Тут она и прилетела. С чугунным, характерным стуком, кто слышал раз – не забудет навеки, она отскочила от асфальта, прямо мне под ноги.
В бою не покаешься, солдаты умирают со словом «бля»… Кувыркнулся, откатился, все как на тактике, тогда еще, в мирное время. Хуй бы оно помогло, если б граната рванула. Это была не граната.
Звери забрасывали нас килограммовыми гирями, как гранатами, из бункера весовой. Когда притащили канистру бензина, пора уже было валить, мусора, пережидавшие погром в метро, дождались райотделовских «бобиков» и пошли в атаку. Да и хорошо, а то ведь сожгли б мы их низахуй в том сортире, это было одно здание – весовая, сортир и дирекция.
 
 
Пальто я выбросил там же, на месте погрома, а взамен получил, как долю, две ондатровые шапки, как раз хватило на желтый китайский пуховик, перья из которого полезли на третий день.
Одни жиды
 
 
Жираф позвонил утром, он вообще жаворонок, поэтому и виделись мы с ним редко. А может, не виделись, потому что он потихоньку отходил от движения, нащупал себе пару жирных клопов – бизнесменов, и сам становился таким же. Я помычал спросонья, что – не помню, а к обеду, приехав на стрелку в спортзал, увидел Жира, он меня дожидался. Верная примета, что дело было важное, по крайней мере для него, обычно он опаздывал.
Жир – это от Жирафа, он как раз доставал мне до подмышки, значит, Жираф. С усами – Гитлер, карлик – Жираф, я, например, – Мелкий. Конспирация. Хуярить кандидатскую Жир бросил в начале движения, когда кандидаты вышли торговать гондонами на базарах, правильно сориентировался. Так, чтобы покончить с ним, в двух словах – он был еврей и мастер спорта по самбо.
 
   – Привет, Мелкий, есть дело.
   – Ну? – Я недолюбливал Жирафа, делить деньги с ним было тяжело. Пару раз поделив, я старался в сложные схемы с ним не нырять, а он как раз любил сложные, с расчетом неликвидами и совместными вложениями в убыточные проекты.
   – Тут один жид есть, – скороговорочкой понес Жираф, – он квартиру у жидов купил, они в Израильск уезжают, бабло взяли, а с хаты не съезжают…
   – Тише, тише, ты притормози, я уже нить потерял, кругом одни жиды. Кто едет?
   – Жиды едут.
   – А купил кто?
   – Жид один, бизнык.
   – Так что, можно лавэ за хату у них забрать?
   – Нет, бабло уже в Израиловке, их просто поторопить надо, а то уже три дня лишних на хате живут.
   – Бля, этот бизнык, он пидор редкий, потерпеть пару дней не может?
   – Тебе лавэ надо? – ударил по больному Жираф.
   – Давай адрес. И сколько денег?
   – Сколько – не знаю, я не договаривался, мы с ним партнеры, другие отношения, сколько даст, в пределах полштуки. Я в доле.
   – В равной не получится, я ж сам не полезу, пацаны еще.
   – Ну, со всеми в равной. Только я тебя прошу, безо всякой хуйни, как обычно.
   – В смысле?
   – Их только поторопить надо, желательно на словах, без террора.
   – Как получится, по крайней мере, с хаты съедут, это точно. Пиши адрес.
   – Сам запиши, что ты там будешь мои каракули разбирать. – Жир достал из барсетки ручку, перьевую, я таких и не видел.
 
Пацаны были в хуевом настроении, с похмелюги и без копейки. Дверь в хату открыта, для сквозняка, солнце жгло, штор не было, валялись вместе с карнизом на полу. Гвоздь лежал на раскладушке, Вася на диване, лицом вниз.
 
   – Все на пол, руки за голову, блядь! – Вместо стука я бодро скомандовал, шутка, надо дверь закрывать, чужие ходят.
 
