- Вот намедни, на святках еще, померла у святого Миколы Чудотворца, что словет в Кобыльском, нянюшка господ Атюшевых, лекаря Атюшева дочки Ларисы бывая кормилка, я и хоронил ее с отпуском... А помре оная раба Божия тако: привезли из полку, из турецкой земли ладонку после скончавшегося тамо моровою язвою сержанта Перекурова, привезли оную ладонку Атюшевой Ларисе, с коею был помолвлен оный, скончавшийся моровою язвою сержант Перекуров. А в ладонке той были волосы от того Перекурова. И те власы та нянюшка господ Атюшевых, рекомая Пахомовна, по простоте своей и неведению лобызала, понеже тот Перекуров, что от язвы в турецкой земле скончался, тако же как и Лариса Атюшева, был вскормлен оною приснопоминаемою рабою Божиею Пахомовною. А та Пахомовна, как занемогла, лежала у сторожа церкви Миколы Чудотворца в Кобыльском и от оного, по родству с некиим суконщиком, была привезена им на Суконный двор, где язвою той и скончалася... И отсюда она, язва, по Москве пошла: первым делом скончалася вся семья церковного сторожа святого Миколы Чудотворца в Кобыльском, я и напутствовал их, а за ними язва пошла и по Суконному двору, а с Суконного двора и на Москву перешла.
Разглагольствования "гулящего попика" были прерваны приездом лекаря и полицейского поручика. Завидя сани с начальством, толпа расступилась. Из саней первым выскочил небольшой кругленький человек в ергаке и в шапке с ушами. Это был лекарь. За ним вывалился полицейский поручик. Приезжие подошли к трупу...
- Те-те-те! Старая знакомая... молдаваночка... Она, она, узнаю голубушку. Ишь, шельма, куда затесалася. Мы от нее, а она за нами, говорил лекарь, разводя руками. - Это, батенька, она, сучья дочь, незваная гостья к вам пожаловала; рады не рады, принимайте, - обратился он к полицейскому поручику.
- Не может быть, господин доктор! - испуганно не соглашался тот. - У нас все, кажись, чисто... Да и карантены охраняют Москву...
- Так-то они, батенька государь мой, охраняют... Да за нею, шельмою, и не углядишь... Вон в Киеве некий Васька-кот, большой ферлакур и петиметр, махался, государь мой, с некоею прекрасною кошечкой... Василий-то Васильевич, государь мой, жил на Горах, его прекрасная матреса на Подоле. А на Подоле-то, государь мой, была моровая язва, а на Горах-то ее не было, через рогатки не пущали... Так Васенька-то, махаючись с своею матресою по крышам да по чердакам чумных домов, где развешивалось язвенное белье, и занес заразу на Горы... Как донесли, государь мой, о сем ея императорскому величеству, так они изволили и ручками развести...
Толпа понадвинулась. Веселый лекарь ее поободрил. Но лекарь обратился к толпе:
- А вы, голубчики, подальше от этого покойничка... Он из таких, что вскочит и погонится за нами.
Толпа шарахнулась назад. Бабы заахали.
- А вы, батенька, - обратился лекарь снова к полицейскому, прикажите бережно, у! наибережнее, сего новопреставленного раба Божия, имярек, баграми стащить на съезжий двор пока, да произвести дознание, что и как... Да ни-ни-ни! Волосы его не троньте, подальше от него... А там мы распорядимся. Я же повинен, государь мой, неупустительно доложить о сем, как его сиятельству, господину московскому главному начальнику, генерал-фельдмаршалу графу Петру Семеновичу Салтыкову, так и матушке государственной медицинской коллегии конторе самолично... А вам, батенька, советую непомедлительно заехать в первую аптеку да спросить там некоего иру, такой корешок есть, иром называется, ирный корень, да и держать его всегда во рту, когда вам придется возиться с сумнительными больными, да и полицейским служителям, кои около сего почтенного мужа (он указал на распростертый на земле труп) обхождение по службе иметь будут, дайте в зубы, государь мой, по ирному корешку и посоветуйте им заменить подсолнуховые семена, до коих ваши полицейские чины большие охотники, ирным корешком... Корешок преполезный, вкуса и запаха преотменного... А засим, государь мой, счастливо оставаться и с прекрасною молдаваночкою не встречаться.
И взяв первого попавшегося извозчика, веселый доктор велел везти себя прямо к московскому главному начальнику, к графу Салтыкову. В веселом докторе читатель, вероятно, узнал того милого человека на вате, который пользовал, на привале у Прута, нашего чумного сержанта Сашу и уверял, что смерть на чистенькой подушечке в лазарете, а не на перевязочном пункте малина, а не смерть. Это был штаб-лекарь Крестьян Крестьянович Граве, русский немец, совсем обрусевший милый человек, вечно бодрый и неутомимый, всегда веселый, несказанно любимый солдатами и офицерами и сам не любивший только перевязочных пунктов и "главного мясника", как он называл полкового хирурга, за то что хирург отнимал у его любимых солдатиков "ручки и ножки" и все равно потом зарывал их в землю, только "калеками"... Это и заставило его выйти в отставку.
- Ишь, веселый какой барин! - галдела толпа вслед удалявшемуся доктору.
- А добер, кажись, пра, добер...
- Кот, слышь, в Киев язву занес... От кота этого, бестии, мор и по свету пошел. Эко, Господи...
Салтыков, крупная историческая личность, доживал свой век на почете, в звании главнокомандующего Москвы. А когда-то, очень давно, он был действительным главнокомандующим - командовал войсками в кровопролитных битвах с страшным Фридрихом Великим и побеждал страшного Фрица... Но это было так давно, так далеко, что и самому Салтыкову стало уже казаться, что этого не было вовсе, что это о нем так только рассказывают льстецы и искатели. Да и было ли оно в самом деле это золотое, за тридевять земель улетевшее время? Не был ли это сон, мечтание сладкое? Была ли когда-нибудь эта молодость дивная, которая только во сне теперь пригрезиться может? Было ли, полно, это голубое небо, каким оно представляется в снах старческих? И если было все это, то зачем прошло, падучею звездою по небу прокатилося? Зачем от всего, от славы и молодости, остались только подагра, да почечуй, да глухота, да слепота? Куда девались армии, которыми он когда-то командовал?
Так думается иногда старому графу в долгие бессонные ночи. И куда сон девался? На полях битв, что ли, остался он, с запахом ли пересохших лавров отлетел, испарился?.. Проклятое время!
