Страница:
— Такой выстрел я предпочитаю пистолетному.
Пьер, все больше и больше раздражаясь, ответил насмешливо:
— А между тем для тебя такой выстрел куда опаснее пистолетного.
Ролан, уже собиравшийся выпить, поставил на стол полный бокал.
— Почему это?
Он уже давно жаловался на свое здоровье, на ощущение тяжести, на головокружение, на постоянное и необъяснимое недомогание.
Доктор продолжал:
— Потому что пуля может пролететь мимо, а бокал вина неизбежно попадет к тебе в желудок.
— Ну и что же?
— А то, что вино обжигает желудок, расстраивает нервную систему, затрудняет кровообращение и подготовляет апоплексический удар, которому подвержены люди твоей комплекции.
Опьянение бывшего ювелира вдруг рассеялось, как дым от порыва ветра, и он уставился на сына тревожным и пристальным взглядом, стараясь понять, не шутка ли это.
Но Босир воскликнул:
— Ах, уж эти доктора, вечно одно и то же: не ешьте, не пейте, не любите, хороводов не водите. Это, изволите видеть, вредит драгоценному здоровью. А я проделывал все это, сударь, собственной персоной, во всех частях земного шара, всюду, где только мог и сколько мог, и ничуть мне это не повредило.
Пьер едко заметил:
— Во первых, капитан, вы крепче моего отца, а, кроме того, все любители пожить говорят то же, что и вы, до того самого дня, когда… словом, когда они уже не могут наутро сказать осторожному врачу:» Вы были правы, доктор» Отец делает то, что всего опаснее и вреднее для него. Вполне естественно, что, видя это, я его предупреждаю. Я был бы плохим сыном, если бы поступал иначе.
Огорченная г-жа Ролан тоже вступилась за старика:
— Пьер, что с тобой? От одного раза ничего не случится Подумай, какой сегодня праздник для него, для всей семьи. Ты портишь ему удовольствие и огорчаешь нас. Это просто нехорошо!
Он пробормотал, пожимая плечами:
— Пусть делает, что хочет Я его предупредил.
Но Ролан-отец не стал пить Он смотрел на свой бокал, полный светлого, искристого вина, легкая, пьянящая душа которого улетала мелкими пузырьками, возникавшими на дне и быстро, торопливо мчавшимися вперед, чтобы испариться на поверхности; он смотрел на свой бокал с опаской, как лиса, которая нашла издохшую курицу и чует западню.
Он спросил неуверенно:
— Так ты думаешь, это мне очень вредно?
Пьеру стало стыдно, и он упрекнул себя, что из-за своего плохого настроения заставляет страдать других.
— Ну, так и быть, один раз можно; только не злоупотребляй вином и не привыкай к нему.
Ролан отец поднял бокал, но все еще не решался поднести его к губам. Он грустно смотрел на него, с желанием и страхом; потом понюхал вино, пригубил и стал пить маленькими глотками, чтобы продлить наслаждение; в душе его боролись и боязнь, и слабость, и вожделение, и, наконец, раскаяние, едва он допил последнюю каплю.
Пьер встретился вдруг глазами с г-жою Роземильи; ее ясный, проницательный и жесткий взгляд был устремлен на него Пьер почувствовал, отгадал, понял мысль, оживлявшую этот взгляд, гневную мысль женщины, прямой, доброй и бесхитростной; взгляд ее говорил: «Ты завидуешь Не стыдно тебе?»
Он опустил голову и снова принялся за еду.
Но ел он без охоты, и все казалось ему невкусным. Его томило желание уйти, покинуть этих людей, не слышать больше их разговоров, шуток и смеха.
Тем временем винные пары опять начали туманить мысли Ролана отца. Он уже позабыл советы своего сына и искоса бросал нежные взгляды на только что начатую бутылку шампанского, стоявшую рядом с его прибором. Не решаясь притронуться к ней из боязни нового выговора, он старался придумать какую-нибудь уловку, хитрый прием, с помощью которого мог бы завладеть ею, не вызвав замечаний Пьера. Он остановился на самом простом способе: небрежно взяв в руки бутылку и держа ее за донышко, он потянулся через стол, наполнил сначала пустой бокал доктора, затем налил по кругу всем остальным, а дойдя до своего бокала, заговорил как можно громче и под шумок налил немного и себе; можно было поклясться, что он сделал это по рассеянности. Впрочем, никто и не обратил на это внимания.
Пьер, сам того не замечая, много пил. Злой и раздраженный, он то и дело машинально подносил ко рту узкий хрустальный бокал, где в живой прозрачной влаге взбегали пузырьки, и пил медленно, чтобы почувствовать на языке легкий и сладостный укол испаряющегося газа.
Приятная теплота понемногу растекалась по всем жилам. Исходя из желудка, где, казалось, был ее очаг, она достигла груди, охватила руки и ноги и разлилась по телу легкой, благотворной волной, радостью, согревающей душу. Ему стало легче, досада и недовольство улеглись; его решение переговорить сегодня же вечером с братом несколько поколебалось, — не потому, чтобы он хоть на миг подумал отказаться от этого, но ему хотелось продлить подольше охватившую его приятную истому.
Босир встал и поднял бокал для тоста Поклонившись всем по очереди, он начал:
— Прекрасные дамы и милостивые государи, мы собрались сегодня, чтобы отпраздновать счастливое событие, выпавшее на долю одного из наших друзей. В старину говорили, что фортуна слепа; я же думаю, что она просто близорука или коварна Но вот теперь она купила себе отличный морской бинокль, и это позволило ей различить в Гаврском порту сына нашего достойного приятеля Ролана, капитана «Жемчужины».
Все закричали «браво», все захлопали оратору, и старик Ролан поднялся для ответного тоста.
Откашлявшись, потому что у него заложило горло и язык ворочался с трудом, он произнес, запинаясь:
— Благодарю вас, капитан, благодарю за себя и за сына. Я никогда не забуду вашего дружеского участия к нам. Пью за исполнение ваших желаний.
Глаза его увлажнились, в носу защипало, и он сел, не находя больше, что сказать.
Жан, засмеявшись, тоже взял слово.
— Это я, — произнес он, — должен благодарить преданных друзей, прекрасных друзей (он взглянул на г-жу Роземильи), которые сегодня столь трогательно проявляют свое расположение Но не словами могу я выразить им свою признательность Я буду доказывать ее постоянно, и завтра, и каждое мгновение моей жизни, ибо наша дружба непреходяща.
Мать взволнованно прошептала:
— Очень хорошо, Жан.