Гвоздь открыл глаз, посмотрел на меня, закрыл и попытался встать. Вася поднял руки, но до затылка не донес, а может, передумал.
Растолкав Гвоздя и отправив Васю с пятью долларами за лекарством, я стал разглядывать обстановку, пока Гвоздь хлюпал водой в ванной.
История вчерашних событий в осколках, занимательная археология.
Прозрачные стекла из-под водки, цветные – пиво. На кухне было чисто, потому что никаких продуктов у них не было, даже уксуса. В холодильнике стояла сковородка с чем-то обуглившимся.
По хате были разбросаны пользованные гондоны, причем завязанные узлом – изгалялись, на полу валялась разорванная на полосы эмалированная кружка, превратившаяся в стальную ромашку, это Вася рвал руками, я как-то попробовал – нихуя, талант нужен.
Пора было отправлять пацанов на родину – крутить волам хвосты, город им не шел на пользу. Жир, кстати, называл их «волоебы» – за глаза, конечно.
Приняв по сто пятьдесят водочки, пацаны оживились, хотя слегка притормаживали, на всякий случай я повторял все по два раза:
 
   – Тут дело есть. Есть дело. Рубануть лавэ.
   – Когда?
   – Завтра утром. Завтра.
   – Хуево. Лучше прямо сейчас.
   – Лучше утром – лохи на расслабухе. Жираф работу подогнал. Делюга простая. Но надо сделать красиво. Сделать красиво.
   – Жид! – рявкнул Гвоздь, Вася заржал.
   – Какая разница, и вообще, хватит ржать, вы ж не на курорте. Кто дохуя смеется – потом будет плакать.
   – Наебет, – это уже Вася сказал, утвердительным тоном.
   – Ну, сильно не наебет, да один хуй, другой работы нет.
   – А что там?
   – Один жид купил хату у других жидов, а они не съезжают. Тормозят.
   – От, бля, жиды, ебать их в рот по нотам. – Гвоздь порозовел, пришел в себя от водочки и выражался красиво, как на пересылке.
   – Короче, завтра в семь за вами заеду. Не нажирайтесь.
   – Да загрызем нахуй. – Вася уже настраивался на завтрашнюю акцию.
   – Надо вежливо предупредить, что если к вечеру не съебутся – хуй доедут в свой Израиль.
 
Вася и Гвоздь заржали, как всегда, когда слышали «жиды» или «Израиль». У них, в Карпатах, еврейский вопрос был давно решен, еще при немцах.
В половине восьмого мы стояли возле объекта. Губа у бизныка была не дура, тихий район, центр города, сталинский дом, второй этаж. Вечером я облазил здесь все, проводил рекогносцировку.
 
   – Василий, пойдешь через дверь, там телефонный провод – вырвешь. Спросят кто – скажешь, новый сосед, снизу, кухню заливаете.
   – Не откроют, – буркнул Вася.
   – Гвоздь откроет. – Я обращался уже к Гвоздю: Ты полезешь по дереву – видишь, прямо к балкону ветка, залезешь?
   – Не хуй делать.
   – Залезешь и откроешь Васе двери. Только смотри, чтоб не было как с Муриком.
 
Мурик сидел, не повезло. Сам виноват, впрочем, дохловат был, в спортзал не ходил. Он был первым на захвате, похожая операция. Дверь ему открыли, он сразу ломанулся на кухню, вглубь квартиры, хозяин захлопнул дверь, а пацаны замешкались на секунду. Потерпевшие забили Мурика сковородками и сдали мусорам, получил шесть лет.
 
   – Ну я ж не такой лох. Нож есть?
   – На. – Я достал из дверей «восьмерки» огромный кухонный нож.
   – Пошел я. – Вася с трудом вылез из машины и потопал в парадное.
 