А теперь граф занят делами по управлению первопрестольным градом Москвою. Его сиятельство, елико возможно, бодрится, принимая с докладом господина бригадира и московского обер-полицмейстера Николая Ивановича Бахметева, который, вытянувшись в струнку, рапортует, что на Москве все обстоит благополучно: на Пречистенке двух армян зарезали, на Сретенке купца убили, в Голичном ряду семнадцать лавок подломали, у Андронья пьяный пономарь колокол разбил, у Николы в Кобыльском икона плакала, у генерала Федора Иваныча Мамонова борзая сука тремя щенками ощенилась, и все с глазами. Его сиятельство, благосклонно улыбаясь и посыпая мимо носа белый пикейный жилет табаком из массивной жалованной табакерки, ласково выслушивает донесение господина обер-полицмейстера, при каждом сведении кивает головой в знак одобрения и только при последнем известии оживляется:
- Как, государь мой, и все с глазами?
- С глазами, ваше сиятельство!
- Так съезди тотчас к Федору Ивановичу, попроси для меня одного.
- Слушаюсь, ваше сиятельство.
- Да, смотри, не простуди его, под камзолом укрой.
Обер-полицмейстер кланяется... Тут же в кабинете около графа возится несколько собак, которые со всех сторон обнюхивают господина обер-полицмейстера, а обер-полицмейстер им дружески улыбается. У камина перед развалившейся на ковре ожиревшей сукой почтительно стоит лакей в графской ливрее и предлагает суке на серебряном подносе сухари в сливках. Сука лениво отворачивается.
- Так вы, государь мой, утверждаетесь на том, что у меня на Москве моровой язвы не будет? - обращается граф к почтенному, в богатом камзоле гостю с красным лицом и жирным подбородком, сидящему поодаль и следящему глазами за ухаживаниями лакея перед капризной сукой.
- Утверждаюсь, ваше сиятельство, - уверенно отвечает господин с жирным подбородком.
- А я уж было за собачек моих испугался, - граф жует губами, посыпает табаком жилет и что-то припоминает. - Вспомнил... А в гофшпитале, государь мой, что на Веденскнх горах, где вместе с язвенными был заперт доктор Шафонский?
- Там, ваше сиятельство, болезнь прекратилась и гошпиталь сожжена.
- Как сожжена, государь мой? Кем? Кто поджигатель?
- Гошпиталь сожжена по приказанию вашего сиятельства.
Граф в состоянии столбняка... Табак сыплется на пол... Руки дрожат...
- Как? Кто смел?
- Гошпиталь сожжена по высочайшему повелению, ваше сиятельство.
- По высочайшему повелению?.. А-а! Забыл, забыл, государь мой. Стар становлюсь... Так сгорела?
- Сгорела, ваше сиятельство.
- А поджигателя поймали?
Все молчат... Тяжко видеть развалину.
В эту минуту графу докладывают, что штаб-лекарь Граве испрашивает у его сиятельства аудиенцию по самонужнейшему государственному делу. Доктора с жирным подбородком при этом известии сильно передергивает.
Веселый доктор шариком вкатывается в кабинет графа и останавливается в изумлении. Собаки стаей обступают его и, радостно виляя хвостами, бросаются к ошеломленному добряку.
- Хе-хе-хе! Сейчас видно доброго человека, - радостно шамкает граф. Сразу собачки мои почуяли честного человека... Очень рад... Что прикажете, государь мой?
- Я уже имел честь представляться вашему сиятельству... Штаб-лекарь Граве. Я из армии.
- Забыл... забыл, государь мой. Дела много у меня. Что прикажете?
- Сейчас, ваше сиятельство, на улице, у церкви священномученика Власия, найдено мертвое тело с явными знаками моровой язвы, и я счел священным долгом немедленно довести о том до сведения вашего сиятельства на предмет принятия неотлагательных энергических мер.
Граф поражен. Он вопрошающе смотрит то на обер-полицмейстера, то на доктора с жирным подбородком, то на веселого доктора...
- Что вы! На улице?
- Так точно, ваше сиятельство.
Граф совсем теряет голову и только разводит руками. Доктор с жирным подбородком смотрит на веселого доктора и недоверчиво и не совсем дружелюбно.
Потом граф как бы опомнился. Голова его затряслась:
- Как же вы докладываете мне, государь мой, что все обстоит благополучно? А это что?
Обер-полицмейстер молчит. Доктор с жирным подбородком встает и беспокойно переминается с ноги на ногу.
- Сейчас же запереть всех моих собак! Принять неупустительные меры. А! В городе... на улице... у меня, можно сказать, под носом, и я не знаю!
Граф топчется на месте. Собаки окружают его, не дают двигаться. Жирная сука подходит к лакею и протягивает морду, чтобы взять сухарь... Она кушает.
- Вот, вот... очень рад, очень рад! К ней аппетит возвращается, радуется граф. - Ну так что же, государь мой? - обращается он с веселым лицом к веселому доктору.
- Чума по Москве ходит, ваше сиятельство.
- Очень рад, очень рад... К ней аппетит возвращается!
Лакей фыркает. Обер-полицмейстер прячет глаза. Веселый доктор делает безнадежный жест...
- Ты что? - спрашивает граф лакея.
- Флора, ваше сиятельство, изволили разом два куска сглонуть.
- Очень рад... очень рад. Так принять меры и донести мне. Отпускаю вас, государи мои. Я устал...
Старик действительно устал... жить. Все откланиваются.
VII. ЕРОПКИН И АМВРОСИЙ
До сих пор Москва все еще не подозревала, что чума гнездится в ее стенах, что страшные гнезда эти, в форме невидимых, неосязаемых, даже необоняемых атомистических миазм, она разбросала во все концы города, пересылая их из дома в дом, из квартала в квартал, из церкви в церковь, от одной площади до другой, то на немытой рубахе фабричного, то на грязном истоптанном лапте чернорабочего, то на чапане больничного сторожа, то на лопате гробокопателя, копавшего яму для язвенного, то на церковном покрове, прикасавшемся к савану покойника, то на животворящем кресте Господнем, к которому прикасались коснеющие губы напутствуемого... Невидимая, рука смерти через водосточные трубы пускала эти губительные гнезда заразы на воду, и зараза через питье входила в живые организмы и в жизнь вносила смерть.
- Бог наслал на нас язву за грехи наши, - задумчиво говорил Амвросий собеседнику своему, красивому, в военном камзоле мужчине, сидевшему в кабинете архиепископа, в покоях Чудова монастыря.
- Так, ваше преосвященство, - отвечал собеседник Амвросия, нетерпеливо постукивая пальцами по своей расшитой золотом треуголке, - но извините, владыко, ссылаться на "грехи наши" это, как говаривал мой наставник в риторике, общее место... Нам нужно дело, а не общее место.