Босир возгласил, обращаясь к г-же Роземильи.
— А теперь, сударыня, скажите и вы что-нибудь от имени прекрасного пола.
Она подняла бокал и нежным голоском, с легким оттенком печали, произнесла:
— Я пью за благословенную память господина Марешаля.
Наступило подобающее случаю сосредоточенное молчание, как после молитвы, и Босир, скорый на комплименты, заметил:
— Только женщины способны на такую чуткость.
Затем, повернувшись к Ролану отцу, он спросил:
— Кто же он был такой, этот Марешаль? Вы, стало быть, очень дружили с ним?
Старик, разомлевший от вина, заплакал; язык у него заплетался:
— Как брат родной… понимаете… такого больше не сыщешь… мы были неразлучны… каждый вечер он обедал у нас… возил нас в театр… и все такое… и вообще… Это был друг, истинный друг… истинный… правда, Луиза?
Его жена ответила просто:
— Да, это был верный друг.
Пьер поглядел на отца, на мать, но тут заговорили о другом, и он снова принялся за вино.
Как закончился вечер, он уже не помнил. Пили кофе, потягивали ликеры, смеялись и шутили без конца. Около полуночи он лег в постель с затуманенным сознанием и тяжелой головой и спал как убитый до девяти часов утра.
Пьер, все больше и больше раздражаясь, ответил насмешливо:
— А между тем для тебя такой выстрел куда опаснее пистолетного.
Ролан, уже собиравшийся выпить, поставил на стол полный бокал.
— Почему это?
Он уже давно жаловался на свое здоровье, на ощущение тяжести, на головокружение, на постоянное и необъяснимое недомогание.
Доктор продолжал:
— Потому что пуля может пролететь мимо, а бокал вина неизбежно попадет к тебе в желудок.
— Ну и что же?
— А то, что вино обжигает желудок, расстраивает нервную систему, затрудняет кровообращение и подготовляет апоплексический удар, которому подвержены люди твоей комплекции.
Опьянение бывшего ювелира вдруг рассеялось, как дым от порыва ветра, и он уставился на сына тревожным и пристальным взглядом, стараясь понять, не шутка ли это.
Но Босир воскликнул:
— Ах, уж эти доктора, вечно одно и то же: не ешьте, не пейте, не любите, хороводов не водите. Это, изволите видеть, вредит драгоценному здоровью. А я проделывал все это, сударь, собственной персоной, во всех частях земного шара, всюду, где только мог и сколько мог, и ничуть мне это не повредило.
Пьер едко заметил:
— Во первых, капитан, вы крепче моего отца, а, кроме того, все любители пожить говорят то же, что и вы, до того самого дня, когда… словом, когда они уже не могут наутро сказать осторожному врачу:» Вы были правы, доктор» Отец делает то, что всего опаснее и вреднее для него. Вполне естественно, что, видя это, я его предупреждаю. Я был бы плохим сыном, если бы поступал иначе.
Огорченная г-жа Ролан тоже вступилась за старика:
— Пьер, что с тобой? От одного раза ничего не случится Подумай, какой сегодня праздник для него, для всей семьи. Ты портишь ему удовольствие и огорчаешь нас. Это просто нехорошо!
Он пробормотал, пожимая плечами:
— Пусть делает, что хочет Я его предупредил.
Но Ролан-отец не стал пить Он смотрел на свой бокал, полный светлого, искристого вина, легкая, пьянящая душа которого улетала мелкими пузырьками, возникавшими на дне и быстро, торопливо мчавшимися вперед, чтобы испариться на поверхности; он смотрел на свой бокал с опаской, как лиса, которая нашла издохшую курицу и чует западню.
Он спросил неуверенно:
— Так ты думаешь, это мне очень вредно?
Пьеру стало стыдно, и он упрекнул себя, что из-за своего плохого настроения заставляет страдать других.
— Ну, так и быть, один раз можно; только не злоупотребляй вином и не привыкай к нему.
Ролан отец поднял бокал, но все еще не решался поднести его к губам. Он грустно смотрел на него, с желанием и страхом; потом понюхал вино, пригубил и стал пить маленькими глотками, чтобы продлить наслаждение; в душе его боролись и боязнь, и слабость, и вожделение, и, наконец, раскаяние, едва он допил последнюю каплю.
Пьер встретился вдруг глазами с г-жою Роземильи; ее ясный, проницательный и жесткий взгляд был устремлен на него Пьер почувствовал, отгадал, понял мысль, оживлявшую этот взгляд, гневную мысль женщины, прямой, доброй и бесхитростной; взгляд ее говорил: «Ты завидуешь Не стыдно тебе?»
Он опустил голову и снова принялся за еду.
Но ел он без охоты, и все казалось ему невкусным. Его томило желание уйти, покинуть этих людей, не слышать больше их разговоров, шуток и смеха.
Тем временем винные пары опять начали туманить мысли Ролана отца. Он уже позабыл советы своего сына и искоса бросал нежные взгляды на только что начатую бутылку шампанского, стоявшую рядом с его прибором. Не решаясь притронуться к ней из боязни нового выговора, он старался придумать какую-нибудь уловку, хитрый прием, с помощью которого мог бы завладеть ею, не вызвав замечаний Пьера. Он остановился на самом простом способе: небрежно взяв в руки бутылку и держа ее за донышко, он потянулся через стол, наполнил сначала пустой бокал доктора, затем налил по кругу всем остальным, а дойдя до своего бокала, заговорил как можно громче и под шумок налил немного и себе; можно было поклясться, что он сделал это по рассеянности. Впрочем, никто и не обратил на это внимания.
Пьер, сам того не замечая, много пил. Злой и раздраженный, он то и дело машинально подносил ко рту узкий хрустальный бокал, где в живой прозрачной влаге взбегали пузырьки, и пил медленно, чтобы почувствовать на языке легкий и сладостный укол испаряющегося газа.
Приятная теплота понемногу растекалась по всем жилам. Исходя из желудка, где, казалось, был ее очаг, она достигла груди, охватила руки и ноги и разлилась по телу легкой, благотворной волной, радостью, согревающей душу. Ему стало легче, досада и недовольство улеглись; его решение переговорить сегодня же вечером с братом несколько поколебалось, — не потому, чтобы он хоть на миг подумал отказаться от этого, но ему хотелось продлить подольше охватившую его приятную истому.
