Кончила попадья и платочком утерлась.
   - Все? - спросил Ромодановский.
   - Все... Я про то и денщику цареву Павлу сказывала и тетрати ему дала Гришкины... А денщик Павел мне знаем во с каких лет (попадья показала рукой не выше стола): коли просвирней была, просфорами ево, махонького, кармливала.
   - Что же мне первому не сказала обо всем? - спросил князь-кесарь.
   - Боялась тебя, батюшка-князь.
   Попадью отпустили и ввели ее мужа.
   Этот стал было запираться, но пытка вынудила признание.
   - От того Гришки, слышав те слова про великого государя, - чуть слышно проговорил истязаемый, - не известил простотою своею, боясь про такие слова и говорить, да и страха ради, авось Гришка в тех словах запрется.
   После попа Андрея, уведенного из застенка полуживым, ввели в "баню" запиравшегося кадашевца Феоктистку Константинова.
   - У Гришки Талицкого, - показывал этот, вися на дыбе, - я книгу "Хрисмологию" купил на продажу... дал три рубля... И Гришка в разговоре говорил, чтоб я продал имение свое и пошел в монастырь для того, что пришла кончина света и антихрист настал... и антихристом называл великого государя... и просил у меня себе денег на пропитание... Пришло-де время последнее, а вы-де живете, что свиньи... А что я в тех словах на Гришку простотою не известил, в том пред великим государем виноват... А про воровство Гришкино и про воровские письма я не ведал.
   Сегодня, после гневного царского письма (князь-кесарь никак не мог забыть "пьяной рожи" и "рожи драной"), застенок действовал особенно энергично. Долго не допрашивали, а сейчас сдавали на руки "заплечным мастерам" и на дыбу.
   После кадашевца тотчас подвесили, и подвешивали три раза, племянника Талицкого, Мишку, который помогал ему писать книги.
   Третье подвешивание дало такие результаты:
   - Когда скрылся дядя, - говорил Мишка, - я на другой день, пришед к тетке, взял из черной избы тетрати обманом, чтоб про те тетрати известить в Преображенском приказе, только того числа известить не успел.
   Затем введен был в застенок садовник Федотка Миляков.
   После неоднократного подвешивания и встряски на дыбе пытаемый говорил:
   - Однова пришел ко мне Гришка Талицкой с портным мастером, Сенькою зовут, а чей сын и как слывет, не помню, и поили меня вином, и в разговоре Гришка говорил мне: хочу-де я писать книгу о последнем веце и отдать в Киев напечатать, и пустить в мир, пусть бы люди пользовались, да скудость моя, нечем питаться. И я Гришке говорил: как он такую книгу напишет, чтоб дал мне, и я-де ему за труды дам денег и в пьянстве дал десять рублев. И после того я Гришке говорил, чтоб мне дал ту книгу или деньги, и Гришка мне в книге отказал: нельзя-де мне тебе той книги дать, человек ты непостоянный и пьяница. А про то, что в той книге на государя написаны у Гришки хулы с поношением, не сказывал.
   И этого чуть живого вынесли из застенка, окровавленного ударами кнута.
   Истинно сегодня князь-кесарь и Онисимыч "в кровях омывались"...
   В застенок введен был оговоренный Талицким человек Стрешнева Андрюшка Семенов и с подвеса показал:
   - Тот Гришка в доме у себя дал мне тетратку в четверть, писана полууставом, о исчислении лет, и я прочел ту тетратку, отдал Гришке назад и сказал: я-де этого познать не могу. И Гришка мне говорил: ныне-де пришли последние времена, настанет-де антихрист, а будет-де антихрист великий государь... И от него я пошел домой, а про Гришкины слова не известил потому, что был болен.
   Увели и этого.
   Пот градом лил с дьяка от усердного записывания показаний пытаемых.
   - Много ль еще осталось допросить? - спросил Ромодановский, видя, что его неутомимый Онисимыч совершенно изнемог.
   Дьяк просмотрел столбцы.