- Я и докладываю вашему превосходительству дело, а не общее место, строго сказал архиепископ.
- В вашем сане, конечно, оно так...
- Не в сане архиепископа, государь мой, а в сане человека я докладываю вам.
- Перед вами, владыко, не просто человек, а лицо, не по заслугам снисканное высочайшим доверием всемилостливейшей государыни моей на трудное дело прекращения сей язвы.
- Я и докладываю вашему превосходительству как представителю высочайшей персоны и воли ея императорского величества, - настаивал Амвросий, нетерпеливо звякая четками.
Собеседник его не отвечал, но этот ответ можно было прочитать на его открытом лице: "Поп везде попом останется".
- Вот вы теперь меры изыскиваете, как бы помочь горю, - продолжал Амвросий, - хорошие меры - дело хорошее. Но не в мерах спасение наше, государь мой, а в сердечном покаянии о грехах наших...
Собеседник даже пожал плечами от нетерпения: "Вот попина наладил! Тут надо биться, чтоб проклятая язва из Москвы не вышла да до Петербурга не добралась, а он о грехах долбит".
- Ваши меры уподобятся врачеваниям болеющего, - продолжал архиепископ, - и то хорошо, врачуйте недугующего брата... Болит ли кто у вас, - ну и прочая, и прочая... Кто недужен горячкою, врачуй от горячки, у кого рука поражена гангреною, урежь руку. Врачуйте, государь мой, урезывайте, урежьте всю Москву, яко пораженный член России... Но это не все, надо покаяться... Припомните, государь мой, Египет, Индию. Из каких гнездилищ сей благословенной страны во все века исходила на мир Божий язва? Из гнездилищ, в коих жили парии...
Собеседник Амвросия выпрямился. Речь архиепископа, видимо, производила на него действие. На лице его уже не было написано: "Поп везде поп, все о грехах долбит"...
- Где, государь мой, в наши времена зарождается моровая язва? В Персии и Турции. А отчего? Полагаю, от бедности, от грязи, от невежества. Вот что лечить надо.
Собеседник Амвросия встал и беспокойно заходил по комнате. В живых глазах его блеснула энергия.
- Вы правы, ваше преосвященство, - сказал он, останавливаясь перед Амвросием, - много, много надо сделать. Мы - точно грешны.
Амвросий улыбнулся. Лицо его приняло ласковое выражение.
- Виноват, ваше преосвященство, - продолжал Еропкин, - теперь я совершенно вас понимаю. Так вы полагаете не менее десяти кладбищ отвести за городом?
- Не менее: город велик...
- И никого при городских церквах не погребать?
- Ни-ни... ни единого покойника.
- А благородных и чиновных людей? У нас, ваше преосвященство, знаете, обычай древний...
- Не все то хорошо, ваше превосходительство, что древне: и грех имеет свое родословное древо, и бедность славится своею древностью, токмо...
- Согласен, согласен. Так и чиновных?
- Ну, для чиновных покойников можно будет отвести кладбища при загородных монастырях...
- Да, это хорошо, и почет...
- В Донском можно хоронить, в Новодевичьем, в Спасоандроньевом.
- Преотменно. Так мы посему и распорядимся.
Это говорил Еропкин. Когда, после отыскания на улице, близ церкви священномученика Власия, мертвого тела с явными признаками чумы на теле, веселый доктор, в присутствии доктора с жирным подбородком, который был не кто иной, как московский штаб-физик и медицинской конторы член, доктор Риндер, главный медицинский туз в Москве, по невежеству ли или по каким-либо политическим и экономическим соображениям отрицавший существование в Москве настоящей моровой язвы или индийской чумы, - когда веселый доктор напугал графа Салтыкова положительным заверением, что "чума по Москве ходит" уже на собственных ногах и хватает людей за плечи и за икры, как бешеная собака, и когда Салтыков донес о том императрице, Екатерина, зная дряхлость графа и неспособность управиться с такою страшною гостьей, как чума, сказала докладывавшему ей о том князю Вяземскому:
- Нет, это не Фридрих Великий и не графу Салтыкову с нею бороться. Если мой милый старичок мог победить Фридриха там, то тут его Фридрих победит. Я пошлю в Москву Еропкина, он умен, расторопен, находчив. А чтоб не обижать старичка графа и не отвлекать от собачек, я командирую к нему Еропкина якобы "под главное надзирание его сиятельства".
И именным указом, 25 марта, генерал-поручик и сенатор Петр Дмитриевич Еропкин был назначен полным хозяином Москвы, хотя в указе и сказано было, что государыня "все предосторожности и попечения о хранении от опасной болезни столичного ея города Москвы гораздо усугубит и все оное распоряжение и сохранение помянутому господину генерал-поручику, по известной ея императорскому величеству его усердности, под главным надзиранием господина генерал-фельдмаршала графа Салтыкова, высочайше препоручить соизволила".
В то время, когда Еропкин, вскоре после принятия в свое ведение Москвы, приехал в Чудов монастырь к Ампросию, чтобы посоветоваться насчет перевода кладбищ за город, и когда они толковали об этом и немножко даже поспорили, Амвросий нечаянно выглянул в окно и увидел против своих келий огромную толпу народа. Толпа переминалась на месте, толкаясь и об чем-то горячо споря. Иные лица прямо обращены были к окнам архиепископских келий. Ясно, народ ждет кого-то, ищет...
- Что бы сие означало, не понимаю, - сказал Амвросий несколько встревоженно.
- А что там? - спросил Еропкин, подходя к окну.
- Народ собрался, чего бы им нужно было?
- А не о кладбищах ли прослушал? Так просить, может, думают...
Амвросий позвонил. На колокольчик явился служка, молодой, с добродушным лицом малый, с толстою черною косою, выползавшей на широкую спину из-под черной скуфейки, - малый, скорее смахивавший на запорожца, чем на монастырского служку.
- Что за люди там под окнами? - спросил архиерей.
- А громада собралась, ваше преосвященство, - добродушно ответил запорожец в рясе.
- Какая громада, дурной?
- Та от до их.
И запорожец в рясе лениво ткнул широкою ладонью по направлению к Еропкину. И Еропкин, и архиерей улыбнулись.
- Чего же им от меня нужно, хлопче? - весело спросил Еропкин.
- Та просить, мабудь, де що...
Толпа, однако, прибывала, а единственный полицейский, стоя у ограды, преусердно чесал себе спину по-евиному: терся спиной об ограду.