Гвоздь снял футболку, небрежно бросил на машину, взял нож в зубы и полез на дерево. «Остров сокровищ», Израэль Хендс, только масти не морские, а лагерные. На плече – эсэсовский погон, ну и остальное все в стиле «Карты и Гестапо».
Гвоздь уже почти добрался до балкона, когда дверь распахнулась и на балкон выскочила тетка звать людей на помощь. Видно, Вася начал лупить ногами в дверь, телефон не работает, курятник в панике… Увидав худого как смерть человека с огромным ножом в зубах, тетка метнулась обратно, оставив балконную дверь открытой.
Это была ошибка.
Гвоздь перелез на балкон, сплюнул нож в руку, пригнулся к земле, как под обстрелом, и юркнул в хату.
Через пару минут, точнее – через четыре, дверь парад­ного открылась, вышел Вася. Выглядел он колоритно – мятый красный пиджак, строгое, даже скорее угрюмое выражение лица, в руках два чемодана, обмотанных скотчем. За ним – полуголый Гвоздь, весь в синюю свастику, с чемоданом и ножом в другой руке. Глаза у него были желтые, совершенно безумные. Я уже стоял у машины, движок не глушил, открыл обе двери, «восьмерка». Гвоздь рванул на мою сторону, его чемодан я в машину не взял.
 
   – Ты что, охуел, брось нахуй!
   – Нахуя?
   – Блядь, брось, убью!!!
 
Не споря, Гвоздь бросил чемодан и полез в машину. Вася тем временем закинул чемоданы на заднее сиденье и залез сам, выволакивать их не было времени.
Так и поехали – с вещдоками, как любители.
По дороге пацаны кратко обрисовали ситуацию – муж, жена, полумертвый дед и малолетка – дочка. Попадали на пол, просили не убивать. Им сказали – нахуй с квартиры, а в залог взяли чемоданы, жидам доверять нельзя.
Выгрузив разбойничков на хате и запретив им открывать чемоданы до моего возвращения, поехал я встречаться с Жирафом.
Предстояло получить деньги – не самое простое дело, если Жир рассчитывается.
Попытка перенести стрелку на завтра не пролезла, я настаивал на немедленном расчете. Жиды могли заявить мусорам или просто забаррикадироваться и не съехать – хуй бы я деньги получил.
Через полчаса договорились у заказчика в офисе, у пресловутого партнера – жида, с которого и началась эта цепочка тотального обмана.
Офис был в пустовавшем детском саду, в центре, бизнык его выкупил, и теперь между качелями, ракетами и желтыми слонами стояли машины, в основном бычий кайф, вроде пятилитровых «Мустангов» и «Мицубиси 3000».
Жир позвонил, не отвлекаясь на охрану, мы поднялись сразу к барыге, на второй этаж. Тот выскочил из кабинета, жал руку, нес хуйню. Самый обычный бизнык, коротышка, лет сорока пяти, галстук, рубашка, брюхо нависает, ручки маленькие. Поразили только бровки, поболее, чем у покойного Брежнева.
Брови барыга не по чину носил.
Жир меня представил:
 
   – Познакомьтесь, Михаил Борисович, это мой друг. Мы за гонораром.
   – Конечно-конечно, все готово. А вы знаете, Эдуард Семенович (это Жир), они мне звонили.
   – Ну и что говорят?
   – Они в панике, говорили, что какие-то фашисты на них напали, с тесаками, ворвались в окна, угрожали всех убить, а потом ограбили, забрали последнее. Они уже переезжают к родственникам. – Он посмотрел на меня, улыбнулся и спросил: А нельзя ли вернуть вещи?
 
С Михаилом Борисовичем разговаривать мне было не интересно, поэтому я повернулся к Жирафу и сказал:
 
   – Эдик, скажи Мише, что никто никаких вещей в глаза не видел. Тот, кто ему это сказал – пидорас. И кто повторяет – тоже.
 
Михаил Борисович, внезапно став серьезным, тихо забормотал:
 
   – Да я же пошутил, это шутка, шутка такая.
 
Опять я обратился к Жирафу:
 
   – Эдик, посмотри, когда Мишу будут хоронить, гробик не закроется до конца, бровки будут мешать, крышка пружинить.
 
