Страница:
И во сне видел, из теней выходит огромный серебристый волк и тихо направляется к стаду; и странное дело, казалось, что его бледная шкура поглощает, а не отражает звездный свет. Он наблюдал, не в силах пошевельнуться, как волк крадучись обошел кибитки Аксиньи и Дасадаса, затем остановился недалеко от кибитки Эпоны и, обнажая клыки, угрожающе зарычал. Он не подходил близко к небольшому костру, разложенному Эпоной сразу же по прибытии на пастбище, но было очевидно, что он проявляет особый интерес к ее кибитке.
Кажак попробовал проснуться, но это было не так легко. С большим трудом ему удалось разлепить веки, выпрямиться в седле и всмотреться… Волка нигде не было видно, лишь стадо, кибитки… и расстилающееся под звездами Море Травы.
Утром он поговорил с Аксиньей и Дасадасом. Они тоже видели в своих снах волка.
– Эпона права, – сказал Кажак. – Волк преследует нас, ему нет дела до всего остального племени.
– Она отгоняет его от них силой своей магии, – заметил Дасадас.
– Может быть, – подумав, ответил Кажак. – Но может быть, волк преследует одного из нас, братья?
Аксинья и Дасадас переглянулись.
Кажак медленно и раздумчиво продолжал:
– Волк охотился за нами… уже долгое время. Кажак знал, что кто-то нас преследует. Чувствовал это. Кажак думает, что он сопровождает нас с того времени, как мы покинули племя Тараниса и кельтов. Почему? Чего он хочет?
– Хочет вернуть мечи? – предположил Аксинья.
– Кельты могут наделать много мечей. К тому же это демон; а зачем демону мечи? Нет, Кажак думает, что он следует за нами, потому что мы похитили Эпону. Волк хочет наказать нас за ее похищение.
– Мы не похитили ее. Она сама попросила, чтобы ее увезли.
Кажак вздохнул.
– Для волка-демона тут может не быть никакой разницы.
Дасадас посмотрел мимо Кажака на небольшое скопление кибиток на краю общего стада. Животные жадно поедали только что пробившиеся свежие побеги травы; женщины сушили свои вещи на веревке, натянутой между кибитками. Эпона стояла в стороне, наблюдая и вспоминая, что в Голубых горах она носила выстиранные в воде одежды.
Ее стройная фигурка приковала к себе глаза Дасадаса. Сделав над собой усилие, он отвернулся, прежде чем Кажак успел проследить направление его взгляда.
– Значит, по-твоему, Эпона не использовала магию, чтобы волк последовал за нами, оставив в покое всех остальных членов племени? – спросил он.
– Кажак теперь думает, что волк все равно последовал бы за нами. Ему нужны мы, этому волку. Он не насытился кровью Басла. – Кажак теперь ясно понимал это и был рад, что по настоянию Эпоны взял с собой Дасадаса. Они должны бороться с этим демоном все вместе, ибо поодиночке он, несомненно, уничтожит их всех. А вместе они, может быть, одолеют его. – Если волк хочет нас наказать за то, что мы похитили Эпону, почему бы не отослать кельтскую женщину обратно?
Кажак повернулся к Аксинье.
– Нет, – громовым голосом прокричал он. – Эта женщина – моя женщина. Кажак не отошлет ее обратно, Кажак никому ее не отдаст, Кажак ни с кем не станет ее делить. Ты понял? Вы оба поняли? – Он посмотрел в упор на Дасадаса. – Мы не отдадим ее. И если понадобится, будем сражаться с этим волком. Договорились?
Они не могли смотреть в его яростные глаза. Оба мужчины потупились, качнули головами.
– Договорились, – сказал Дасадас.
«Эпона, – произнес он про себя. – Эпона. Нам придется быть очень осторожными, Эпона. Но по крайней мере я буду видеть тебя каждый день. Может быть, этого будет достаточно».
Конечно, недостаточно, но он, Дасадас, готов ждать. Охотник иногда вынужден быть очень терпеливым, если охотится за ценной добычей.
Жизнь летом в степях, как и предвидела Эпона, сильно отличалась от жизни зимой в кочевье. Чтобы выжить в самое суровое время года, надо было собираться всем вместе, бережно сохранять искры жизни вплоть до самой весны, но наступление лета возвещало переход к истинно кочевому существованию, вольному, не связанному никакими путами существованию, как нельзя более лучше приспособленному к безграничным степям.
В центре всей жизни кочевников стоял их скот. Скифы не только выращивали лошадей и ездили на них; их жизнь была так неразрывно слита с жизнью животных, что они представляли собой некое подобие легендарных греческих кентавров.