Босир встал и поднял бокал для тоста Поклонившись всем по очереди, он начал:
— Прекрасные дамы и милостивые государи, мы собрались сегодня, чтобы отпраздновать счастливое событие, выпавшее на долю одного из наших друзей. В старину говорили, что фортуна слепа; я же думаю, что она просто близорука или коварна Но вот теперь она купила себе отличный морской бинокль, и это позволило ей различить в Гаврском порту сына нашего достойного приятеля Ролана, капитана «Жемчужины».
Все закричали «браво», все захлопали оратору, и старик Ролан поднялся для ответного тоста.
Откашлявшись, потому что у него заложило горло и язык ворочался с трудом, он произнес, запинаясь:
— Благодарю вас, капитан, благодарю за себя и за сына. Я никогда не забуду вашего дружеского участия к нам. Пью за исполнение ваших желаний.
Глаза его увлажнились, в носу защипало, и он сел, не находя больше, что сказать.
Жан, засмеявшись, тоже взял слово.
— Это я, — произнес он, — должен благодарить преданных друзей, прекрасных друзей (он взглянул на г-жу Роземильи), которые сегодня столь трогательно проявляют свое расположение Но не словами могу я выразить им свою признательность Я буду доказывать ее постоянно, и завтра, и каждое мгновение моей жизни, ибо наша дружба непреходяща.
Мать взволнованно прошептала:
— Очень хорошо, Жан.
Босир возгласил, обращаясь к г-же Роземильи.
— А теперь, сударыня, скажите и вы что-нибудь от имени прекрасного пола.
Она подняла бокал и нежным голоском, с легким оттенком печали, произнесла:
— Я пью за благословенную память господина Марешаля.
Наступило подобающее случаю сосредоточенное молчание, как после молитвы, и Босир, скорый на комплименты, заметил:
— Только женщины способны на такую чуткость.
Затем, повернувшись к Ролану отцу, он спросил:
— Кто же он был такой, этот Марешаль? Вы, стало быть, очень дружили с ним?
Старик, разомлевший от вина, заплакал; язык у него заплетался:
— Как брат родной… понимаете… такого больше не сыщешь… мы были неразлучны… каждый вечер он обедал у нас… возил нас в театр… и все такое… и вообще… Это был друг, истинный друг… истинный… правда, Луиза?
Его жена ответила просто:
— Да, это был верный друг.
Пьер поглядел на отца, на мать, но тут заговорили о другом, и он снова принялся за вино.
Как закончился вечер, он уже не помнил. Пили кофе, потягивали ликеры, смеялись и шутили без конца. Около полуночи он лег в постель с затуманенным сознанием и тяжелой головой и спал как убитый до девяти часов утра.
IV
Сон после шампанского и шартреза, очевидно, успокоил и умиротворил его, потому что проснулся он в самом благодушном настроении. Одеваясь, он разбирал, взвешивал и подытоживал чувства, волновавшие его накануне, стараясь возможно более четко и полно установить их подлинные, сокровенные причины, и внутренние и внешние.
Конечно, у служанки пивной могла явиться гадкая мысль, мысль истой проститутки, когда она узнала, что только один из сыновей Ролана получил наследство от постороннего человека; но разве эти твари не склонны всегда без всякого повода подозревать всех честных женщин? Разве они не оскорбляют, не поносят, не обливают грязью на каждом шагу именно тех женщин, которых считают безупречными? Стоит в их присутствии назвать какую-нибудь женщину неприступной, как они приходят в ярость, словно им нанесли личное оскорбление. «Как же, — кричат они, — знаем мы твоих замужних женщин! Нечего сказать, хороши! У них побольше любовников, чем у нас, только они это скрывают, лицемерки! Да, да, нечего сказать, хороши?»
При других обстоятельствах он, наверное, не понял бы, даже счел бы немыслимым подобный намек на свою мать, такую добрую, такую благородную. Но теперь в нем все сильнее и сильнее бродила зависть к брату. Смятенный ум, даже помимо его воли, словно подстерегал все то, что могло повредить Жану; вдруг он сам приписал той девушке гнусные намеки, а ей ничего и в голову не приходило?
Быть может, его воображение, которое не подчинялось ему, беспрестанно ускользало из-под его воли и, необузданное, дерзкое, коварное, устремлялось в свободный, бескрайный океан мыслей и порой приносило оттуда мысли позорные, постыдные и прятало в тайниках его души, в ее самых сокровенных глубинах, как прячут краденое, — быть может, только его воображение и создало, выдумало это страшное подозрение. В его сердце, в его собственном сердце, несомненно, были от него тайны; быть может, это раненое сердце нашло в гнусном подозрении способ лишить брата того наследства, которому он завидовал? Теперь он подозревал самого себя и проверял свои потаеннейшие думы, как проверяют свою совесть благочестивые люди.
Госпожа Роземильи, при всей ограниченности ума, бесспорно, обладала женским тактом, чутьем и проницательностью. И все же эта мысль, видимо, не приходила ей в голову, если она так искренне и просто выпила за благословенную память покойного Марешаля. Ведь не поступила бы она так, явись у нее хоть малейшее подозрение. Теперь он уже не сомневался, что невольная обида, вызванная доставшимся брату богатством, и, конечно, благоговейная любовь к матери возбудили в нем сомнения — сомнения, достойные похвалы, но беспочвенные.
Придя к такому выводу, он почувствовал удовлетворение, словно сделал доброе дело, и решил быть приветливым со всеми, начиная с отца, хотя тот беспрестанно раздражал его своими причудами, нелепыми изречениями, пошлыми взглядами и слишком явной глупостью.
Пьер пришел к завтраку без опоздания, в наилучшем расположении духа и за столом развлекал всю семью своими шутками.
Мать говорила, сияя радостной улыбкой.
— Ты и не подозреваешь, сынок, до чего ты забавен и остроумен, стоит тебе захотеть.
А он все острил и каламбурил, набрасывая шутливые портреты друзей и знакомых. Досталось и Босиру и даже г-же Роземильи, но только чуточку, без злости. И Пьер думал, глядя на брата: «Да вступись же за нее, олух этакий; хоть ты и богат, но я всегда сумею затмить тебя, если захочу».
За кофе он спросил отца:
— Тебе не нужна сегодня «Жемчужина»?
— Нет, сынок.
— Можно мне взять ее и Жан-Барта захватить с собой?
— Пожалуйста, сделай одолжение.
Пьер купил в табачной лавочке дорогую сигару и бодрым шагом направился в порт, поглядывая на ясное, сияющее небо, бледно-голубое, освеженное и точно вымытое морским ветром.
Матрос Папагри, по прозвищу Жан-Барт, дремал на дне лодки, которую он должен был ежедневно держать наготове к полудню, если только не выезжали на рыбную ловлю с утра.