После чего засмеялся, как актер Папанов в «Брильянтовой руке», только громче.
Бизнык достал из пиджака запечатанный конверт и передал Жиру, вопрос исчерпан.
 
   – До свидания, Михаил Борисович, очень приятно было с Вами познакомиться. Побольше бы таких, как Вы, всем нам лучше б жилось.
   – До свидания, взаимно удовлетворен знакомством. – Михаил Борисович повернулся не по уставу, через правое плечо, и потрусил в свой кабинет.
 
Конверт Жир начал рвать на лестнице – и вдруг неожиданно остановился, положил его в карман и рванул наверх, в офис, со словами «в парашу схожу».
Через пару минут появился, мы упаковались в его «девятку» и отъехали.
 
   – Что там с деньгами?
   – Здесь. – Жир вытащил конверт и вынул деньги. Девять купюр. Четыреста пятьдесят баков.
   – Ты ж говорил – пятьсот?
   – Я не говорил. Я сказал «около пятиста», конкретно я не договаривался.
   – Странно, что четыреста пятьдесят. Цифра не круглая.
   – Я же при тебе конверт открывал! – абсолютно естественно возмутился Жираф.
   – Ну, хуй с ним.
 
Открывал он не при мне, и полтинник точно спиздил, если его сейчас потрусить – найду, скорее всего, в носке.
Но толковой работы было мало, лето, в бизнесе застой, а Жир постоянно подкидывал подобную мелочевку. Самое главное, он это понимал не хуже меня и точно рассчитал планку моей скандальности. Если бы не хватало сотки – я б обвинил его в крысятничестве, обшмонал, нашел бы сотку и страшно обхуесосил. А то и дал бы пизды, но это уже было чревато – Жир мог и отомстить за рукоприкладство, начинали мы вместе, на базаре, он был при понятиях.
 
   – Жир, возьми себе сотку.
   – Почему сотку? В равной доле, сто двенадцать баксов.
   – Блядь, мы ж рисковали как.
   – Ну, так вы же там и пограбили, я долю не требую.
   – Да что там может быть, в чемоданах, – битые кишки и семейный альбом, раз деньги за хату уже в Израиле.
   – Хорошо, сотку – так сотку, мне много не надо.
 
Согласился он неожиданно быстро, я только укрепился в своих подозрениях. В следующий раз оговорю цену заранее и задаток возьму.
На хате меня не сильно то и дожидались, чемоданы, конечно, уже выпотрошены. Пора было пацанов репатриировать, наглели, для них же лучше, дольше проживут. Слегка отматерив их за самоуправство, я выдал им по пятьдесят долларов.
 
   – По полтинничку, и кишки ваши.
   – Блядь, жиды! – Гвоздь стал причитать, как еврей на молитве.
   – Я ж чуть с дерева не наебнулся, и за все – полтинник, жиды ебучие, ну его на хуй такие работы!
   – Да не гони, ты, полтинник за пять минут – нормально.
   – А что, есть лучше работа? – Вася сохранял благоразумие, трезвым он вообще был почти нормальный и пиздел лишнее, только накатив водочки.
   – Мало денег! А в чемоданах – говно какое-то баб­ское. Ношеное! Ну и альбом с фото – одни жиды.
   – Все нормально. – Вася, оказывается, уже составил план на вечер. – Знаю двух дур, с Житомира, малолетки, работают, снимают хату, тут рядом. Сегодня с ними повисим. Я давно договорился, но они без лавэ не ведутся. А так лавэ только покажем и не дадим. Кишки подарим, это наверно, той сцыкухи, дочки жидовской, моднячие кишки.
 
Выслушав Васин план, я попрощался и пошел на выход.
Что скажут житомирские проститутки после расчета вещами, я уже знал.
 