Они жили, ели, даже спали на своих лошадях; постоянно следовали за ними в их непрерывных поисках лучших пастбищ, ведя с собой крупный рогатый скот, овец и коз, чье существование также зависело от лошадей. В теплое время года женщины заботились об этих животных, лечили их болезни, стригли густо отросшую за зиму шерсть, валяли войлок, но мужчины целиком отдавали все свое внимание и заботу лошадям.
Ничто другое в летнюю пору не имело для скифов никакого значения. Небольшими группами они рассыпались по поверхности Моря Травы. Так дождевые капли рисуют небольшие колечки на глади большого пруда. Колечки превращались в кольца побольше, эти кольца зачастую соприкасались с кольцами, образованными другими племенами. Шла оживленная торговля, велись хвастливые разговоры, происходили состязания: в скачках определялись лучшие племенные животные; лихорадочно обсуждалось спаривание, разрешение от бремени и обучение молодых лошадей. Долгие дни были заняты разговорами о лошадях. Звездные ночи были также заполнены разговорами о лошадях.
Эпоне это нравилось. «И для этого я сюда и приехала, – повторяла она себе. – Именно этого я и хотела».
Кажак был глубоко огорчен ссорой между ними, хотя и не показывал Эпоне, как сильно он расстроен. Не так уж трудно было отразить доводы, порожденные гневом, да, это он мог бы сделать, стоило только ее рассмешить, и ее гнев улетучился бы, она тотчас же обо всем забыла бы. Но эта их последняя ссора зашла слишком далеко, чтобы можно было загладить ее так просто, нет, этого Эпона не забудет. С тех пор как Эпона узнала, что она не его жена и никогда не будет считаться полноправным членом скифского племени, она как будто отгородилась от него стеной. Ему недоставало ее тела и, к его удивлению, еще сильнее недоставало ее духа.
Как он и предвидел, сумеречное голубое небо наводило на него тоску, он чувствовал себя одиноким. Другие женщины – Талия, Гала, Неджа, Ро-Ан – не могли смягчить глубокое чувство потери, которое испытывал Кажак. Ощущение было такое, будто умер брат.
Кто-то более дорогой, чем брат. Более дорогой, более близкий. Он даже не подозревал, что может испытывать такую боль, как боль от этой потери.
И он делал все, чтобы завоевать ее вновь.
В знак своей доброй воли он предложил ей ездить на любой, какая ей понравится, лошади, за исключением его жеребца. Эпона, сидя на хорошем коне, с луком и стрелами в своем горите, вместе с мужчинами разъезжала вокруг стада, удерживая его в определенных границах, возвращая отбившихся, леча болезни или раны.
Другие женщины, возможно, завидовали бы невиданной свободе Эпоны, если бы хотели такой свободы для себя, но они не хотели. Не могли понять, что хорошего она находит в чисто мужских занятиях. Ро-Ан очень огорчалась, что светлая кожа Эпоны начинает приобретать темный оттенок загара; долгое время кожа у нее шелушилась от солнца и ветра и вот наконец потемнела.
– Эпона потеряет свою красоту, – горевала Ро-Ан, приготавливая пасту для отбеливания кожи.
Ее слова показались Эпоне смешными.
– Почему тебя заботит, что я потеряю красоту? Чем безобразнее Эпона, тем лучше для всех, остальных женщин, разве не так?
Ро-Ан спрятала лицо.
– Меня это заботит, – призналась она очень тихо. – У тебя такая белая кожа, мягкая и нежная. Ты должна за ней бережно ухаживать. Ро-Ан была бы огорчена, если бы ты стала безобразной. – Это было едва ли не дружеское излияние с ее стороны.
Все свои дни Эпона проводила под открытым небом, но ночи она проводила не так, как ей хотелось. Кажак велел, чтобы все женщины жили в своих кибитках, все мужчины охраняли посменно и кибитки, и стадо. Кажак одним глазом приглядывал за Эпоной, другим – за Дасадасом; он обычно спал у переднего колеса кибитки кельтской женщины. В кибитку, однако, Эпона его не впускала, тут она была непреклонна. Возле ее кибитки и ее костра он всегда спал крепким, без каких-либо видений сном; но когда он спал около стада, то видел во сне громадного волка; однажды зверь подошел так близко, что он мог заметить ужасную рану на его голове; там, где Басл кельтским кинжалом отхватил большой кусок мяса с ухом. Казалось, его морда, обезображенная большим шрамом, искривлена в вечной гримасе.
Волк рыскал вокруг шатра, но не нападал. Он как будто пристально смотрел и выжидал, как это делают люди. Изо дня в день он выглядел все более и более изможденным. «И чем только он питается?» – недоуменно думал Кажак.