— Едем вдвоем, капитан, — крикнул Пьер.
Он спустился по железной лесенке и прыгнул в лодку.
— Какой нынче ветер — спросил он.
— Пока восточный, сударь. В открытом море будет добрый бриз.
— Ну, так в путь, папаша.
Они поставили фок-мачту, подняли якорь, и лодка, получив свободу, медленно заскользила к молу по спокойной воде гавани Слабое дуновение, доносившееся с улиц, тихонько, почти неощутимо шевелило верхушку паруса, и «Жемчужина» словно жила своей собственной жизнью, жизнью парусника, движимого некой таинственной, скрытой в нем силой. Пьер сидел за рулем, с сигарой в зубах, положив вытянутые ноги на скамью и полузакрыв глаза от слепящих лучей солнца, и смотрел, как мимо него проплывают толстые просмоленные бревна волнореза.
Достигнув северной оконечности мола, они вышли в открытое море. Свежий ветер ласковой прохладой скользнул по лицу и рукам Пьера, проник ему в грудь, глубоко вдохнувшую эту ласку, надул коричневый парус, наполнил его, и «Жемчужина», накренившись, ускорила ход.
Жан-Барт поставил кливер, треугольник которого под ветром казался крылом, потом в два прыжка очутился на корме и отвязал гик, прикрепленный к мачте.
Вдоль борта лодки, которая еще сильнее накренилась и шла теперь на полной скорости, послышался негромкий веселый рокот бурлящей и убегающей воды.
Нос лодки взрезал море, точно стремительный лемех, и волна, упругая, белая от пены, вздымалась и падала, словно отваленная плугом тяжелая свежевспаханная земля.
При каждой встречной волне — они были короткие и частые — толчок сотрясал «Жемчужину» от кливера до руля, вздрагивающего в руке Пьера; когда же ветер усиливался на мгновение, волны доходили до самого борта лодки, и казалось, вот-вот зальют ее.
Ливерпульский угольщик стоял на якоре, ожидая прилива. Они обогнули его сзади, осмотрели одно за другим все суда, стоявшие на рейде, и отошли немного подальше, чтобы полюбоваться побережьем.
Целых три часа Пьер, безмятежный, спокойный и всем довольный, блуждал по чуть зыблемой воде, управляя, точно крылатым, быстрым и послушным зверем, этим сооружением из дерева и холста, ход которого он менял по своей прихоти, одним мановением руки.
Он мечтал, как мечтают во время прогулки верхом или на палубе корабля; он думал о будущем, о своем прекрасном будущем, о том, как хорошо и разумно он устроит свою жизнь Завтра же он попросит брата одолжить ему на три месяца полторы тысячи франков и немедленно обоснуется в хорошенькой квартирке на бульваре Франциска I.
Вдруг Жан-Барт сказал:
— Туман подымается, сударь; пора домой.
Пьер поднял глаза и увидел на севере серую тень, плотную и легкую; она заволакивала небо, накрывала море и неслась прямо на них, словно падающее облако.
Он переменил курс, и лодка пошла к молу, подгоняемая ветром и преследуемая туманом, быстро ее настигавшим. Вот он догнал «Жемчужину», окутал ее бесцветной густой пеленой, и холодная дрожь пробежала по телу Пьера, а запах дыма и плесени, особенным запах морского тумана, заставил его крепко сжать губы, чтобы не наглотаться влажных и холодных испарений. Когда лодка причалила к своему обычному месту, весь город уже словно затянуло изморосью, которая, не падая, пронизывала насквозь и струилась по домам и улицам наподобие бегущей реки.
У Пьера озябли ноги и руки; он быстро вернулся домой и бросился на кровать, чтобы вздремнуть до обеда.
Когда он вошел в столовую, мать говорила Жану:
— Галерея получится очаровательная Мы поставим туда цветы, непременно Ты увидишь Я берусь ухаживать за ними и время от времени менять их Когда у тебя соберутся гости — при вечернем освещении это будет просто волшебное зрелище.
— О чем это вы говорите — спросил Пьер.
— Я только что сняла для нашего Жана очаровательную квартиру. Прямо находка: в бельэтаже, выходит на две улицы. Там две гостиные, застекленная галерея и маленькая круглая столовая. Для холостяка просто восхитительно.
Пьер побледнел. Сердце сжалось от обиды и гнева.
— Где эта квартира? — спросил он.
— На бульваре Франциска Первого.
Значит, никаких сомнений. Он сел за стол в таком исступлении, что едва удержался, чтобы не крикнуть: «Это уж слишком, наконец! Неужели все только для одного Жана?»
Мать между тем продолжала рассказывать, вся сияя от радости.
— И, представь, мне уступили ее за две тысячи восемьсот франков. Запросили три тысячи, но я отторговала двести франков с условием, что заключу договор на три года, на шесть или на девять лет. Это как раз то, что нужно Жану. Адвокату, чтобы сделать карьеру, достаточно элегантной квартиры: это привлекает клиента, прельщает его, удерживает, внушает уважение и дает понять, что человек, который живет с таким комфортом, должен дорого ценить каждое свое слово.
Помолчав немного, она сказала:
— Надо подыскать что-нибудь в том же роде и для тебя, Пьер. Поскромнее, конечно, ведь у тебя нет средств, но все же что-нибудь миленькое. Вот увидишь, это тебе очень поможет.
Пьер ответил пренебрежительно:
— Я-то добьюсь положения трудом и знаниями.
Но мать настаивала:
— Верно, а все-таки хорошенькая квартирка тебе очень и очень поможет.
Когда подали второе блюдо, Пьер вдруг спросил:
— Как вы познакомились с этим Марешалем?
Ролан-отец поднял голову и принялся рыться в своей памяти:
— Постой, я что-то не припомню. Это было так давно. Ага, вспомнил. Твоя мать познакомилась с ним в нашей лавке. Правда, Луиза? Он пришел заказать какую-то вещицу, а затем начал заходить довольно часто. Сперва был просто покупателем, а потом стал нашим другом.
Пьер, насаживая бобы на вилку, словно на вертел, продолжал расспрашивать:
— Когда же именно завязалось это знакомство?
Ролан задумался, пытаясь припомнить, но все его усилия ни к чему не привели, и он обратился за помощью к жене:
— Слушай, Луиза, в каком же году это было? Ты, наверно, помнишь, у тебя такая хорошая память. Постой, кажется… в пятьдесят пятом или пятьдесят шестом. Да вспомни же, ты должна знать это лучше меня!