 
Святая Лена
 
 
Лена Петрова была проституткой и алкоголичкой, в свои двадцать с хвостиком. С таким именем-фамилией в 93-м году рассчитывать на большее было глупо. Жила Лена на Лесном, и дом был возле леса, в подъезде жили бомжи, в соседях – цыгане, и тусовалась с одной девушкой, Таней, кажется, – она путалась в именах, с той я познакомился в Чехии, в 91-м… Проститутки любят создавать группы, артели, знакомятся «на теме», потом поддерживают знакомство, а потом втягивают всех более-менее валидных одноклассниц, соседок, родственниц.
Таня ходила по улицам в латексной миниюбке, чулках с подвязками и на огромных платформах, парик еще, но это было позже, в середине 90-х.
Таня была яркой личностью, работающей бандершой, молодой мамкой.
 
 
Так вот, Таня и привела эту Лену, миловидную сероглазую девушку, в платочке и с закрашенными тональным кремом синяками у переносицы и под глазами, такие бланжи появляются, если сильно ударить по голове, признаки сотрясения мозга.
 
 
В то время граждане приспособились к бандитизму, как приспосабливаются ко всему местному, не принесенному на штыках оккупантов. Редко у кого не было родственника в банде, или не родственника, а знакомого, или знакомого знакомых, короче, как с проститутками – на одного самого мелкого бандита человек триста сочувствующих, которые могли к нему обратиться.
 
 
У Лены был какой-то сожитель, сейчас про таких говорят «прикольный штрих», но тогда, в грубое время, слов таких не знали, и для краткости я заочно окрестил его ебуном. Так мы называли всех гражданских, с которых получить что-либо материальное было невозможно, из-за отсутствия активов, но и вреда принести они тоже не могли. От обычного васи, лоха, ебун отличался тем, что портил жизнь – вот, например, как с этой Леной.
 
 
Лена содержала его и себя, правда на минимальном уровне – работу свою она не любила, и еблась, только чтоб хватало на хлеб-воду, ну и на водочку, святое. Может, ебун был максималистом в душе, а может быть, Лена его утомила, не знаю, но повел он себя не конструктивно.
 
 
Ссора произошла из-за гречневой каши. Все свободное время Петрова была слегка под газом, перебирать гречневую крупу так же, как перебирали ее наши матери и бабки – тщательно, она не могла. Может, для кого-то пара черных зерен в тарелке – хуйня, не стоящая внимания, но максималист был не прост.
Ударив Лену по голове и по лицу утюгом, два раза, он постриг ее, точнее – выстриг ножницами проплешину, с ладонь.
Налысо обрили ее уже в больнице, когда зашивали.
Заявления в мусарню Лена не написала, да и мне не жаловалась, сидела себе в платочке, как попавшая под бомбежку сестра милосердия.
 
 
Рассказ, в лицах исполненный Таней (она даже пару раз махнула сумочкой, как утюгом), меня особо не впечатлил, все были живы-здоровы, так, обычная бытовая ссора.
Тем более, тянуть мазу за хуну запрещали понятия.
Вот здесь как раз и вмешалось лавэ, девушки собрали, и хуна превратилась из презренной проститутки в невинно пострадавшую женщину.
 
 
Дальше не интересно и слегка криминально, не ради этого написано.
 
 
Лысая зеленая девушка, Лена Петрова, она не просила выбить ебуну глаз, отрезать ухо или поломать ногу.
 
   – Нельзя ли с ним поговорить, чтобы он больше так не делал?
 
Святая душа, живи сто лет.
 
 
МИФ И НАСЛЕДИЕ
 
 
Леонид Аронзон. Собрание произведений. В 2 т. Сост., подг. текстов и примеч. П. А. Казарновского, И. С. Кукуя, В. И. Эрля. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2006. Т. 1: 560 с.; Т. 2: 328 с. Тираж 2000 экз.
 