Чтобы не оставаться по вечерам одной, Эпона иногда заходила в кибитки Кажака или Аксиньи. Эпона и две жены Дасадаса не очень-то между собой ладили. Старшая жена Дасадаса, Онйот, угловатая женщина с угловатыми жестами, имела обыкновение выбрасывать помои как раз в тот миг, когда мимо проходила Эпона. В кибитку другой женщины можно было ходить беспрепятственно, если перед ней не лежало мужнино седло. В первый раз, когда Эпона увидела седло Кажака перед кибиткой другой женщины, к ее удивлению, что-то остро кольнуло ее в грудь, боль была какая-то необычная.
Разговоры женщин по вечерам утомляли Эпону; эти разговоры свидетельствовали о таком ограниченном жизненном опыте и столь же ограниченном понимании. И все же это было не так тяжело, как находиться одной в своей кибитке, глядя через входное отверстие на одинокую гордую фигуру Кажака вдалеке, зная, что никогда не позовет его, никогда не сможет его простить.
С той постепенностью, с какой сшивают кусочки кожи, чтобы сделать накидку, Эпона постепенно начала вводить интересующие ее темы в беседы скифских женщин. Сперва она говорила только о лекарственных средствах и травах, применяемых ее народом, затем перешла на разные краски и подкраски, которые употребляли женщины. Оттуда она легко и естественно перевела разговор на обычаи. Многое из того, что она говорила, принимали, многое представлялось им сомнительным или просто неприемлемым. Но все же они слушали и, рассказывая о своем собственном народе и Голубых горах, Эпона облегчала душу.
Она допоздна говорила о сонме духов, с которыми ее соплеменники разделяют благосклонность Матери-Земли, и о тех благодеяниях, которые могут оказать эти духи, если воззвать к ним с помощью особых обрядов. Она жалела, что не может подробно описать все эти обряды, ибо заметила, что Гала и Неджа слушают ее с особым вниманием и даже задают вопросы. Талия, однако, держалась отчужденно, она не хотела воспринимать новые мысли, ибо с годами ее душа зачерствела, а Ро-Ан не могла думать ни о чем, кроме кибиток и своих будущих детей.
Но кое-кто из других женщин усваивал ее взгляды. Возможно, они передадут эти взгляды и своим детям; и то, чему научила ихЭпона, не пропадет даром. Обычаи Матери-Земли, возможно, еще оживут в этом странном, невежественном народе.
Однажды вечером, когда Эпона собиралась покинуть кибитку Ари-Ки, жены Аксиньи, женщины услышали, что снаружи происходит какая-то суматоха. Встревоженно перекликались мужчины, и в их голосах слышался гнев людей, временно неспособных справиться с каким-то затруднением.
Пренебрегая требованиями обычая, Кажак сунул голову в кибитку Ари-Ки.
– Эпона? Ты здесь? Хорошо. Выходи. Быстро!
Его повелительный тон исключал всякую возможность возражений. Попрощавшись с Ари-Ки, Эпона закуталась в свою шкуру, ибо весенние вечера были прохладными, и вышла из кибитки.
Ее поджидали трое мужчин.
– С большой гнедой кобылой что-то неладное, – объяснил Дасадас. – Это самая лучшая кобыла из всех, что у нас есть; каждый год она без всяких затруднений приносила по жеребенку. – Он так спешил, что слова у него набегали одно на другое. – В прошлом году ее случили с серым жеребцом; она должна была родить первого в это время года жеребенка. Но что-то не так, Эпона. Кобыла тужится уже долгое время, но жеребенок никак не появляется. Она очень ослабела, может умереть. И это очень дурной знак – потерять первого в этом году жеребенка. Колексес больше никогда не доверит замечательной кобылы Дасадасу.
Эпона невольно посмотрела на запад. Заходящее солнце, казалось, протягивает к ней лучи, словно умоляющие руки из золотистого света.
– Ты должна помочь, – сказал Кажак. – Пошли.
Он подвел ее к краю стада, где на земле лежала жеребая кобыла. Другие лошади отошли от нее прочь, и только серый жеребец, кося глазами, расхаживал взад и вперед, как бы утверждая, что это его место и его кобыла. Что до кобылы, то она много раз порывалась оставить стадо, чтобы разродиться в каком-нибудь укромном местечке, но табунщики за ней следили; рождение первого живого и здорового жеребенка в этом году считалось совершенно необходимым примером для других жеребых кобыл.
Когда они опустились возле нее на колени, кобыла покорно позволила себя осмотреть. По ее запавшим глазам и тяжело вздымающимся бокам можно было с уверенностью сказать, что роды затянулись, кобыла очень ослабела, а жеребенок все еще в ее чреве.
Мужчины ожидающе посмотрели на Эпону. Она обняла шею кобылы, стремясь что-то почувствовать, но ничего не почувствовала. Совсем ничего. Терзаемая мучительными родовыми схватками, кобыла вспотела, но роды так и не начались. Эпона закрыла глаза, сосредоточила все свои мысли и волю, но ничего не случилось.
Кобыла тихо застонала. Дасадас негромко выругался.