Она немного подумала, потом уверенно и спокойно проговорила:
— Это было в пятьдесят восьмом, голубчик. Пьеру исполнилось тогда три года. Я отлично это помню, потому что в этот самый год у мальчика была скарлатина, и Марешаль, хотя мы еще мало его знали, был нам большой поддержкой.
Ролан воскликнул:
— Верно, верно, это было прямо удивительно! Твоя мать падала от усталости, я не мог бросить лавку, и он бегал в аптеку за лекарствами для тебя. Такой отзывчивый был человек! А когда ты поправился, как он радовался, как целовал тебя. С тех пор мы и стали закадычными друзьями.
Словно смертоносный свинец, который ранит и разрывает тело, в душу Пьера стремительно ворвалась жестокая мысль: «Если он знал меня раньше, чем брата, если так самоотверженно заботился обо мне, нежно любил, целовал, если из-за меня он так подружился с моими родителями, то почему же он оставил все состояние брату, а мне ничего?»
Пьер не задавал больше вопросов; он сидел за столом мрачный и скорее сосредоточенный, чем задумчивый, тая в себе новую, еще смутную тревогу, скрытые зачатки нового недуга.
Он вышел из дому раньше обычного и опять стал бродить по улицам. Они были окутаны туманом, и от этого ночь казалась гнетущей, непроницаемой, отвратительной. На землю точно спустился какой-то тлетворный дым. Он плыл под газовыми фонарями и порою как будто гасил их. Мостовые стали скользкими, как во время гололедицы; всевозможные зловония, словно выползавшие из утробы домов, смрад подвалов, помойных ям, сточных канав, кухонь бедного люда смешивались с удушливым запахом этого блуждающего тумана.
Пьер шел, сгорбившись, засунув руки в карманы; не желая оставаться на улице в такой холод, он направился к Маровско.
Старый аптекарь спал, как и в прошлый раз, и газовый рожок бодрствовал за него. Увидев Пьера, которого он любил любовью преданной собаки, старик стряхнул дремоту, отправился за рюмками и принес «смородиновку».
— Ну, — спросил доктор, — как же обстоит дело с вашей наливкой?
Поляк ответил, что четыре самых больших кафе города согласны торговать ею и что газеты «Береговой маяк»и «Гаврский семафор» устроят ей рекламу в обмен на кое-какие аптекарские товары, которыми он будет снабжать работников редакций.
После долгого молчания Маровско спросил, вступил ли Жан уже во владение наследством, и задал по этому поводу еще два-три неопределенных вопроса. В своей ревнивой преданности Пьеру он возмущался тем, что доктору предпочли другого. И Пьеру казалось, что он слышит мысли Маровско, угадывает, понимает, читает в его уклончивых взглядах, в неуверенном тоне голоса те слова, что вертелись у аптекаря на языке, хотя он их не произнес, да и не произнесет, — для этого он слишком осторожен, боязлив и скрытен.
Пьер уже не сомневался в том, что старик думает: «Вы не должны были допускать, чтобы брат принял наследство; ведь это даст повод дурно отзываться о вашей матери». Может быть, Маровско предполагает даже, что Жан — сын Марешаля? Разумеется, предполагает! Да и как же иначе? Это должно казаться ему вполне правдоподобным, вероятным, очевидным! Разве сам он, Пьер, ее сын, — разве он не борется вот уже три дня изо всех сил, всеми ухищрениями своего сердца, пытаясь обмануть собственный рассудок, разве он не борется против этого ужасного подозрения?
И снова потребность побыть одному, чтобы разобраться в своих мыслях, чтобы без колебаний, без слабости, решительно взглянуть в лицо этой возможной и чудовищной правде, так властно овладела им, что он поднялся, даже не выпив «смородиновки», пожал руку озадаченному аптекарю и опять вышел в туманную мглу улицы.
«Почему этот Марешаль оставил все свое состояние Жану? — спрашивал он себя.
Теперь уже не обида, не зависть заставляла его доискиваться ответа, та, не слишком благородная, но естественная зависть, которая грызла его все эти три дня и которую он пытался побороть в себе; нет, это был страх перед ужасающей мыслью, страх перед необходимостью самому поверить в то, что Жан, что его брат — сын этого человека!
Нет, он не мог этому поверить, не мог даже задать себе такой кощунственный вопрос! Но ему нужно было бесповоротно, раз и навсегда отделаться от этого подозрения, еще такого смутного, ни на чем не основанного. Ему нужна была ясность, достоверность, чтобы в сердце его не осталось места для сомнений; ведь во всем мире он только свою мать и любил.
Блуждая один по темным улицам, он произведет самое тщательное расследование, проверит свои воспоминания, призовет на помощь весь свой разум, и тогда истина откроется ему. И с этим будет покончено, он больше не станет думать об этом никогда. И пойдет спать.
Рассуждал он так:» Хорошо, прежде всего обратимся к фактам; затем я вспомню все, что мне известно о нем, об его обращении с братом и со мной; я переберу все причины, которые могли вызвать такое предпочтение с его стороны… Жан при нем родился? Да, но меня он тогда уже знал. Если бы он любил мою мать молчаливой и бескорыстной любовью, то он предпочел бы меня; ведь именно из-за моей болезни он и стал близким другом семьи. Итак, логически рассуждая, он должен был бы выбрать меня и любить меня больше, если только он не чувствовал почему-либо безотчетной привязанности к младшему брату, который рос на его глазах «.
Отчаянно напрягая свою мысль, всю силу ума, он попытался восстановить в памяти, представить себе, понять, разгадать этого человека, с которым он встречался в течение всей своей парижской жизни, не испытывая к нему никаких чувств.
Но вскоре Пьер убедился, что ему трудно думать на ходу, что даже легкий шум его шагов мешает ему сосредоточиться, путает мысли, затуманивает память.
Чтобы проникнуть в прошлое и в неизвестные ему события зорким взглядом, от которого ничего не должно укрыться, ему нужен был полный покой, простор и безлюдие. И он решил пойти посидеть на молу, как в тот вечер, когда он встретился там с Жаном.
Приближаясь к порту, он услышал с моря горестный и протяжный стон, похожий на мычание быка, но более громкий, зловещий. Это был вопль сирены, вопль кораблей, заблудившихся в тумане.
Дрожь пробежала у него по телу, сердце замерло, так сильно отдался в его душе, в его нервах этот крик о помощи, как будто вырвавшийся у него самого. Где-то немного дальше застонал другой такой же голос, а совсем близко портовая сирена испустила в ответ душераздирающий вой.