   - С Пресни церкви Иоанна Богослова распоп Гришка Иванов.
   - Сего распопа надоть передопросить, - сказал князь-кесарь. - Кто еще?
   - Хлебенного дворца подключник Пашка Иванов да с Углича Покровского монастыря диакон Мишка Денисов, да печатного дела батырщик Митька Кирилов, да ученик Гришки Талицкого Ивашка Савельев.
   - Добро-ста, - решил князь-кесарь, - этих мы оставим на завтра, на закуску.
   В эпоху преобразований, начатых царем Петром Алексеевичем, как уже и при "тишайшем" отце его, Алексее Михайловиче, Малороссия являлась светом, откуда обильно наливались осветительные лучи на Великороссию с остатками косной ее старины. (Подобными тем, за которые теперь так горько платится униженный карликом великан: маленькою Япониею - неизмеримый Китай.)
   То же могло быть и с Россиею - этим великаном, в сравнении со Швециею: карлик Швеция, нанесший первый удар великану России под Нарвою, мог довести ее до конечного унижения и, быть может, до расчленения под Полтавой.
   Пойди за предателем Мазепою и за Карлом весь малороссийский народ, и последствия для России были бы неисчислимы, в смысле ее ослабления и унижения: вся Малороссия отошла бы от нее, как и порешили Карл и Мазепа, и от России отхвачена была бы целая ее европейская половина; Новороссия и Крым с Черным морем не принадлежали бы России; Балтийское море по-прежнему осталось бы "чужим морем", Нева - "чужою рекою"... Не было бы и Петербурга.
   Следовательно, Малороссия в то время являлась для своей младшей сестры, России, не только духовным светочем, но и спасительницею, хранительницею ее целости...
   Светочем для России явилась в свое время типография, вывезенная в Москву из Малороссии. Светочами для России явились такие малороссы, как Галятовский, Радивиловский, Лазарь Баранович, Епифаний Славинецкий, Симеон Полоцкий, Стефан Яворский, Дмитрий Туптало-Ростовский, Феофан Прокопович...
   Гениальный Петр понимал это и потому даже сибирским митрополитом поставил "хохла" - Филофея Лещинского.
   Оттого даже такой обскурант и изувер, как книгописец Григорий Талицкий, изобретший "антихриста", видел в Малороссии "окно в Европу", там он думал напечатать свои сумасбродные сочинения, потому что в Москве вместо типографского станка и шрифта он мог найти только "две доски грушевые", на которых он "вырезал" и напечатал свои раскольничьи бредни, как печатают на вяземских пряниках вяземские Гутенберги: "француски букеброт"...
   О таком же московском Гутенберге мы узнаем на пятнадцатом "подъеме" (пятнадцать пыток на дыбе - это ужасно! И все это Талицкий вытерпел...) Григория Талицкого. "Гутенберг" этот был "с Пресни церкви Иоанна Богослова распопа Гришка Иванов"...
   С этого пятнадцатого "подъему" Талицкий вещал:
   - Как я те свои воровские письма о исчислении лет и о последнем веце и о антихристе составил и, написав, купил себе две доски грушевые, чтоб на них вырезать - на одной о исчислении лет, на другой о антихристе и, вырезав, о исчислении лет хотел печатать листы и продавать. А сказали мне на площади, что тот распопа режет кресты, и я пришел к тому распопе с неназнамененною доскою и говорил ему, чтоб он на той доске о исчислении лет вырезал слова, и тот распопа мне сказал: без знамени-де резать невозможно, чтоб я ту доску принес назнамененную.
   "Знамя" на грушевой доске - это было тогда то, что ныне "печать" и разрешение духовной цензуры. "Назнамененная" доска - значит: дозволенная цензурой...
   Такова была тогда, когда нас разбили под Нарвой, московская пресса "грушевые доски", продаваемые в щепном ряду вместе с лопатами и корытами.
   Итак, ловкий "распопа" не принял нецензурную доску.