Эпона поглядела на Кажака.
– Я не знаю, как ей помочь.
– Помоги ей, как ты помогла фракийской кобыле.
– Там было другое дело. То, что я сделала для нее, этой лошади не поможет. Я не могу с помощью магии или своего тела извлечь жеребенка из ее чрева.
Ее глаза были полны боли, когда она произнесла эти слова. Мало того, что ей передавались страдания кобылы, она страдала от своей неспособности ей помочь. Она чувствовала, что две жизни ускользают от нее в этих вечерних сумерках, и это разрывало ее сердце на части.
Напрягши все свои силы, она сделала еще одну отчаянную попытку: ее губы неустанно бормотали молитвы, весь ее дух с неистовым напряжением тянулся к кобыле.
Кобыла тихо заржала, и сил у нее как будто прибавилось.
– Аксинья, набрось на нее попону, чтобы ей было потеплее, – велела Эпона, и Аксинья поспешил выполнить ее веление. Меж тем Кажак и Дасадас сидели на корточках сзади кобылы, и, оттянув в сторону ее хвост, пытались достать жеребенка.
– Он перевернулся, – сказал наконец Кажак. – Круп у него очень большой, вот он и застрял. Жеребята так не рождаются. Они разрывают нутро кобылы, и сами при этом погибают… – Фыркнув, он попытался, засунув внутрь руку, перевернуть жеребенка. Кобыла пошевелилась.
« Борись, – молча сказала ей Эпона. – Борись ради спасения своей жизни. А я тебе помогу».
« Мы тебе поможем», – произнес ее дух.
Время шло. Аксинья принес зажженные факелы, ибо стало уже темно, а кобыла все еще цеплялась за жизнь, хотя так и не могла разрешиться от бремени. И Кажак и Дасадас были в крови по самые локти, но ни один из них не сдавался.
– Жеребенок, наверно, уже мертв, – сказал Дасадас, но Кажак лишь переменил положение и, закусив губу, сделал еще одну попытку. Вдруг он сел.
– Эпона! Твоя рука тоньше, чем мужская. Ты сильна. Поди сюда.
Она быстро подошла к нему, и он объяснил ей, что надо сделать: нащупать ножку жеребенка, правильно повернуть ее и постараться вытащить.
Она никогда этого не делала, но громкий голос Кажака внушил ей, что он верит в нее. Он терпеливо наставлял, а она действовала на ощупь впотьмах, пытаясь спасти и мать, и ребенка.
Дасадас больше не мог выдержать этого. Он встал и отошел в сторону, там он и стоял, спиной к ним, с опущенной головой. Если умрет его лучшая кобыла, а с ней и первый жеребенок года, это будет для всех свидетельством, что он и его стадо прокляты. Может быть, серебристым волком. Или демонами. Кажак наверняка прогонит его, чтобы с другими жеребыми кобылами не случилось подобного несчастья.
Эпона нащупала небольшую ножку и с облегчением вздохнула. Кажак держал руку на ее плече, помогая ей собраться с силами, подсказывая каждое следующее движение, и мало-помалу она переворачивала жеребенка. Наконец ей удалось высвободить и вытянуть обе задние ноги, теперь надо лишь потянуть, и роды благополучно завершатся. Если только кобыла выдержит это последнее усилие.
Обхватив Эпону за талию, Кажак потянул с ней вместе. Кобыла застонала, и жеребенок, завернутый, как подарок, в сверкающую оболочку, выскользнул в этот мир с такой легкостью, точно это было совсем просто – родиться.
Эпона быстро порвала оболочку, окутавшую его мордочку. Шепча молитвы Духу Воздуха, она стала вдувать свое дыхание в его маленькие неотзывчивые ноздри. Меж тем Кажак подошел к кобыле, чтобы проверить ее состояние. Она была жива, хотя и очень слаба. Он повернулся к Эпоне.
– Как там жеребенок?
Услышав эти слова Кажака, Дасадас быстро повернулся.
– Жеребенок родился? – спросил он со слабой надеждой.
У Эпоны не было ни времени, ни возможности ответить ему. Вся ее энергия уходила на оживление мокрого маленького существа, частично лежавшего у нее на коленях. Она вдувала воздух в его ноздри, нажимала на его хрупкие ребра, пытаясь ощутить биение живого сердца, она молилась за него, как молилась бы за собственное дитя.
И наконец он сделал долгий, еще нерешительный вдох, и по щекам Эпоны побежали горячие слезы радости.
– Он жив, – прорыдала она, глядя на Кажака.
Лицо скифа словно озарилось светом.
– Жив, – тихо повторил он. И через миг уже стоял рядом с ней на коленях, помогая счистить оболочку с жеребенка – прелестной маленькой кобылки – и вытереть ее насухо.