Еропкин, наскоро простившись с архиепископом и сказав, что он наведается к нему по делам, вышел к толпе. За ним вышел и архиерейский служка.
При виде генерала толпа обнажила головы. Заколыхался целый лес волос всевозможных мастей, но с сильным преобладанием русоватости и нечесаности.
- Чего вам нужно, ребята? - по-солдатски спросил Еропкин.
- Мы к вашей милости, - загалдели и замотались головы, кланяясь и встряхиваясь, как в церкви перед иконой.
- В чем ваша просьба?
- Вели распечатать! Голодом помираем!
- Будь отцом! Заступись! Дай за себя Бога молить!
- В разор разорили нас, батюшка! Защити! Укроти их алчобу несытую!
- Сделай Божескую милость! Не пусти по миру.
Разверстые глотки распустились и удержу им нет. Понять эту коллективную народную петицию нет никакой возможности. И Еропкин должен был прибегнуть к знакомой русскому человеку речи, к сильному ораторскому приему.
- Молчать! - закричал он, как на ученье.
Разверстые глотки остались разверстыми, рты так и замерли открытыми, но безмолвными. Еропкин понял, что вступление к его речи оказалось удачным, и потому он продолжал в том же русском стиле, с прибавлением в скобках крепких, любезных русскому уху слов или крепостей словесных, вроде трах-тарарах и тому подобных трехпредложных междометий и глаголов.
- Вы, такие-сякие, ворвались сюда без спросу! Кто позволил вам ломиться в монастырь, нарушать тишину святого места? Я вас, трах-тарарах, перепорю всех до единого! Чего вам нужно? Говори один кто-нибудь, да потолковей, да покороче... Вот ты, старик, говори, в чем ваша просьба?..
Еропкин указал на старенького-старенького старичка со слезящимися от ветхости глазами и с бородой грязно-желтою, словно закоптелою или залежавшеюся в могиле. Старик мял шапку фасона времен Ивана Васильевича Грозного, шапку, чудом уцелевшую от опричнины.
- Говори, старик!
- Государь-батюшка, смилуйся, пожалуйста! - зашамкал старик языком челобитных времен царя Алексея Михайловича. - Мы, холопы ваши, московские банщики, челобитную приносим тебе, вашему сиятельству, на твоих слуг государевых, на полицейских воровских людей...
- Что ты вздор городишь, старый дурак! - осадил оратора Еропкин. Говори дело, какие воровские люди?
- А печатальщики, батюшка-князь, что запечатали добро наше, и нам с женишками и детишками помереть пришло голодной смертию... Государь-батюшка, смилуйся, пожалуй!
- Какие печатальщики? Какое добро запечатали? Говори ты! - накинулся Еропкин на детину из Голичного ряда, который любил толкаться, где много народу. - Сказывай ты, а то от бестолкового старика ничего не добьешься... Ну!
- Мы, ваше сиятельство, голицами торговали, - начал детина, который был не робкого десятка, - а намедни, значит, бани запечатали...
- Ну, запечатали, так что ж?
- А нам мыться негде...
- Вот претензия! Да тебе, быку эдакому, зимой в проруби купаться, так за честь, - засмеялся Еропкин. Детина осклабил свой рот до ушей.
- А мы, ваше сиятельство, банщики, нам детей кормить надо, осмелился другой парень, видя, что страшный генерал не сердится. - Мы без работы с голоду помираем...
- Государь-батюшка, смилуйся, пожалуй! Не вели казнить! - снова завопил старик языком челобитных. - Мы твои холопи государевы... смилуйся, пожалуй!
- "Вели бани распечатать!" - "Защити!" - "Не пусти помиру!" - "Сделай Божескую такую милость!" - прорвалась плотина, снова разверзлись глотки всего соборища банщиков и не банщиков. - "Распечатай!" - "Заступись!"
Еропкин опять должен прибегать к испытанному средству, к ораторским приемам в русском стиле:
- Молчать, канальи!..
Рты опять закрылись. Передние ряды попятились, навалили на задних, те дрогнули, шарахнулись...
- Ишь, сволочь, чего захотела! Отпечатай им торговые бани. Да вы все там перезаразитесь и заразите весь город. Вон и так язва уж в городе.
- Где язва в городе, батюшка! Никакой у нас язвы нетути, - заговорил другой старик. - Коли суконщики мрут, дак это их ремесло такое. Фабричному как не мереть!
- Шерсть, чу, заразную к им из Серпухова отай привезли.
- Не шерсть, а голицы, чу, от морной скотины шкуру.
- Как голицы? Что ты врешь!
- Не вру... за грош купал, за грош и продаю.
- То-то, грош...
- Не голицы, а кот, слышь, из Киева чумный прибег.
- Где коту из Киева до Москвы добежать! Не кот.
- Знамо, не кот... А из полку, из турецкой земли, сказывают, от мертвой цыганки волосы привезли, целу косу, бают.
- Не косу, а образок, чу, с волосами, от офицера к его невесте, Атюшевой прозывается, Лариса... От ее мор пошел.
- А вон люди бают, не от ее, а от собачки махонькой, полковой, Маланьей зовут, солдат сказывал.
Еропкин чувствовал, что у него голова начинает кружиться от этого невообразимого гама и от этой ужасающей чепухи, в которую превращался народный говор. Он видел, что, покажи он малейшую слабость и нерешительность, ему этого народного моря уже не унять без потоков крови... Этот кот, что "прибег из Киева", "голица от чумной шкуры", "коса какой-то цыганки", "махонькая полковая собачка"... да это уже народные легенды, верованья, которые из них пушками не вышибешь.
Еропкин все это сразу сообразил и понял, что Москва стоит над пороховым погребом, что достаточно одной искры, чепухи вроде кота, что "прибег из Киева", и Москву взнесет на воздух.
- Молчать! - в третий раз прибег он к верному, ошпаривающему средству, к крепкому слову, которое для русского народа сильнее всяких заклинаний. - Бани запечатаны для того, чтоб народ в них друг другу заразу не передавал.
- Как же, батюшка, от мытья-то зараза быть может?
- Она, сказывают, от нечисти, так надо мыться.
- И мертвых, чу, обмывают, а живых и подавно.
Еропкин поднял кверху толстую, с золотым массивным набалдашником трость и сделал два шага вперед с угрожающим жестом.
- Если кто из вас пикнет хоть, так того сейчас же в колодки и в Сибирь! - резким, надтреснутым голосом крикнул он. - Торговые бани, слышите, мерзавцы! Торговые бани запечатаны по высочайшему ея императорскому величеству повелению... Слышите! По высочайшему повелению. Так ни я, ни кто в мире их, без указа ея величества, распечатать не может. Я передаю вам высочайшую волю. А теперь по домам! Марш! А то я прикажу вас всех нагайками загонять в ваши стойла. Вон отсюда!