   Далее, на этой же пятнадцатой пытке, Талицкий показывал:
   - И распопа Гришка мне говорил, чтоб я те тетрати к нему принес почесть, однако-де у меня будет человек тех тетратей послушать. И после того к тому распопе я пришел хлебенного дворца с подключником с Пашкою Филиповым, а с собою принес для резьбы доску назнамененную, да лист, да тетрати, и те тетрати я им чел, и приводом (т. е. с учеными цитатами!) называл государя антихристом: в Апокалипсисе Иоанна Богослова, в 17 главе, написано: антихрист будет осьмой царь, а по нашему-де счету осьмой царь он, государь, да и лета-де сошлись...
   После этого очередь дошла и до московского Гутенберга, до распопа Гришки.
   - Я, - показывал он, - Гришке о том, чтоб он те тетрати ко мне принес почесть, и что будет у меня человек тех тетратей послушать, не говаривал, а после того Гришка пришел ко мне сам-друг и принес доску назнамененную да лист, а сказал, что на том листу написано из пророчества и из бытей. Да принес он с собою тетрати и те тетрати при мне чел, и про антихриста говорил, и приводом (доказательно) антихристом называл государя, и именем его не выговаривал... А в те числа у меня посадской человек в доме кто был ли и тех тетратей слушал ли, того я не помню... И те тетрати Гришка оставил у меня.
   А когда "Гутенберга с Пресни" спросили вообще о "воровстве" Талицкого и о его дальнейших намерениях, то он стал, видимо, увертываться и настойчиво повторял:
   - Про воровство Гришкино и про состав писем его, и для чего было ему те доски резать, и что на них печатать, и куда те печатные листы ему было девать, того я не ведал, и до тех мест у меня с Гришкою случая никакого не бывало. А как Гришку стали сыскивать, то я, убоясь страху, что у меня те тетрати остались, спрятал оные у себя в избе, под печью, под полом.
   Ромодановский покачал головою.
   - Быть тебе второй раз на дыбе. Ты показал с первого подъему на дыбу, будто в воровских письмах Талицкого о великом государе имянно не написано, а там же в первой тетрате, во 2 главе, на седьмом листу написано: третье сложение Римской монархии царей греко-российских осьмый царь Петр Алексеевич щнейший брат Иоанна Алексеевича, по первее избран на царство... Как же так?
   Допрашиваемый так смешался, что ничего не мог ответить.
   - Ну, ин быть тебе вторично в подвесе... Увести его до завтра! закончил князь Ромодановский, вставая.
   Дьяк дописывал свои столбцы.
   - Допишешь, - сказал ему князь-кесарь, - приходи ко мне обедать.
   - Благодарствуй на твоей милости, - поклонился дьяк.
   - А успеем завтра же и царю отписать?
   - Надо бы успеть... Отпишем.
   - Ладно... Да и послезавтра можно.
   - Как прикажешь, батюшка-князь.
   - Ну, над нами не каплет.
   - А дубинка?..
   20
   Князь-кесарь Ромодановский исполнил свою угрозу.
   На другой день "распопа" Григорий, вися на дыбе, упрямо отрицал показание Талицкого о том, что антихристом он называл именно царя Петра Алексеевича и распопа это слышал.
   - Как Гришка Талицкой... - почти кричал с дыбы упрямый распоп, - о последнем веце и про государя хульные слова с поношением прикрытно, осьмый-де царь - антихрист говорил...
   - Прикрытно? - переспросил Ромодановский.
   - Прикрытно, - отвечал упрямец, - а именем государя не выговаривал, и я Гришке молвил: почему ты о последнем веце ведаешь? Писано-де, что ни Сын, ни ангели о последнем дне не ведают, и в том я ему запрещал. А в тех тетратех государь осьмым царем написан ли, того не ведаю, потому что я после Гришки тех тетратей не читал... А что я от Гришки такие воровские слова слыша, не известил (не донес) и Гришки не поймал и не привел, и письма его у себя держал, то учинил сие с простоты, и в том пред государем виноват.