 
Данила Давыдов
 
 
Настоящее – долгожданное! – собрание произведений Леонида Львовича Аронзона (1939—1970) без всяких скидок должно быть признано образцовым. В первую очередь благодаря текстологии данного издания. Давно велись разговоры о насущной необходимости «полного» Аронзона; зная, сколько лет и с какой тщательностью составители (особенно подчеркну роль Владимира Ибрагимовича Эрля) готовили это собрание, я никогда не сомне­вался в том, что оно осу­ществится, но – не сразу. Сам масштаб текстологической работы объясняет неспешность издательской судьбы аронзоновского наследия.
В самом деле, Аронзона нельзя счесть самой неизвестной фигурой русской неподцензурной поэзии. Непрочитанной – может быть, хотя и это не очень верно (предисловие Петра Казарновского и Ильи Кукуя в сноске к первой же странице содержит изрядную библиографию написанного об Аронзоне). Все, причастные к этой стихотворной культуре, всегда понимали центральное место Аронзона в определенной системе координат. Было несколько книг, либо слишком лаконичных, либо не очень удачных по конструкции. Были публикации в различных антологиях. Наконец, был миф, но миф, в отличие от других мифов, подкрепленный определенным корпусом текстов.
Но все равно выход этого двухтомника трудно переоценить. Аронзон теперь вписан в научнуюисторию русской литературы – так что постороннему, не вовлеченному в неподцензурную традицию исследователю не придется доказывать необходимость внимания к наследию Аронзона. Ценность любого удачного научногоиздания того или иного автора – в его четком позиционировании как классика.
При этом – парадокс – Аронзону, в отличие от ряда других сочинителей, не грозит мумификация. Подлинное наследие подлинным наследием, миф мифом. Они расположились на параллельных полочках и вполне довольны собственным наличием.
Поэтика Леонида Аронзона, как было почти со всеми значительными авторами неподцензурной словесности, неотделима от того, что можно назвать стратегией поведения, а можно – контролируемой судьбой (обращаю внимание: это еще не миф о поэте!). И когда автор второго предисловия к двухтомнику, Александр Степанов (его замечательный текст в первой редакции был написан еще в 1983 году, но до сих пор не устарел), указывает на четыре периода в творчестве Аронзона, он прав, но эти периоды не есть сломы и даже вряд ли являются трансмутациями; это, скорее, изгибы растущего растения, вполне целостного в полноте своей телесности. При этом вырванные из контекста того феномена, который называется «Леонид Аронзон», текст одного периода и текст другого окажутся ничуть не похожими, принадлежность их одному и тому же автору удивительна (так, некоторые, причем не только ранние, стихи, вполне укладывающиеся в постакмеистическую традицию, и заумные опыты сосуществуют в корпусе аронзоновских текстов «на равных», что возможно далеко не для всякого поэта).
Быть может, именно особая антириторическая установка не позволяет классифицировать тексты Аронзона с полной уверенностью, делить их на четкие хронологические, стилистические, да и жанровые группы (так, разделение стихотворений и поэм представляется достаточно условным; впрочем, это общая тенденция новой и новейшей поэзии: длинное стихотворение и короткая поэма разделимы исключительно волюнтаристически). Антириторичность поэтики Аронзона, впрочем, не отменяет того, что эта поэтика не чужда «просчитываемым», одноходовым приемам; просто приемы, маркированные как авангардные, не являются фундаментом данной поэтики, а всего лишь одним из конструктивных элементов. Как, например, и «нарочитый» поэтический язык, восходящий к образцам лирики XVIII—XIX веков, причем не только канонизированным (Фет: Аронзон цитирует как похожее на себя: «Тяжело в ночной тиши / выносить тоску души», т. 2, с. 111), но и находящимся вне канона, «графоманским» (понравившийся Аронзо­ну пример из второстепенного поэта А. Е. Анаевского (1788—1866): «Полетела роза на зердутовых крылах / взявши виртуоза с ним летит в его руках», там же). Важен и минус-прием, будто-бы-просто-говорение в ситуации, когда ожидается некоторый особый ход. Но ни один из этих аспектов не определяет поэтику Аронзона в целом, и даже подчас не способен объяснить отдельный текст. Вот, к примеру, далеко не самое известное стихотворение Аронзона:
 
 
Чтоб себя не разбудить,
на носках хожу, ступая.
Прячет ночь, на свет скупая,
одиночечества стыд.
 