Передние ряды смяли задние... Вместо оторопелых лиц - спины. Все бросились к выходу, и через минуту из окон Чудова монастыря виден был лишь прежний часовой, от страха и изумления прикипевший к земле.
- Чтобы вперед народ не собирался кучами, а то я тебя пугну! крикнул ему Еропкин, садясь в коляску.
Архиерейский служка, напоминавший запорожца в рясе, даже свистнул от удивления.
Разглагольствования "гулящего попика" были прерваны приездом лекаря и полицейского поручика. Завидя сани с начальством, толпа расступилась. Из саней первым выскочил небольшой кругленький человек в ергаке и в шапке с ушами. Это был лекарь. За ним вывалился полицейский поручик. Приезжие подошли к трупу...
- Те-те-те! Старая знакомая... молдаваночка... Она, она, узнаю голубушку. Ишь, шельма, куда затесалася. Мы от нее, а она за нами, говорил лекарь, разводя руками. - Это, батенька, она, сучья дочь, незваная гостья к вам пожаловала; рады не рады, принимайте, - обратился он к полицейскому поручику.
- Не может быть, господин доктор! - испуганно не соглашался тот. - У нас все, кажись, чисто... Да и карантены охраняют Москву...
- Так-то они, батенька государь мой, охраняют... Да за нею, шельмою, и не углядишь... Вон в Киеве некий Васька-кот, большой ферлакур и петиметр, махался, государь мой, с некоею прекрасною кошечкой... Василий-то Васильевич, государь мой, жил на Горах, его прекрасная матреса на Подоле. А на Подоле-то, государь мой, была моровая язва, а на Горах-то ее не было, через рогатки не пущали... Так Васенька-то, махаючись с своею матресою по крышам да по чердакам чумных домов, где развешивалось язвенное белье, и занес заразу на Горы... Как донесли, государь мой, о сем ея императорскому величеству, так они изволили и ручками развести...
Толпа понадвинулась. Веселый лекарь ее поободрил. Но лекарь обратился к толпе:
- А вы, голубчики, подальше от этого покойничка... Он из таких, что вскочит и погонится за нами.
Толпа шарахнулась назад. Бабы заахали.
- А вы, батенька, - обратился лекарь снова к полицейскому, прикажите бережно, у! наибережнее, сего новопреставленного раба Божия, имярек, баграми стащить на съезжий двор пока, да произвести дознание, что и как... Да ни-ни-ни! Волосы его не троньте, подальше от него... А там мы распорядимся. Я же повинен, государь мой, неупустительно доложить о сем, как его сиятельству, господину московскому главному начальнику, генерал-фельдмаршалу графу Петру Семеновичу Салтыкову, так и матушке государственной медицинской коллегии конторе самолично... А вам, батенька, советую непомедлительно заехать в первую аптеку да спросить там некоего иру, такой корешок есть, иром называется, ирный корень, да и держать его всегда во рту, когда вам придется возиться с сумнительными больными, да и полицейским служителям, кои около сего почтенного мужа (он указал на распростертый на земле труп) обхождение по службе иметь будут, дайте в зубы, государь мой, по ирному корешку и посоветуйте им заменить подсолнуховые семена, до коих ваши полицейские чины большие охотники, ирным корешком... Корешок преполезный, вкуса и запаха преотменного... А засим, государь мой, счастливо оставаться и с прекрасною молдаваночкою не встречаться.
И взяв первого попавшегося извозчика, веселый доктор велел везти себя прямо к московскому главному начальнику, к графу Салтыкову. В веселом докторе читатель, вероятно, узнал того милого человека на вате, который пользовал, на привале у Прута, нашего чумного сержанта Сашу и уверял, что смерть на чистенькой подушечке в лазарете, а не на перевязочном пункте малина, а не смерть. Это был штаб-лекарь Крестьян Крестьянович Граве, русский немец, совсем обрусевший милый человек, вечно бодрый и неутомимый, всегда веселый, несказанно любимый солдатами и офицерами и сам не любивший только перевязочных пунктов и "главного мясника", как он называл полкового хирурга, за то что хирург отнимал у его любимых солдатиков "ручки и ножки" и все равно потом зарывал их в землю, только "калеками"... Это и заставило его выйти в отставку.
- Ишь, веселый какой барин! - галдела толпа вслед удалявшемуся доктору.
- А добер, кажись, пра, добер...
- Кот, слышь, в Киев язву занес... От кота этого, бестии, мор и по свету пошел. Эко, Господи...
Салтыков, крупная историческая личность, доживал свой век на почете, в звании главнокомандующего Москвы. А когда-то, очень давно, он был действительным главнокомандующим - командовал войсками в кровопролитных битвах с страшным Фридрихом Великим и побеждал страшного Фрица... Но это было так давно, так далеко, что и самому Салтыкову стало уже казаться, что этого не было вовсе, что это о нем так только рассказывают льстецы и искатели. Да и было ли оно в самом деле это золотое, за тридевять земель улетевшее время? Не был ли это сон, мечтание сладкое? Была ли когда-нибудь эта молодость дивная, которая только во сне теперь пригрезиться может? Было ли, полно, это голубое небо, каким оно представляется в снах старческих? И если было все это, то зачем прошло, падучею звездою по небу прокатилося? Зачем от всего, от славы и молодости, остались только подагра, да почечуй, да глухота, да слепота? Куда девались армии, которыми он когда-то командовал?
Так думается иногда старому графу в долгие бессонные ночи. И куда сон девался? На полях битв, что ли, остался он, с запахом ли пересохших лавров отлетел, испарился?.. Проклятое время!
А теперь граф занят делами по управлению первопрестольным градом Москвою. Его сиятельство, елико возможно, бодрится, принимая с докладом господина бригадира и московского обер-полицмейстера Николая Ивановича Бахметева, который, вытянувшись в струнку, рапортует, что на Москве все обстоит благополучно: на Пречистенке двух армян зарезали, на Сретенке купца убили, в Голичном ряду семнадцать лавок подломали, у Андронья пьяный пономарь колокол разбил, у Николы в Кобыльском икона плакала, у генерала Федора Иваныча Мамонова борзая сука тремя щенками ощенилась, и все с глазами. Его сиятельство, благосклонно улыбаясь и посыпая мимо носа белый пикейный жилет табаком из массивной жалованной табакерки, ласково выслушивает донесение господина обер-полицмейстера, при каждом сведении кивает головой в знак одобрения и только при последнем известии оживляется:
- Как, государь мой, и все с глазами?