Дасадас подошел ближе, чтобы получше рассмотреть это прибавление к своему стаду, но они совсем о нем забыли. Эпона и Кажак сперва поглядывали на новорожденную, затем друг на друга, затем опять на маленькую лошадку.
Видя, что никто не обращает на него внимания, Дасадас подошел к своей кобыле и с радостью увидел, что она также жива и даже постепенно набирается сил. Вдруг она подняла голову и повернула шею, чтобы видеть новорожденную. Она тихонько заржала.
– Кобыла будет жить, – вне себя от радости, объявил Дасадас. – И жеребенок тоже?
– Это кобылка, – уточнила Эпона. – Да, она будет жить.
– Их спасла твоя магия, – убежденно проговорил Дасадас. – Очень сильная магия, слишком сильная даже для серебристого волка. Этот демон наложил свое проклятие на кобылу, но ты одержала над ним верх. Эпона спасла лошадей Дасадаса. – Его лицо лучилось радостным возбуждением, но Эпона была смущена. Магия была тут ни при чем; она не чувствовала, чтобы ее окрыляла магическая сила. В упорной борьбе, до конца не теряя надежды, они вместе с Кажаком своими физическими усилиями спасли жеребенка и поддержали искру жизни в его матери.
Но Дасадас никогда не поверит этому. Его вера в колдовские способности Эпоны была сильнее, чем когда бы то ни было; она наполняла его глаза фанатическим светом. В этом свете Эпона чувствовала себя неуютно, и вдруг ей захотелось очутиться в своей кибитке, за ее войлочными и кожаными стенами.
Было решено, что Дасадас и Аксинья остаток ночи проведут возле кобылы, и если жеребенок быстро не окрепнет, накормят его козьим молоком и медом и сделают все остальное, что в таких случаях требуется.
Но Эпона была уверена, что все будет хорошо; вокруг кобылы и ее жеребенка царила благоприятная атмосфера.
Она вернулась обратно к кибитке, так глубоко поглощенная в свои мысли, что даже не слышала тихих шагов за спиной, и очнулась, только когда за ее плечом зазвучал голос Кажака:
– Кажак сегодня не хочет спать один. Примет ли Эпона человека с окровавленными руками?
Она оглянулась на него. Над головой ярко сияли звезды, так же ярко светил и осколок луны, и при их свете Эпона могла хорошо разглядеть его черты. Черты не свирепые, а добрые. И на нее смотрели хорошо знакомые глаза. Скиф, чья жизненная философия всегда выражалась в словах: «Бери, и айда», не хотел действовать силой. Он просил, как один свободный человек просит другого.
Она стояла неподвижно, не зная, что ответить. Казалось, сам дух произнес слова, которые у нее вырвались:
– Кровь – это жизнь, Кажак. А жизнь всегда желанная гостья в моей кибитке.
ГЛАВА 27
Кажак попробовал проснуться, но это было не так легко. С большим трудом ему удалось разлепить веки, выпрямиться в седле и всмотреться… Волка нигде не было видно, лишь стадо, кибитки… и расстилающееся под звездами Море Травы.
Утром он поговорил с Аксиньей и Дасадасом. Они тоже видели в своих снах волка.
– Эпона права, – сказал Кажак. – Волк преследует нас, ему нет дела до всего остального племени.
– Она отгоняет его от них силой своей магии, – заметил Дасадас.
– Может быть, – подумав, ответил Кажак. – Но может быть, волк преследует одного из нас, братья?
Аксинья и Дасадас переглянулись.
Кажак медленно и раздумчиво продолжал:
– Волк охотился за нами… уже долгое время. Кажак знал, что кто-то нас преследует. Чувствовал это. Кажак думает, что он сопровождает нас с того времени, как мы покинули племя Тараниса и кельтов. Почему? Чего он хочет?
– Хочет вернуть мечи? – предположил Аксинья.
– Кельты могут наделать много мечей. К тому же это демон; а зачем демону мечи? Нет, Кажак думает, что он следует за нами, потому что мы похитили Эпону. Волк хочет наказать нас за ее похищение.
– Мы не похитили ее. Она сама попросила, чтобы ее увезли.
Кажак вздохнул.
– Для волка-демона тут может не быть никакой разницы.
Дасадас посмотрел мимо Кажака на небольшое скопление кибиток на краю общего стада. Животные жадно поедали только что пробившиеся свежие побеги травы; женщины сушили свои вещи на веревке, натянутой между кибитками. Эпона стояла в стороне, наблюдая и вспоминая, что в Голубых горах она носила выстиранные в воде одежды.
Ее стройная фигурка приковала к себе глаза Дасадаса. Сделав над собой усилие, он отвернулся, прежде чем Кажак успел проследить направление его взгляда.
– Значит, по-твоему, Эпона не использовала магию, чтобы волк последовал за нами, оставив в покое всех остальных членов племени? – спросил он.