Пьер, широко шагая, дошел до мола, не думая больше ни о чем, радуясь тому, что его поглотила угрюмая ревущая тьма.
Усевшись на конце мола, он закрыл глаза, чтобы не видеть ни затянутых мглой электрических фонарей, ночью открывающих доступ в порт, ни красных огней маяка на южном молу, едва, впрочем, различимых.
Потом, повернувшись вполоборота, он облокотился на гранит и спрятал лицо Б ладони.
Мысль его повторяла имя, которого не произносили уста:» Марешаль! Марешаль! — как бы призывая, воскрешая, заклиная тень этого человека. И вдруг на черном фоне, за опущенными веками Пьер увидел Марешаля, каким он знал его. Это был человек лет шестидесяти, среднего роста, с седой остроконечной бородкой, с густыми седыми бровями. У него были добрые серые глаза и скромные манеры. Он производил впечатление славного, простого, ласкового в обращении человека. Он называл Пьера и Жана «милые дети», никогда, казалось, не отдавал ни одному из них предпочтения перед другим и часто приглашал их обоих к обеду.
С упорством охотничьей собаки, которая идет по выдыхающемуся следу, Пьер восстанавливал в памяти слова, жесты, звук голоса, самый взгляд этого человека, исчезнувшего с лица земли. Мало-помалу он полностью воссоздал облик Марешаля, каким он видел его в квартире на улице Тронше, где старый друг семьи принимал у себя обоих братьев.
Конечно, у служанки пивной могла явиться гадкая мысль, мысль истой проститутки, когда она узнала, что только один из сыновей Ролана получил наследство от постороннего человека; но разве эти твари не склонны всегда без всякого повода подозревать всех честных женщин? Разве они не оскорбляют, не поносят, не обливают грязью на каждом шагу именно тех женщин, которых считают безупречными? Стоит в их присутствии назвать какую-нибудь женщину неприступной, как они приходят в ярость, словно им нанесли личное оскорбление. «Как же, — кричат они, — знаем мы твоих замужних женщин! Нечего сказать, хороши! У них побольше любовников, чем у нас, только они это скрывают, лицемерки! Да, да, нечего сказать, хороши?»
При других обстоятельствах он, наверное, не понял бы, даже счел бы немыслимым подобный намек на свою мать, такую добрую, такую благородную. Но теперь в нем все сильнее и сильнее бродила зависть к брату. Смятенный ум, даже помимо его воли, словно подстерегал все то, что могло повредить Жану; вдруг он сам приписал той девушке гнусные намеки, а ей ничего и в голову не приходило?
Быть может, его воображение, которое не подчинялось ему, беспрестанно ускользало из-под его воли и, необузданное, дерзкое, коварное, устремлялось в свободный, бескрайный океан мыслей и порой приносило оттуда мысли позорные, постыдные и прятало в тайниках его души, в ее самых сокровенных глубинах, как прячут краденое, — быть может, только его воображение и создало, выдумало это страшное подозрение. В его сердце, в его собственном сердце, несомненно, были от него тайны; быть может, это раненое сердце нашло в гнусном подозрении способ лишить брата того наследства, которому он завидовал? Теперь он подозревал самого себя и проверял свои потаеннейшие думы, как проверяют свою совесть благочестивые люди.
Госпожа Роземильи, при всей ограниченности ума, бесспорно, обладала женским тактом, чутьем и проницательностью. И все же эта мысль, видимо, не приходила ей в голову, если она так искренне и просто выпила за благословенную память покойного Марешаля. Ведь не поступила бы она так, явись у нее хоть малейшее подозрение. Теперь он уже не сомневался, что невольная обида, вызванная доставшимся брату богатством, и, конечно, благоговейная любовь к матери возбудили в нем сомнения — сомнения, достойные похвалы, но беспочвенные.
Придя к такому выводу, он почувствовал удовлетворение, словно сделал доброе дело, и решил быть приветливым со всеми, начиная с отца, хотя тот беспрестанно раздражал его своими причудами, нелепыми изречениями, пошлыми взглядами и слишком явной глупостью.
Пьер пришел к завтраку без опоздания, в наилучшем расположении духа и за столом развлекал всю семью своими шутками.
Мать говорила, сияя радостной улыбкой.
— Ты и не подозреваешь, сынок, до чего ты забавен и остроумен, стоит тебе захотеть.
А он все острил и каламбурил, набрасывая шутливые портреты друзей и знакомых. Досталось и Босиру и даже г-же Роземильи, но только чуточку, без злости. И Пьер думал, глядя на брата: «Да вступись же за нее, олух этакий; хоть ты и богат, но я всегда сумею затмить тебя, если захочу».
За кофе он спросил отца:
— Тебе не нужна сегодня «Жемчужина»?
— Нет, сынок.
— Можно мне взять ее и Жан-Барта захватить с собой?
— Пожалуйста, сделай одолжение.
Пьер купил в табачной лавочке дорогую сигару и бодрым шагом направился в порт, поглядывая на ясное, сияющее небо, бледно-голубое, освеженное и точно вымытое морским ветром.
Матрос Папагри, по прозвищу Жан-Барт, дремал на дне лодки, которую он должен был ежедневно держать наготове к полудню, если только не выезжали на рыбную ловлю с утра.
— Едем вдвоем, капитан, — крикнул Пьер.
Он спустился по железной лесенке и прыгнул в лодку.
— Какой нынче ветер — спросил он.
— Пока восточный, сударь. В открытом море будет добрый бриз.
— Ну, так в путь, папаша.
Они поставили фок-мачту, подняли якорь, и лодка, получив свободу, медленно заскользила к молу по спокойной воде гавани Слабое дуновение, доносившееся с улиц, тихонько, почти неощутимо шевелило верхушку паруса, и «Жемчужина» словно жила своей собственной жизнью, жизнью парусника, движимого некой таинственной, скрытой в нем силой. Пьер сидел за рулем, с сигарой в зубах, положив вытянутые ноги на скамью и полузакрыв глаза от слепящих лучей солнца, и смотрел, как мимо него проплывают толстые просмоленные бревна волнореза.
Достигнув северной оконечности мола, они вышли в открытое море. Свежий ветер ласковой прохладой скользнул по лицу и рукам Пьера, проник ему в грудь, глубоко вдохнувшую эту ласку, надул коричневый парус, наполнил его, и «Жемчужина», накренившись, ускорила ход.
Жан-Барт поставил кливер, треугольник которого под ветром казался крылом, потом в два прыжка очутился на корме и отвязал гик, прикрепленный к мачте.