- С глазами, ваше сиятельство!
- Так съезди тотчас к Федору Ивановичу, попроси для меня одного.
- Слушаюсь, ваше сиятельство.
- Да, смотри, не простуди его, под камзолом укрой.
Обер-полицмейстер кланяется... Тут же в кабинете около графа возится несколько собак, которые со всех сторон обнюхивают господина обер-полицмейстера, а обер-полицмейстер им дружески улыбается. У камина перед развалившейся на ковре ожиревшей сукой почтительно стоит лакей в графской ливрее и предлагает суке на серебряном подносе сухари в сливках. Сука лениво отворачивается.
- Так вы, государь мой, утверждаетесь на том, что у меня на Москве моровой язвы не будет? - обращается граф к почтенному, в богатом камзоле гостю с красным лицом и жирным подбородком, сидящему поодаль и следящему глазами за ухаживаниями лакея перед капризной сукой.
- Утверждаюсь, ваше сиятельство, - уверенно отвечает господин с жирным подбородком.
- А я уж было за собачек моих испугался, - граф жует губами, посыпает табаком жилет и что-то припоминает. - Вспомнил... А в гофшпитале, государь мой, что на Веденскнх горах, где вместе с язвенными был заперт доктор Шафонский?
- Там, ваше сиятельство, болезнь прекратилась и гошпиталь сожжена.
- Как сожжена, государь мой? Кем? Кто поджигатель?
- Гошпиталь сожжена по приказанию вашего сиятельства.
Граф в состоянии столбняка... Табак сыплется на пол... Руки дрожат...
- Как? Кто смел?
- Гошпиталь сожжена по высочайшему повелению, ваше сиятельство.
- По высочайшему повелению?.. А-а! Забыл, забыл, государь мой. Стар становлюсь... Так сгорела?
- Сгорела, ваше сиятельство.
- А поджигателя поймали?
Все молчат... Тяжко видеть развалину.
В эту минуту графу докладывают, что штаб-лекарь Граве испрашивает у его сиятельства аудиенцию по самонужнейшему государственному делу. Доктора с жирным подбородком при этом известии сильно передергивает.
Веселый доктор шариком вкатывается в кабинет графа и останавливается в изумлении. Собаки стаей обступают его и, радостно виляя хвостами, бросаются к ошеломленному добряку.
- Хе-хе-хе! Сейчас видно доброго человека, - радостно шамкает граф. Сразу собачки мои почуяли честного человека... Очень рад... Что прикажете, государь мой?
- Я уже имел честь представляться вашему сиятельству... Штаб-лекарь Граве. Я из армии.
- Забыл... забыл, государь мой. Дела много у меня. Что прикажете?
- Сейчас, ваше сиятельство, на улице, у церкви священномученика Власия, найдено мертвое тело с явными знаками моровой язвы, и я счел священным долгом немедленно довести о том до сведения вашего сиятельства на предмет принятия неотлагательных энергических мер.
Граф поражен. Он вопрошающе смотрит то на обер-полицмейстера, то на доктора с жирным подбородком, то на веселого доктора...
- Что вы! На улице?
- Так точно, ваше сиятельство.
Граф совсем теряет голову и только разводит руками. Доктор с жирным подбородком смотрит на веселого доктора и недоверчиво и не совсем дружелюбно.
Потом граф как бы опомнился. Голова его затряслась:
- Как же вы докладываете мне, государь мой, что все обстоит благополучно? А это что?
Обер-полицмейстер молчит. Доктор с жирным подбородком встает и беспокойно переминается с ноги на ногу.
- Сейчас же запереть всех моих собак! Принять неупустительные меры. А! В городе... на улице... у меня, можно сказать, под носом, и я не знаю!
Граф топчется на месте. Собаки окружают его, не дают двигаться. Жирная сука подходит к лакею и протягивает морду, чтобы взять сухарь... Она кушает.
- Вот, вот... очень рад, очень рад! К ней аппетит возвращается, радуется граф. - Ну так что же, государь мой? - обращается он с веселым лицом к веселому доктору.
- Чума по Москве ходит, ваше сиятельство.
- Очень рад, очень рад... К ней аппетит возвращается!
Лакей фыркает. Обер-полицмейстер прячет глаза. Веселый доктор делает безнадежный жест...
- Ты что? - спрашивает граф лакея.
- Флора, ваше сиятельство, изволили разом два куска сглонуть.
- Очень рад... очень рад. Так принять меры и донести мне. Отпускаю вас, государи мои. Я устал...
Старик действительно устал... жить. Все откланиваются.
VII. ЕРОПКИН И АМВРОСИЙ
До сих пор Москва все еще не подозревала, что чума гнездится в ее стенах, что страшные гнезда эти, в форме невидимых, неосязаемых, даже необоняемых атомистических миазм, она разбросала во все концы города, пересылая их из дома в дом, из квартала в квартал, из церкви в церковь, от одной площади до другой, то на немытой рубахе фабричного, то на грязном истоптанном лапте чернорабочего, то на чапане больничного сторожа, то на лопате гробокопателя, копавшего яму для язвенного, то на церковном покрове, прикасавшемся к савану покойника, то на животворящем кресте Господнем, к которому прикасались коснеющие губы напутствуемого... Невидимая, рука смерти через водосточные трубы пускала эти губительные гнезда заразы на воду, и зараза через питье входила в живые организмы и в жизнь вносила смерть.
- Бог наслал на нас язву за грехи наши, - задумчиво говорил Амвросий собеседнику своему, красивому, в военном камзоле мужчине, сидевшему в кабинете архиепископа, в покоях Чудова монастыря.
- Так, ваше преосвященство, - отвечал собеседник Амвросия, нетерпеливо постукивая пальцами по своей расшитой золотом треуголке, - но извините, владыко, ссылаться на "грехи наши" это, как говаривал мой наставник в риторике, общее место... Нам нужно дело, а не общее место.
- Я и докладываю вашему превосходительству дело, а не общее место, строго сказал архиепископ.
- В вашем сане, конечно, оно так...
- Не в сане архиепископа, государь мой, а в сане человека я докладываю вам.
- Перед вами, владыко, не просто человек, а лицо, не по заслугам снисканное высочайшим доверием всемилостливейшей государыни моей на трудное дело прекращения сей язвы.
- Я и докладываю вашему превосходительству как представителю высочайшей персоны и воли ея императорского величества, - настаивал Амвросий, нетерпеливо звякая четками.