   Распоп не без причины отрицал, что слышал от Талицкого имя государя, и твердил, что Талицкий говорил об имени государя будто бы "прикрытно", анонимно. Он знал, что в противном случае наказание его усугубилось бы.
   Его снимают с дыбы, и опять очная ставка с Талицким.
   - Сему распопу, - говорит последний, - я про последнее время и про государя хульные слова с поношением на словах п р и к р ы т н о, осьмый-де царь будет антихрист, говорил, а именем государя выговаривал ли, про то не упомню...
   Он вдруг остановился... "Прикрытно"... Его, вероятно, в ужас привела мысль шестнадцатый раз висеть на дыбе и испытывать терзания от палачей, и он спохватился.
   - Я, - поправился он, - при распопе приводом (с доказательствами, "приводил" доказательства) называл государя антихристом - и м я н н о...
   Распопа в третий раз поднимают на дыбу. Но он с прежним упрямством продолжает стонать.
   - Как Гришка государя антихристом и осьмым царем называл, то я сие слышал, только он, Гришка, государя именем не называл. И в тетратех, которые были у меня, где государево имя написано, я не дочел...
   Поставил-таки на своем - и от четвертой пытки, по закону, вывернулся.
   Его и Талицкого увели из застенка, а туда ввели следующую жертву, хлебенного дворца подключника Пашку Иванова, который во всем запирался, пока дыба не развязала ему язык.
   - От Гришки Талицкого, - сознавался он теперь, - про то - "в последнее-де время осьмой царь будет антихрист" и считал московских царей, и про государя сказал, что он осьмый царь, и антихристом его называл, то я слышал. А те слова Гришка говорил со мною один на один. А что в тех словах я на Гришку не известил, чая то, что он те слова говорил, с ума сошед, и, боясь розыску, если Гришка в тех словах запрется, и меня запытают, да и для того не известил, что я человек простой.
   Слова его были подтверждены Талицким, сказавшим, что у него "с Пашкой в его воровстве совету не было", и Пашку уже вторично не пытали.
   На смену им введен был "с Углича Покровского монастыря диакон Мишка Денисов". В расспросе и с пытки говорил:
   - Гришка мне чел тетрать о исчислении лет и о последнем веце, и о антихристе, и в разговоре говорил мне на словах: ныне-де последнее время пришло и антихрист народился; по их счету, антихрист осьмой царь Петр Алексеевич. И я Гришку от тех слов унижал: что-де ты такое великое дело затеваешь? И Гришка дал мне тетратку в четверть и говорил: посмотри-де, у меня о том имянно написано. И я, взяв у него ту тетратку, поехал в Углич и, приехав в монастырь, чел тое тетратку у себя в келье один, а силы в ней не познал, и иным никому той тетрати не показывал и списывать с нее не давал. А что я, слыша от того Гришки про государя такие непристойные слова, по взятье его в Преображенский приказ, той тетратки нигде не объявил и о тех его словах не известил и сам не явился, и то я учинил простотою своею, и в том я пред великим государем виноват.
   И это показание Талицкий не опровергал. Пятнадцать пыток, по-видимому, разбили всю его непреклонную волю.
   Теперь ввели к допросу печатного дела батырщика Митьку Кирилова.
   - К Гришке в дом я хаживал, - показывал этот, - и Гришка в доме у себя читал мне книги Библию да толковое Евангелие и всякие печатные и письменные книги о последнем веце, а о пришествии антихристове разговоров у меня с Гришкою и совету не было.
   Тут Талицкий, увы! на зло себе, стал оспаривать показание батырщика.
   - Митька приходил ко мне сам-друг, - утверждал он, - и я о последнем веце и о антихристе, и о исчислении лет тетрати ему читал, и осьмым царем и антихристом государя называл при них имянно, без Митькина спроса, собою. А в моем воровстве Митька мне советником не был, и про воровство мое не ведал.
   Снова запахло застенком и кровью... Передопрос!
   - В дом к Гришке я приходил с нищим Федькою, - признался батырщик, я словес не упомню, приходил я для покупки хором его.