Вдоль борта лодки, которая еще сильнее накренилась и шла теперь на полной скорости, послышался негромкий веселый рокот бурлящей и убегающей воды.
Нос лодки взрезал море, точно стремительный лемех, и волна, упругая, белая от пены, вздымалась и падала, словно отваленная плугом тяжелая свежевспаханная земля.
При каждой встречной волне — они были короткие и частые — толчок сотрясал «Жемчужину» от кливера до руля, вздрагивающего в руке Пьера; когда же ветер усиливался на мгновение, волны доходили до самого борта лодки, и казалось, вот-вот зальют ее.
Ливерпульский угольщик стоял на якоре, ожидая прилива. Они обогнули его сзади, осмотрели одно за другим все суда, стоявшие на рейде, и отошли немного подальше, чтобы полюбоваться побережьем.
Целых три часа Пьер, безмятежный, спокойный и всем довольный, блуждал по чуть зыблемой воде, управляя, точно крылатым, быстрым и послушным зверем, этим сооружением из дерева и холста, ход которого он менял по своей прихоти, одним мановением руки.
Он мечтал, как мечтают во время прогулки верхом или на палубе корабля; он думал о будущем, о своем прекрасном будущем, о том, как хорошо и разумно он устроит свою жизнь Завтра же он попросит брата одолжить ему на три месяца полторы тысячи франков и немедленно обоснуется в хорошенькой квартирке на бульваре Франциска I.
Вдруг Жан-Барт сказал:
— Туман подымается, сударь; пора домой.
Пьер поднял глаза и увидел на севере серую тень, плотную и легкую; она заволакивала небо, накрывала море и неслась прямо на них, словно падающее облако.
Он переменил курс, и лодка пошла к молу, подгоняемая ветром и преследуемая туманом, быстро ее настигавшим. Вот он догнал «Жемчужину», окутал ее бесцветной густой пеленой, и холодная дрожь пробежала по телу Пьера, а запах дыма и плесени, особенным запах морского тумана, заставил его крепко сжать губы, чтобы не наглотаться влажных и холодных испарений. Когда лодка причалила к своему обычному месту, весь город уже словно затянуло изморосью, которая, не падая, пронизывала насквозь и струилась по домам и улицам наподобие бегущей реки.
У Пьера озябли ноги и руки; он быстро вернулся домой и бросился на кровать, чтобы вздремнуть до обеда.
Когда он вошел в столовую, мать говорила Жану:
— Галерея получится очаровательная Мы поставим туда цветы, непременно Ты увидишь Я берусь ухаживать за ними и время от времени менять их Когда у тебя соберутся гости — при вечернем освещении это будет просто волшебное зрелище.
— О чем это вы говорите — спросил Пьер.
— Я только что сняла для нашего Жана очаровательную квартиру. Прямо находка: в бельэтаже, выходит на две улицы. Там две гостиные, застекленная галерея и маленькая круглая столовая. Для холостяка просто восхитительно.
Пьер побледнел. Сердце сжалось от обиды и гнева.
— Где эта квартира? — спросил он.
— На бульваре Франциска Первого.
Значит, никаких сомнений. Он сел за стол в таком исступлении, что едва удержался, чтобы не крикнуть: «Это уж слишком, наконец! Неужели все только для одного Жана?»
Мать между тем продолжала рассказывать, вся сияя от радости.
— И, представь, мне уступили ее за две тысячи восемьсот франков. Запросили три тысячи, но я отторговала двести франков с условием, что заключу договор на три года, на шесть или на девять лет. Это как раз то, что нужно Жану. Адвокату, чтобы сделать карьеру, достаточно элегантной квартиры: это привлекает клиента, прельщает его, удерживает, внушает уважение и дает понять, что человек, который живет с таким комфортом, должен дорого ценить каждое свое слово.
Помолчав немного, она сказала:
— Надо подыскать что-нибудь в том же роде и для тебя, Пьер. Поскромнее, конечно, ведь у тебя нет средств, но все же что-нибудь миленькое. Вот увидишь, это тебе очень поможет.
Пьер ответил пренебрежительно:
— Я-то добьюсь положения трудом и знаниями.
Но мать настаивала:
— Верно, а все-таки хорошенькая квартирка тебе очень и очень поможет.
Когда подали второе блюдо, Пьер вдруг спросил:
— Как вы познакомились с этим Марешалем?
Ролан-отец поднял голову и принялся рыться в своей памяти:
— Постой, я что-то не припомню. Это было так давно. Ага, вспомнил. Твоя мать познакомилась с ним в нашей лавке. Правда, Луиза? Он пришел заказать какую-то вещицу, а затем начал заходить довольно часто. Сперва был просто покупателем, а потом стал нашим другом.
Пьер, насаживая бобы на вилку, словно на вертел, продолжал расспрашивать:
— Когда же именно завязалось это знакомство?
Ролан задумался, пытаясь припомнить, но все его усилия ни к чему не привели, и он обратился за помощью к жене:
— Слушай, Луиза, в каком же году это было? Ты, наверно, помнишь, у тебя такая хорошая память. Постой, кажется… в пятьдесят пятом или пятьдесят шестом. Да вспомни же, ты должна знать это лучше меня!
Она немного подумала, потом уверенно и спокойно проговорила:
— Это было в пятьдесят восьмом, голубчик. Пьеру исполнилось тогда три года. Я отлично это помню, потому что в этот самый год у мальчика была скарлатина, и Марешаль, хотя мы еще мало его знали, был нам большой поддержкой.
Ролан воскликнул:
— Верно, верно, это было прямо удивительно! Твоя мать падала от усталости, я не мог бросить лавку, и он бегал в аптеку за лекарствами для тебя. Такой отзывчивый был человек! А когда ты поправился, как он радовался, как целовал тебя. С тех пор мы и стали закадычными друзьями.
Словно смертоносный свинец, который ранит и разрывает тело, в душу Пьера стремительно ворвалась жестокая мысль: «Если он знал меня раньше, чем брата, если так самоотверженно заботился обо мне, нежно любил, целовал, если из-за меня он так подружился с моими родителями, то почему же он оставил все состояние брату, а мне ничего?»
Пьер не задавал больше вопросов; он сидел за столом мрачный и скорее сосредоточенный, чем задумчивый, тая в себе новую, еще смутную тревогу, скрытые зачатки нового недуга.
Он вышел из дому раньше обычного и опять стал бродить по улицам. Они были окутаны туманом, и от этого ночь казалась гнетущей, непроницаемой, отвратительной. На землю точно спустился какой-то тлетворный дым. Он плыл под газовыми фонарями и порою как будто гасил их. Мостовые стали скользкими, как во время гололедицы; всевозможные зловония, словно выползавшие из утробы домов, смрад подвалов, помойных ям, сточных канав, кухонь бедного люда смешивались с удушливым запахом этого блуждающего тумана.