Собеседник его не отвечал, но этот ответ можно было прочитать на его открытом лице: "Поп везде попом останется".
- Вот вы теперь меры изыскиваете, как бы помочь горю, - продолжал Амвросий, - хорошие меры - дело хорошее. Но не в мерах спасение наше, государь мой, а в сердечном покаянии о грехах наших...
Собеседник даже пожал плечами от нетерпения: "Вот попина наладил! Тут надо биться, чтоб проклятая язва из Москвы не вышла да до Петербурга не добралась, а он о грехах долбит".
- Ваши меры уподобятся врачеваниям болеющего, - продолжал архиепископ, - и то хорошо, врачуйте недугующего брата... Болит ли кто у вас, - ну и прочая, и прочая... Кто недужен горячкою, врачуй от горячки, у кого рука поражена гангреною, урежь руку. Врачуйте, государь мой, урезывайте, урежьте всю Москву, яко пораженный член России... Но это не все, надо покаяться... Припомните, государь мой, Египет, Индию. Из каких гнездилищ сей благословенной страны во все века исходила на мир Божий язва? Из гнездилищ, в коих жили парии...
Собеседник Амвросия выпрямился. Речь архиепископа, видимо, производила на него действие. На лице его уже не было написано: "Поп везде поп, все о грехах долбит"...
- Где, государь мой, в наши времена зарождается моровая язва? В Персии и Турции. А отчего? Полагаю, от бедности, от грязи, от невежества. Вот что лечить надо.
Собеседник Амвросия встал и беспокойно заходил по комнате. В живых глазах его блеснула энергия.
- Вы правы, ваше преосвященство, - сказал он, останавливаясь перед Амвросием, - много, много надо сделать. Мы - точно грешны.
Амвросий улыбнулся. Лицо его приняло ласковое выражение.
- Виноват, ваше преосвященство, - продолжал Еропкин, - теперь я совершенно вас понимаю. Так вы полагаете не менее десяти кладбищ отвести за городом?
- Не менее: город велик...
- И никого при городских церквах не погребать?
- Ни-ни... ни единого покойника.
- А благородных и чиновных людей? У нас, ваше преосвященство, знаете, обычай древний...
- Не все то хорошо, ваше превосходительство, что древне: и грех имеет свое родословное древо, и бедность славится своею древностью, токмо...
- Согласен, согласен. Так и чиновных?
- Ну, для чиновных покойников можно будет отвести кладбища при загородных монастырях...
- Да, это хорошо, и почет...
- В Донском можно хоронить, в Новодевичьем, в Спасоандроньевом.
- Преотменно. Так мы посему и распорядимся.
Это говорил Еропкин. Когда, после отыскания на улице, близ церкви священномученика Власия, мертвого тела с явными признаками чумы на теле, веселый доктор, в присутствии доктора с жирным подбородком, который был не кто иной, как московский штаб-физик и медицинской конторы член, доктор Риндер, главный медицинский туз в Москве, по невежеству ли или по каким-либо политическим и экономическим соображениям отрицавший существование в Москве настоящей моровой язвы или индийской чумы, - когда веселый доктор напугал графа Салтыкова положительным заверением, что "чума по Москве ходит" уже на собственных ногах и хватает людей за плечи и за икры, как бешеная собака, и когда Салтыков донес о том императрице, Екатерина, зная дряхлость графа и неспособность управиться с такою страшною гостьей, как чума, сказала докладывавшему ей о том князю Вяземскому:
- Нет, это не Фридрих Великий и не графу Салтыкову с нею бороться. Если мой милый старичок мог победить Фридриха там, то тут его Фридрих победит. Я пошлю в Москву Еропкина, он умен, расторопен, находчив. А чтоб не обижать старичка графа и не отвлекать от собачек, я командирую к нему Еропкина якобы "под главное надзирание его сиятельства".
И именным указом, 25 марта, генерал-поручик и сенатор Петр Дмитриевич Еропкин был назначен полным хозяином Москвы, хотя в указе и сказано было, что государыня "все предосторожности и попечения о хранении от опасной болезни столичного ея города Москвы гораздо усугубит и все оное распоряжение и сохранение помянутому господину генерал-поручику, по известной ея императорскому величеству его усердности, под главным надзиранием господина генерал-фельдмаршала графа Салтыкова, высочайше препоручить соизволила".
В то время, когда Еропкин, вскоре после принятия в свое ведение Москвы, приехал в Чудов монастырь к Ампросию, чтобы посоветоваться насчет перевода кладбищ за город, и когда они толковали об этом и немножко даже поспорили, Амвросий нечаянно выглянул в окно и увидел против своих келий огромную толпу народа. Толпа переминалась на месте, толкаясь и об чем-то горячо споря. Иные лица прямо обращены были к окнам архиепископских келий. Ясно, народ ждет кого-то, ищет...
- Что бы сие означало, не понимаю, - сказал Амвросий несколько встревоженно.
- А что там? - спросил Еропкин, подходя к окну.
- Народ собрался, чего бы им нужно было?
- А не о кладбищах ли прослушал? Так просить, может, думают...
Амвросий позвонил. На колокольчик явился служка, молодой, с добродушным лицом малый, с толстою черною косою, выползавшей на широкую спину из-под черной скуфейки, - малый, скорее смахивавший на запорожца, чем на монастырского служку.
- Что за люди там под окнами? - спросил архиерей.
- А громада собралась, ваше преосвященство, - добродушно ответил запорожец в рясе.
- Какая громада, дурной?
- Та от до их.
И запорожец в рясе лениво ткнул широкою ладонью по направлению к Еропкину. И Еропкин, и архиерей улыбнулись.
- Чего же им от меня нужно, хлопче? - весело спросил Еропкин.
- Та просить, мабудь, де що...
Толпа, однако, прибывала, а единственный полицейский, стоя у ограды, преусердно чесал себе спину по-евиному: терся спиной об ограду.
Еропкин, наскоро простившись с архиепископом и сказав, что он наведается к нему по делам, вышел к толпе. За ним вышел и архиерейский служка.
При виде генерала толпа обнажила головы. Заколыхался целый лес волос всевозможных мастей, но с сильным преобладанием русоватости и нечесаности.
- Чего вам нужно, ребята? - по-солдатски спросил Еропкин.
- Мы к вашей милости, - загалдели и замотались головы, кланяясь и встряхиваясь, как в церкви перед иконой.
- В чем ваша просьба?
- Вели распечатать! Голодом помираем!
- Будь отцом! Заступись! Дай за себя Бога молить!
- В разор разорили нас, батюшка! Защити! Укроти их алчобу несытую!