– Кажак теперь думает, что волк все равно последовал бы за нами. Ему нужны мы, этому волку. Он не насытился кровью Басла. – Кажак теперь ясно понимал это и был рад, что по настоянию Эпоны взял с собой Дасадаса. Они должны бороться с этим демоном все вместе, ибо поодиночке он, несомненно, уничтожит их всех. А вместе они, может быть, одолеют его. – Если волк хочет нас наказать за то, что мы похитили Эпону, почему бы не отослать кельтскую женщину обратно?
Кажак повернулся к Аксинье.
– Нет, – громовым голосом прокричал он. – Эта женщина – моя женщина. Кажак не отошлет ее обратно, Кажак никому ее не отдаст, Кажак ни с кем не станет ее делить. Ты понял? Вы оба поняли? – Он посмотрел в упор на Дасадаса. – Мы не отдадим ее. И если понадобится, будем сражаться с этим волком. Договорились?
Они не могли смотреть в его яростные глаза. Оба мужчины потупились, качнули головами.
– Договорились, – сказал Дасадас.
«Эпона, – произнес он про себя. – Эпона. Нам придется быть очень осторожными, Эпона. Но по крайней мере я буду видеть тебя каждый день. Может быть, этого будет достаточно».
Конечно, недостаточно, но он, Дасадас, готов ждать. Охотник иногда вынужден быть очень терпеливым, если охотится за ценной добычей.
Жизнь летом в степях, как и предвидела Эпона, сильно отличалась от жизни зимой в кочевье. Чтобы выжить в самое суровое время года, надо было собираться всем вместе, бережно сохранять искры жизни вплоть до самой весны, но наступление лета возвещало переход к истинно кочевому существованию, вольному, не связанному никакими путами существованию, как нельзя более лучше приспособленному к безграничным степям.
В центре всей жизни кочевников стоял их скот. Скифы не только выращивали лошадей и ездили на них; их жизнь была так неразрывно слита с жизнью животных, что они представляли собой некое подобие легендарных греческих кентавров.
Они жили, ели, даже спали на своих лошадях; постоянно следовали за ними в их непрерывных поисках лучших пастбищ, ведя с собой крупный рогатый скот, овец и коз, чье существование также зависело от лошадей. В теплое время года женщины заботились об этих животных, лечили их болезни, стригли густо отросшую за зиму шерсть, валяли войлок, но мужчины целиком отдавали все свое внимание и заботу лошадям.
Ничто другое в летнюю пору не имело для скифов никакого значения. Небольшими группами они рассыпались по поверхности Моря Травы. Так дождевые капли рисуют небольшие колечки на глади большого пруда. Колечки превращались в кольца побольше, эти кольца зачастую соприкасались с кольцами, образованными другими племенами. Шла оживленная торговля, велись хвастливые разговоры, происходили состязания: в скачках определялись лучшие племенные животные; лихорадочно обсуждалось спаривание, разрешение от бремени и обучение молодых лошадей. Долгие дни были заняты разговорами о лошадях. Звездные ночи были также заполнены разговорами о лошадях.
Эпоне это нравилось. «И для этого я сюда и приехала, – повторяла она себе. – Именно этого я и хотела».
Кажак был глубоко огорчен ссорой между ними, хотя и не показывал Эпоне, как сильно он расстроен. Не так уж трудно было отразить доводы, порожденные гневом, да, это он мог бы сделать, стоило только ее рассмешить, и ее гнев улетучился бы, она тотчас же обо всем забыла бы. Но эта их последняя ссора зашла слишком далеко, чтобы можно было загладить ее так просто, нет, этого Эпона не забудет. С тех пор как Эпона узнала, что она не его жена и никогда не будет считаться полноправным членом скифского племени, она как будто отгородилась от него стеной. Ему недоставало ее тела и, к его удивлению, еще сильнее недоставало ее духа.
Как он и предвидел, сумеречное голубое небо наводило на него тоску, он чувствовал себя одиноким. Другие женщины – Талия, Гала, Неджа, Ро-Ан – не могли смягчить глубокое чувство потери, которое испытывал Кажак. Ощущение было такое, будто умер брат.
Кто-то более дорогой, чем брат. Более дорогой, более близкий. Он даже не подозревал, что может испытывать такую боль, как боль от этой потери.
И он делал все, чтобы завоевать ее вновь.
В знак своей доброй воли он предложил ей ездить на любой, какая ей понравится, лошади, за исключением его жеребца. Эпона, сидя на хорошем коне, с луком и стрелами в своем горите, вместе с мужчинами разъезжала вокруг стада, удерживая его в определенных границах, возвращая отбившихся, леча болезни или раны.