   Талицкий опять в застенке, шестнадцатый раз!
   - Батырщику Митьке, - говорил он "с пытки", - о последнем веце и о исчислении лет я говорил и антихристом государя называл, и то Митька слышал!
   - Как Гришка об оном толковал и государя антихристом называл, признавался батырщик уже с дыбы, - то я слышал, а что не извещал, в том виноват.
   Ввели, наконец, последнюю жертву дела об антихристе, ученика Талицкого, Ивашку Савельева... Снова пытка!
   - В том письме, - показывал Ивашка с дыбы, - что писал Гришка тамбовскому епископу, я силы не знал, а писал тетрати по Гришкину велению. Да Гришка ж мне сказывал, да и тамбовский-де епископ тех писем не хуливал. А после того приходил я к Гришке на двор и сказал: патриарша-де разряду площадного подьячего Федькина жена Дунаева Феколка сказывала теще моей: пишет-де Гришка неведомо какие книги про государя, и она-де сказала брату своему, певчему Федору Казанцу, а он, Федор, хотел по Гришку из Преображенского приказу прийти с подьячими. И я, пришед к Гришке, про то ему сказал, и Гришка с того с Москвы ушел, и я проводил его за Москву-реку, до Кадашева, и спросил: куды-де ты идешь? И он мне сказал: пойду-де я в монастырь, куда Бог благоволит.
   Талицкий подтвердил это показание, и на том страшное дело кончилось.
   Но долго еще пришлось сидеть по казематам Талицкому и его жертвам, пока им не прочитали приговора.
   1701 году, ноября в 5-й день, по указу великого государя и по боярскому приговору велено Гришку Талицкого и единомышленников его, Ивашку Савина и пономаря Артемошку, за их воровство и за бунт, а бывших попов Луку и Андрюшку и Гришку за то, что они про то его, Гришкино, воровство и бунт слышав от него, не известили, казнить смертию; а жен их, Гришкину и Ивашкину, и Артемошкину, и Лучкину, и с Пресни Гришкину ж, сослать в ссылку в Сибирь, в дальние городы, а животы их взять на великого государя; а Андрюшкину жену освободить, потому что он, Андрюшка, сыскан и в том деле винился по ее улике; кадашевца Феклиста Константинова, батырщика Митьку Кирилова, садовника Федотку Милякова, хлебенного дворца подключника Пашку Филипова, распопа Мишку Миронова, с Углича Покровского монастыря дьячка Мишку Денисова, Иванова человека Стрешнева Андрюшку Семенова, за то, что они, от того Гришки слыша бунтовые слова, не извещали; племяннику его, Гришкину, Мишке, за то, что он у тетки своей выманил воровские письма, не известил же, Гришкину ученику Ивашке Савельеву, что он тому Гришке сказал про извет на него и он с Москвы бежал, - вместо смертной казни учинить жестокое наказание - бить кнутом и, запятнав, сослать в Сибирь.
   "Да по имянному великого государя указу, бывшего тамбовского епископа Игнатия, что потом расстрига Ивашка, вместо смертные казни велено послать в Соловецкий монастырь, в Головленкову тюрьму, быть ему в той тюрьме за крепким караулом по его смерть неисходно, а пищу ему давать против таких же ссыльных".
   Талицкого и Савина велено было казнить копчением; но во время казни они покаялись и были сняты с копчения. По преданиям раскольников, Талицкого сожгли на костре.
   Одна попадья Степанида не пострадала.
   Ч а с т ь II
   1
   Прошло около двух лет после погрома русского войска под Нарвою.
   И отплатили же русские за этот погром! Вот уже второй год Шереметев мстит за свой нарвский позор...
   - Усердствует Борька, - улыбнулся государь, прочитав донесение Шереметева и обращаясь к князю-кесарю, докладывавшему ему по своей "кнутобойной" специальности, - пишет, что при Гумельсгофе Шлиппенбах мало штаны не потерял.
   - За Нарву это, государь... - рассеянно пробормотал Ромодановский.