- Сделай Божескую милость! Не пусти по миру.
Разверстые глотки распустились и удержу им нет. Понять эту коллективную народную петицию нет никакой возможности. И Еропкин должен был прибегнуть к знакомой русскому человеку речи, к сильному ораторскому приему.
- Молчать! - закричал он, как на ученье.
Разверстые глотки остались разверстыми, рты так и замерли открытыми, но безмолвными. Еропкин понял, что вступление к его речи оказалось удачным, и потому он продолжал в том же русском стиле, с прибавлением в скобках крепких, любезных русскому уху слов или крепостей словесных, вроде трах-тарарах и тому подобных трехпредложных междометий и глаголов.
- Вы, такие-сякие, ворвались сюда без спросу! Кто позволил вам ломиться в монастырь, нарушать тишину святого места? Я вас, трах-тарарах, перепорю всех до единого! Чего вам нужно? Говори один кто-нибудь, да потолковей, да покороче... Вот ты, старик, говори, в чем ваша просьба?..
Еропкин указал на старенького-старенького старичка со слезящимися от ветхости глазами и с бородой грязно-желтою, словно закоптелою или залежавшеюся в могиле. Старик мял шапку фасона времен Ивана Васильевича Грозного, шапку, чудом уцелевшую от опричнины.
- Говори, старик!
- Государь-батюшка, смилуйся, пожалуйста! - зашамкал старик языком челобитных времен царя Алексея Михайловича. - Мы, холопы ваши, московские банщики, челобитную приносим тебе, вашему сиятельству, на твоих слуг государевых, на полицейских воровских людей...
- Что ты вздор городишь, старый дурак! - осадил оратора Еропкин. Говори дело, какие воровские люди?
- А печатальщики, батюшка-князь, что запечатали добро наше, и нам с женишками и детишками помереть пришло голодной смертию... Государь-батюшка, смилуйся, пожалуй!
- Какие печатальщики? Какое добро запечатали? Говори ты! - накинулся Еропкин на детину из Голичного ряда, который любил толкаться, где много народу. - Сказывай ты, а то от бестолкового старика ничего не добьешься... Ну!
- Мы, ваше сиятельство, голицами торговали, - начал детина, который был не робкого десятка, - а намедни, значит, бани запечатали...
- Ну, запечатали, так что ж?
- А нам мыться негде...
- Вот претензия! Да тебе, быку эдакому, зимой в проруби купаться, так за честь, - засмеялся Еропкин. Детина осклабил свой рот до ушей.
- А мы, ваше сиятельство, банщики, нам детей кормить надо, осмелился другой парень, видя, что страшный генерал не сердится. - Мы без работы с голоду помираем...
- Государь-батюшка, смилуйся, пожалуй! Не вели казнить! - снова завопил старик языком челобитных. - Мы твои холопи государевы... смилуйся, пожалуй!
- "Вели бани распечатать!" - "Защити!" - "Не пусти помиру!" - "Сделай Божескую такую милость!" - прорвалась плотина, снова разверзлись глотки всего соборища банщиков и не банщиков. - "Распечатай!" - "Заступись!"
Еропкин опять должен прибегать к испытанному средству, к ораторским приемам в русском стиле:
- Молчать, канальи!..
Рты опять закрылись. Передние ряды попятились, навалили на задних, те дрогнули, шарахнулись...
- Ишь, сволочь, чего захотела! Отпечатай им торговые бани. Да вы все там перезаразитесь и заразите весь город. Вон и так язва уж в городе.
- Где язва в городе, батюшка! Никакой у нас язвы нетути, - заговорил другой старик. - Коли суконщики мрут, дак это их ремесло такое. Фабричному как не мереть!
- Шерсть, чу, заразную к им из Серпухова отай привезли.
- Не шерсть, а голицы, чу, от морной скотины шкуру.
- Как голицы? Что ты врешь!
- Не вру... за грош купал, за грош и продаю.
- То-то, грош...
- Не голицы, а кот, слышь, из Киева чумный прибег.
- Где коту из Киева до Москвы добежать! Не кот.
- Знамо, не кот... А из полку, из турецкой земли, сказывают, от мертвой цыганки волосы привезли, целу косу, бают.
- Не косу, а образок, чу, с волосами, от офицера к его невесте, Атюшевой прозывается, Лариса... От ее мор пошел.
- А вон люди бают, не от ее, а от собачки махонькой, полковой, Маланьей зовут, солдат сказывал.
Еропкин чувствовал, что у него голова начинает кружиться от этого невообразимого гама и от этой ужасающей чепухи, в которую превращался народный говор. Он видел, что, покажи он малейшую слабость и нерешительность, ему этого народного моря уже не унять без потоков крови... Этот кот, что "прибег из Киева", "голица от чумной шкуры", "коса какой-то цыганки", "махонькая полковая собачка"... да это уже народные легенды, верованья, которые из них пушками не вышибешь.
Еропкин все это сразу сообразил и понял, что Москва стоит над пороховым погребом, что достаточно одной искры, чепухи вроде кота, что "прибег из Киева", и Москву взнесет на воздух.
- Молчать! - в третий раз прибег он к верному, ошпаривающему средству, к крепкому слову, которое для русского народа сильнее всяких заклинаний. - Бани запечатаны для того, чтоб народ в них друг другу заразу не передавал.
- Как же, батюшка, от мытья-то зараза быть может?
- Она, сказывают, от нечисти, так надо мыться.
- И мертвых, чу, обмывают, а живых и подавно.
Еропкин поднял кверху толстую, с золотым массивным набалдашником трость и сделал два шага вперед с угрожающим жестом.
- Если кто из вас пикнет хоть, так того сейчас же в колодки и в Сибирь! - резким, надтреснутым голосом крикнул он. - Торговые бани, слышите, мерзавцы! Торговые бани запечатаны по высочайшему ея императорскому величеству повелению... Слышите! По высочайшему повелению. Так ни я, ни кто в мире их, без указа ея величества, распечатать не может. Я передаю вам высочайшую волю. А теперь по домам! Марш! А то я прикажу вас всех нагайками загонять в ваши стойла. Вон отсюда!
Передние ряды смяли задние... Вместо оторопелых лиц - спины. Все бросились к выходу, и через минуту из окон Чудова монастыря виден был лишь прежний часовой, от страха и изумления прикипевший к земле.
- Чтобы вперед народ не собирался кучами, а то я тебя пугну! крикнул ему Еропкин, садясь в коляску.
Архиерейский служка, напоминавший запорожца в рясе, даже свистнул от удивления.