Другие женщины, возможно, завидовали бы невиданной свободе Эпоны, если бы хотели такой свободы для себя, но они не хотели. Не могли понять, что хорошего она находит в чисто мужских занятиях. Ро-Ан очень огорчалась, что светлая кожа Эпоны начинает приобретать темный оттенок загара; долгое время кожа у нее шелушилась от солнца и ветра и вот наконец потемнела.
– Эпона потеряет свою красоту, – горевала Ро-Ан, приготавливая пасту для отбеливания кожи.
Ее слова показались Эпоне смешными.
– Почему тебя заботит, что я потеряю красоту? Чем безобразнее Эпона, тем лучше для всех, остальных женщин, разве не так?
Ро-Ан спрятала лицо.
– Меня это заботит, – призналась она очень тихо. – У тебя такая белая кожа, мягкая и нежная. Ты должна за ней бережно ухаживать. Ро-Ан была бы огорчена, если бы ты стала безобразной. – Это было едва ли не дружеское излияние с ее стороны.
Все свои дни Эпона проводила под открытым небом, но ночи она проводила не так, как ей хотелось. Кажак велел, чтобы все женщины жили в своих кибитках, все мужчины охраняли посменно и кибитки, и стадо. Кажак одним глазом приглядывал за Эпоной, другим – за Дасадасом; он обычно спал у переднего колеса кибитки кельтской женщины. В кибитку, однако, Эпона его не впускала, тут она была непреклонна. Возле ее кибитки и ее костра он всегда спал крепким, без каких-либо видений сном; но когда он спал около стада, то видел во сне громадного волка; однажды зверь подошел так близко, что он мог заметить ужасную рану на его голове; там, где Басл кельтским кинжалом отхватил большой кусок мяса с ухом. Казалось, его морда, обезображенная большим шрамом, искривлена в вечной гримасе.
Волк рыскал вокруг шатра, но не нападал. Он как будто пристально смотрел и выжидал, как это делают люди. Изо дня в день он выглядел все более и более изможденным. «И чем только он питается?» – недоуменно думал Кажак.
Чтобы не оставаться по вечерам одной, Эпона иногда заходила в кибитки Кажака или Аксиньи. Эпона и две жены Дасадаса не очень-то между собой ладили. Старшая жена Дасадаса, Онйот, угловатая женщина с угловатыми жестами, имела обыкновение выбрасывать помои как раз в тот миг, когда мимо проходила Эпона. В кибитку другой женщины можно было ходить беспрепятственно, если перед ней не лежало мужнино седло. В первый раз, когда Эпона увидела седло Кажака перед кибиткой другой женщины, к ее удивлению, что-то остро кольнуло ее в грудь, боль была какая-то необычная.
Разговоры женщин по вечерам утомляли Эпону; эти разговоры свидетельствовали о таком ограниченном жизненном опыте и столь же ограниченном понимании. И все же это было не так тяжело, как находиться одной в своей кибитке, глядя через входное отверстие на одинокую гордую фигуру Кажака вдалеке, зная, что никогда не позовет его, никогда не сможет его простить.
С той постепенностью, с какой сшивают кусочки кожи, чтобы сделать накидку, Эпона постепенно начала вводить интересующие ее темы в беседы скифских женщин. Сперва она говорила только о лекарственных средствах и травах, применяемых ее народом, затем перешла на разные краски и подкраски, которые употребляли женщины. Оттуда она легко и естественно перевела разговор на обычаи. Многое из того, что она говорила, принимали, многое представлялось им сомнительным или просто неприемлемым. Но все же они слушали и, рассказывая о своем собственном народе и Голубых горах, Эпона облегчала душу.
Она допоздна говорила о сонме духов, с которыми ее соплеменники разделяют благосклонность Матери-Земли, и о тех благодеяниях, которые могут оказать эти духи, если воззвать к ним с помощью особых обрядов. Она жалела, что не может подробно описать все эти обряды, ибо заметила, что Гала и Неджа слушают ее с особым вниманием и даже задают вопросы. Талия, однако, держалась отчужденно, она не хотела воспринимать новые мысли, ибо с годами ее душа зачерствела, а Ро-Ан не могла думать ни о чем, кроме кибиток и своих будущих детей.
Но кое-кто из других женщин усваивал ее взгляды. Возможно, они передадут эти взгляды и своим детям; и то, чему научила ихЭпона, не пропадет даром. Обычаи Матери-Земли, возможно, еще оживут в этом странном, невежественном народе.
Однажды вечером, когда Эпона собиралась покинуть кибитку Ари-Ки, жены Аксиньи, женщины услышали, что снаружи происходит какая-то суматоха. Встревоженно перекликались мужчины, и в их голосах слышался гнев людей, временно неспособных справиться с каким-то затруднением.
Пренебрегая требованиями обычая, Кажак сунул голову в кибитку Ари-Ки.