   - За Нарву, точно! Это мои колокола так громко звонят там, - сказал государь и пристально посмотрел на Ромодановского...
   - Что с тобой, князь? - спросил он. - Попритчилось тебе что?
   - Уж и не ведаю, государь, как быть, - смущенно отвечал князь-кесарь.
   - Что такое? Не ладно у тебя в кнутобойне что?
   - Нету, государь, твоим государевым счастьем у меня все обстоит благополучно.
   - Так что ж! Кажи.
   - И ума не приложу, государь.
   - Ну, так я, може, приложу.
   Князь-кесарь нерешительно полез в карман и вытащил из него кожаную калиту. Потом вынул из калиты несколько монет одного образца и положил перед царем.
   - Что это? Монеты совсем незнакомые, таких я не видывал, - говорил Петр, рассматривая одну монету.
   Ромодановский внимательно наблюдал за выражением лица царя.
   - Город вычеканен довольно искусно.
   - Точно, государь, искусно.
   - Да это в Нарву палят.
   - В Нарву и есть, государь.
   - Да это и я тут вычеканен... моя персона и стать...
   - Твоя, государь.
   - Я на огонь протягиваю руки.
   - Точно... греешься, государь.
   Царь вгляделся в подпись на монете и прочел:
   - "Бе же Петр стоя и греяся"...
   Государь весело рассмеялся.
   - Искусно, зело искусно! Это я руки грею у Нарвы... искусно!
   Он перевернул монету и стал вглядываться.
   Ромодановский побледнел.
   - А! - протянул государь уже другим голосом. - "И исшед вон, плакася горько", - прочел он, не отрывая глаз от монеты.
   На этой ее стороне было изображено: русские бегут из-под Нарвы, а впереди всех - сам царь: он потерял шпагу, и шляпа с него свалилась.
   - Откуда это? - сурово спросил Петр.
   - Не наше, государь... от твоих супостатов, чаю... издевка, - несмело отвечал Ромодановский. - Не наша чекань.
   - А как к тебе они попали?
   - Подметом, государь... подметные они... Воры неведомые и ко мне подмет учинили, и к тебе, в твой государев двор.
   - А кто поднял?
   - Мои, государь, ребята, сыщики.
   - Но кто дерзнул подметывать? - спросил царь.
   - Какой ни есть неведомый вор, а може, и не один... Я вот и ищу их, государь, - говорил смущенно Ромодановский.
   Он не мог себе простить, что до сих пор не напал на след дерзких подметчиков. Это была первая его неудача в сыскном деле. Срам какой! Всевидящий и всеслышащий князь-кесарь нагло одурачен! Под самые его ворота подкинули! И как же он драл подворотного караульного!
   - Под землей сыщу и розыск учиню, - бормотал он.
   - Это Карлово действо, его, его, - говорил царь.
   - Больше некому, государь, - подтверждал князь-кесарь.
   - За действо - действо; за Борькино Шереметево действо - Карлово действо... Это мне за Ливонию медаль, - говорил царь, все еще рассматривая монеты, - заслуженная медаль.
   В это время Павлуша Ягужинский, исполнив одно личное поручение царя, вошел в комнату, где находился Петр с Ромодановским.
   - Справил дело, Павел? - спросил царь.
   - Справил, государь.
   Ягужинский держал что-то зажатое в кулаке. Увидав на столе подметные медали, он с изумлением воскликнул:
   - И у меня, государь, такая ж... Вот, - и он положил медаль на стол.
   - Где взял? - спросил царь.
   - Нашел, государь.
   - Где?
   - Под Фроловскими (ныне Спасскими) воротами.
   - Давно поднял? - подступил к нему Ромодановский.
   - Вот сейчас, когда возвращался в Кремль.
   Князь-кесарь побагровел от гнева.
   - Так воры здесь, - почти крикнул он, - все время были на Москве... Я боле недели их ищу... Того ради долго и не докладывал тебе, государь, про сию издевку.
   Царь посмотрел на Ягужинского.