Пьер шел, сгорбившись, засунув руки в карманы; не желая оставаться на улице в такой холод, он направился к Маровско.
Старый аптекарь спал, как и в прошлый раз, и газовый рожок бодрствовал за него. Увидев Пьера, которого он любил любовью преданной собаки, старик стряхнул дремоту, отправился за рюмками и принес «смородиновку».
— Ну, — спросил доктор, — как же обстоит дело с вашей наливкой?
Поляк ответил, что четыре самых больших кафе города согласны торговать ею и что газеты «Береговой маяк»и «Гаврский семафор» устроят ей рекламу в обмен на кое-какие аптекарские товары, которыми он будет снабжать работников редакций.
После долгого молчания Маровско спросил, вступил ли Жан уже во владение наследством, и задал по этому поводу еще два-три неопределенных вопроса. В своей ревнивой преданности Пьеру он возмущался тем, что доктору предпочли другого. И Пьеру казалось, что он слышит мысли Маровско, угадывает, понимает, читает в его уклончивых взглядах, в неуверенном тоне голоса те слова, что вертелись у аптекаря на языке, хотя он их не произнес, да и не произнесет, — для этого он слишком осторожен, боязлив и скрытен.
Пьер уже не сомневался в том, что старик думает: «Вы не должны были допускать, чтобы брат принял наследство; ведь это даст повод дурно отзываться о вашей матери». Может быть, Маровско предполагает даже, что Жан — сын Марешаля? Разумеется, предполагает! Да и как же иначе? Это должно казаться ему вполне правдоподобным, вероятным, очевидным! Разве сам он, Пьер, ее сын, — разве он не борется вот уже три дня изо всех сил, всеми ухищрениями своего сердца, пытаясь обмануть собственный рассудок, разве он не борется против этого ужасного подозрения?
И снова потребность побыть одному, чтобы разобраться в своих мыслях, чтобы без колебаний, без слабости, решительно взглянуть в лицо этой возможной и чудовищной правде, так властно овладела им, что он поднялся, даже не выпив «смородиновки», пожал руку озадаченному аптекарю и опять вышел в туманную мглу улицы.
«Почему этот Марешаль оставил все свое состояние Жану? — спрашивал он себя.
Теперь уже не обида, не зависть заставляла его доискиваться ответа, та, не слишком благородная, но естественная зависть, которая грызла его все эти три дня и которую он пытался побороть в себе; нет, это был страх перед ужасающей мыслью, страх перед необходимостью самому поверить в то, что Жан, что его брат — сын этого человека!
Нет, он не мог этому поверить, не мог даже задать себе такой кощунственный вопрос! Но ему нужно было бесповоротно, раз и навсегда отделаться от этого подозрения, еще такого смутного, ни на чем не основанного. Ему нужна была ясность, достоверность, чтобы в сердце его не осталось места для сомнений; ведь во всем мире он только свою мать и любил.
Блуждая один по темным улицам, он произведет самое тщательное расследование, проверит свои воспоминания, призовет на помощь весь свой разум, и тогда истина откроется ему. И с этим будет покончено, он больше не станет думать об этом никогда. И пойдет спать.
Рассуждал он так:» Хорошо, прежде всего обратимся к фактам; затем я вспомню все, что мне известно о нем, об его обращении с братом и со мной; я переберу все причины, которые могли вызвать такое предпочтение с его стороны… Жан при нем родился? Да, но меня он тогда уже знал. Если бы он любил мою мать молчаливой и бескорыстной любовью, то он предпочел бы меня; ведь именно из-за моей болезни он и стал близким другом семьи. Итак, логически рассуждая, он должен был бы выбрать меня и любить меня больше, если только он не чувствовал почему-либо безотчетной привязанности к младшему брату, который рос на его глазах «.
Отчаянно напрягая свою мысль, всю силу ума, он попытался восстановить в памяти, представить себе, понять, разгадать этого человека, с которым он встречался в течение всей своей парижской жизни, не испытывая к нему никаких чувств.
Но вскоре Пьер убедился, что ему трудно думать на ходу, что даже легкий шум его шагов мешает ему сосредоточиться, путает мысли, затуманивает память.
Чтобы проникнуть в прошлое и в неизвестные ему события зорким взглядом, от которого ничего не должно укрыться, ему нужен был полный покой, простор и безлюдие. И он решил пойти посидеть на молу, как в тот вечер, когда он встретился там с Жаном.
Приближаясь к порту, он услышал с моря горестный и протяжный стон, похожий на мычание быка, но более громкий, зловещий. Это был вопль сирены, вопль кораблей, заблудившихся в тумане.
Дрожь пробежала у него по телу, сердце замерло, так сильно отдался в его душе, в его нервах этот крик о помощи, как будто вырвавшийся у него самого. Где-то немного дальше застонал другой такой же голос, а совсем близко портовая сирена испустила в ответ душераздирающий вой.
Пьер, широко шагая, дошел до мола, не думая больше ни о чем, радуясь тому, что его поглотила угрюмая ревущая тьма.
Усевшись на конце мола, он закрыл глаза, чтобы не видеть ни затянутых мглой электрических фонарей, ночью открывающих доступ в порт, ни красных огней маяка на южном молу, едва, впрочем, различимых.
Потом, повернувшись вполоборота, он облокотился на гранит и спрятал лицо Б ладони.
Мысль его повторяла имя, которого не произносили уста:» Марешаль! Марешаль! — как бы призывая, воскрешая, заклиная тень этого человека. И вдруг на черном фоне, за опущенными веками Пьер увидел Марешаля, каким он знал его. Это был человек лет шестидесяти, среднего роста, с седой остроконечной бородкой, с густыми седыми бровями. У него были добрые серые глаза и скромные манеры. Он производил впечатление славного, простого, ласкового в обращении человека. Он называл Пьера и Жана «милые дети», никогда, казалось, не отдавал ни одному из них предпочтения перед другим и часто приглашал их обоих к обеду.
С упорством охотничьей собаки, которая идет по выдыхающемуся следу, Пьер восстанавливал в памяти слова, жесты, звук голоса, самый взгляд этого человека, исчезнувшего с лица земли. Мало-помалу он полностью воссоздал облик Марешаля, каким он видел его в квартире на улице Тронше, где старый друг семьи принимал у себя обоих братьев.