 
Чем не я не хандрою стойкий
мокрый сад под фонарем?
Глядя в утреннюю Мойку,
все когда-нибудь умрем.
 
 
Чьи мою обгонят души,
Богом взятые к себе?
С винной чашей встав снаружи,
пью я полночи небес.
 
 
Пью ночей осенних горечь,
их горячую струю,
море лжи, печали море,
запрокинув очи, пью,
 
 
иль, трескучею свечою
отделясь от тьмы, пишу:
«Мокрый сад и пуст и черен,
но откуда листьев шум?»
(т.1, с. 142)
 
 
Предъявляется видимость риторики, «просто стихотворение», при инертном чтении не определимое как антириторическое. Меж тем и нарочито-заумное удвоение слога в четвертой строке («одино чечества»), имитирующее и одновременно деконструирующее стремление поэта-дилетанта уложиться в размер, и двойнический алогизм первых двух строк, и незаметный плеоназм пятой-шестой строк и т. д., – все это не «выпячивается» Аронзоном, а, скорее, напротив, прячется, будучи растворенным в самом акте речевого говорения. Аронзон готов играть на одном поле не только с Хлебниковым и с Фетом, но и с Анаевским; причем «Анаевский» (как тип наивного художника) предстает в ситуации Аронзона не столько материалом для метатекста, сколько сотоварищем по ремеслу, что не отменяет глубокой рефлективности Аронзона.
И здесь необходимо остановиться на литературной генеалогии Аронзона. Очевидны Хлебников (комментаторы двухтомника пишут: «Велимир Хлебников был одним из любимых поэтов ЛА. Многие современники несправедливо упрекали ЛА в подражании Хлебникову. Вероятно, во избежании подобных упреков ЛА изменил „ветер Хлебникова“ в № 113 1на „ветер Моцарта“ (вар. – Каина)<…>» 2) и обэриуты (чуть ли не в полном составе, хотя натурфилософские мотивы Заболоцкого, кажется, были наиболее близки Аронзону; не будем забывать и о крайне фрагментарной известности текстов других обэриутов в то время). Эта очевидность слишком очевидна, чтобы не быть достаточно некорректной. Обэриуты прием обнажали, а их сближение с наивными авторами, «естественными мыслителями», носили характер эстетико-философской заинтересованности, бытовой близости, – но не слиянности. Хлебников, безусловно, будучи одновременно и «наивным автором», и метахудожником, рефлектирующим над наивностью (эта его неразрывная двойственность породила парад неадекватных интерпретаций), хотя и готов был печатать наивые стихи юной «малороссиянки Милицы» вместо своих 3, но в собственном творчестве был слишком «перпендикулярен» текущей поэтической норме (в т. ч. формирующейся авангардной), чтобы «раствориться» в неконвенциональном, антириторическом письме (хотя на некоторых этапах именно такова, очевидно, была хлебниковская задача).
Ситуация Аронзона – совершенно иная. Он работает с самым широким набором стилей, не демонстрируя их, однако, как жест, не противопоставляя их, но и не микшируя, а соединяя максимально незаметным способом. Классический образец аронзоновской графической (или уже визуальной?) поэзии, «Пустой сонет», именно своим графическим обликом встраивается в поставангардную традицию, вербальная же составляющая представляет собой пример именно «растворения в дилетантстве», крайне насыщенного стертыми вне текста языковыми конструкциями, в художественной речи обретающими вторичный эстетический смысл.
 
 
Кто Вас любил восторженней, чем я?
Храни Вас Бог, храни Вас Бог, храни Вас Боже.
Стоят сады, стоят сады, стоят в ночах.