   - Ты разглядел все тут? - спросил он, взяв одну медаль.
   - Разглядел, государь, - смущенно отвечал молоденький денщик.
   - И уразумел силу сего измышления?
   - Уразумел, государь, - с вспыхнувшими щеками отвечал юноша. - Сила, значит, не берет, так хоть комаром в ухо льву жужжат.
   Царь встал и подошел к висевшей на стене большой карте Швеции и Балтийских побережий.
   - Изрядно, изрядно, Борька, хвалю, - проговорил он, проводя рукой от устья Невы до Рогервика, видимо, возбужденный донесением Шереметева, - это теперь наше, и Петр "погреет еще руки" на ливонском костре, а токмо про кого потом скажут: "И исшед вон, плакася горько"?
   2
   Перенесемся же теперь на Балтийское побережье и познакомимся с молоденькой девушкой, которой суждено было связать свое скромное имя с грядущими судьбами России.
   Под разоренным Везенбергом, который усердием "Борьки" Шереметева недавно был обращен в развалины, лагерем расположился, после взятия Мариенбурга, полк русского корпуса под командою полковника Балка.
   Август 1702 года. Время стоит, сверх чаяния, жаркое. Полковые "портомои", или прачки, между которыми были и ливонские женщины, выстирав офицерское и солдатское белье, развешивают его на протянутых между кольями веревках для просушки. Одна из прачек, молодая бабенка с подоткнутым подолом и засученными рукавами, визгливым голосом тянет монотонную песню:
   Ох-и-мой сердечный друг меня не любит,
   Он поить-кормить меня, младешеньку, не хочет...
   - Да и кому охота любить-та сороку бесхвостую, - ядовито подмигнул другим портомоям проходивший мимо солдатик.
   - Ах ты, охальник! Шадровитая твоя рожа! - огрызнулась певунья.
   Солдатик был сильно рябой, "шадровитый". Однако его ядовитое замечание лишило бабу охоты тянуть свою песню.
   - Как же ты, Марта, говоришь про себя, я и в толк не возьму? обратилась она к развешивавшей рядом с нею белье другой портомое, миловидной девушке лет семнадцати, с нежным румянцем на пухленьких щечках. - Ты и не девка и не молодуха, и замужня-то ты и не замужня.
   - Да так, как я сказала, - улыбнулась девушка, - ни жена, ни девка.
   В произношении ее был заметен нерусский акцент.
   - Вот заганула загадку! - развела баба руками. - Хоть убей меня, не разганю... Да ты, може, тово, без венца?
   - Нет, милая, я венчана в церкви, в кирке, по-нашему.
   - Стало быть, ты замужня жена.
   - Нет, милая, дело было так, - серьезно молвила та, которую баба назвала Мартой, - был у меня жених, из наших же, и был он ратный, капрал. Когда настал день нашей свадьбы, мы поехали в церковь, как водится, и пастор обвенчал нас, по нашему закону. А едва мы вышли из кирки, как тут же, около кирки, выстроилась рота моего жениха.
   - Мужа! - поправила ее баба. - Коли под венцом с тобой стоял, так уж, стало быть, муж.
   - Добро... В те поры, как нас венчали, ваши ратные люди осадили наш город, громили из пушек... Наши спешили отбивать ваших, и мой муж прямо из кирки попал в свою роту, и в ту же ночь его убило ядром.
   - Ах, матиньки! И ноченьки с ним не проспала, сердешная! - всплеснула баба руками. - Уж и подлинно ни жена, ни вдова, ни девка.
   - Вдовая девка, милая, вот кто я, - вздохнула Марта.
   - Ну, у нас, Бог даст, выйдешь замуж за хорошего человека: вишь какая ты смазливая, - успокаивала ее баба. - Да у меня есть на примете женишок про тебя: мой кум, полковой коновал.
   - А что это такое, коновал? - спросила Марта.
   - Лошадиный рудомет, руду лошадям пущает и холостит, - объяснила портомоя.
   Но Марта все-таки ничего не поняла.