– Эпона? Ты здесь? Хорошо. Выходи. Быстро!
Его повелительный тон исключал всякую возможность возражений. Попрощавшись с Ари-Ки, Эпона закуталась в свою шкуру, ибо весенние вечера были прохладными, и вышла из кибитки.
Ее поджидали трое мужчин.
– С большой гнедой кобылой что-то неладное, – объяснил Дасадас. – Это самая лучшая кобыла из всех, что у нас есть; каждый год она без всяких затруднений приносила по жеребенку. – Он так спешил, что слова у него набегали одно на другое. – В прошлом году ее случили с серым жеребцом; она должна была родить первого в это время года жеребенка. Но что-то не так, Эпона. Кобыла тужится уже долгое время, но жеребенок никак не появляется. Она очень ослабела, может умереть. И это очень дурной знак – потерять первого в этом году жеребенка. Колексес больше никогда не доверит замечательной кобылы Дасадасу.
Эпона невольно посмотрела на запад. Заходящее солнце, казалось, протягивает к ней лучи, словно умоляющие руки из золотистого света.
– Ты должна помочь, – сказал Кажак. – Пошли.
Он подвел ее к краю стада, где на земле лежала жеребая кобыла. Другие лошади отошли от нее прочь, и только серый жеребец, кося глазами, расхаживал взад и вперед, как бы утверждая, что это его место и его кобыла. Что до кобылы, то она много раз порывалась оставить стадо, чтобы разродиться в каком-нибудь укромном местечке, но табунщики за ней следили; рождение первого живого и здорового жеребенка в этом году считалось совершенно необходимым примером для других жеребых кобыл.
Когда они опустились возле нее на колени, кобыла покорно позволила себя осмотреть. По ее запавшим глазам и тяжело вздымающимся бокам можно было с уверенностью сказать, что роды затянулись, кобыла очень ослабела, а жеребенок все еще в ее чреве.
Мужчины ожидающе посмотрели на Эпону. Она обняла шею кобылы, стремясь что-то почувствовать, но ничего не почувствовала. Совсем ничего. Терзаемая мучительными родовыми схватками, кобыла вспотела, но роды так и не начались. Эпона закрыла глаза, сосредоточила все свои мысли и волю, но ничего не случилось.
Кобыла тихо застонала. Дасадас негромко выругался.
Эпона поглядела на Кажака.
– Я не знаю, как ей помочь.
– Помоги ей, как ты помогла фракийской кобыле.
– Там было другое дело. То, что я сделала для нее, этой лошади не поможет. Я не могу с помощью магии или своего тела извлечь жеребенка из ее чрева.
Ее глаза были полны боли, когда она произнесла эти слова. Мало того, что ей передавались страдания кобылы, она страдала от своей неспособности ей помочь. Она чувствовала, что две жизни ускользают от нее в этих вечерних сумерках, и это разрывало ее сердце на части.
Напрягши все свои силы, она сделала еще одну отчаянную попытку: ее губы неустанно бормотали молитвы, весь ее дух с неистовым напряжением тянулся к кобыле.
Кобыла тихо заржала, и сил у нее как будто прибавилось.
– Аксинья, набрось на нее попону, чтобы ей было потеплее, – велела Эпона, и Аксинья поспешил выполнить ее веление. Меж тем Кажак и Дасадас сидели на корточках сзади кобылы, и, оттянув в сторону ее хвост, пытались достать жеребенка.
– Он перевернулся, – сказал наконец Кажак. – Круп у него очень большой, вот он и застрял. Жеребята так не рождаются. Они разрывают нутро кобылы, и сами при этом погибают… – Фыркнув, он попытался, засунув внутрь руку, перевернуть жеребенка. Кобыла пошевелилась.
« Борись, – молча сказала ей Эпона. – Борись ради спасения своей жизни. А я тебе помогу».
« Мы тебе поможем», – произнес ее дух.
Время шло. Аксинья принес зажженные факелы, ибо стало уже темно, а кобыла все еще цеплялась за жизнь, хотя так и не могла разрешиться от бремени. И Кажак и Дасадас были в крови по самые локти, но ни один из них не сдавался.
– Жеребенок, наверно, уже мертв, – сказал Дасадас, но Кажак лишь переменил положение и, закусив губу, сделал еще одну попытку. Вдруг он сел.
– Эпона! Твоя рука тоньше, чем мужская. Ты сильна. Поди сюда.
Она быстро подошла к нему, и он объяснил ей, что надо сделать: нащупать ножку жеребенка, правильно повернуть ее и постараться вытащить.
Она никогда этого не делала, но громкий голос Кажака внушил ей, что он верит в нее. Он терпеливо наставлял, а она действовала на ощупь впотьмах, пытаясь спасти и мать, и ребенка.
Дасадас больше не мог выдержать этого. Он встал и отошел в сторону, там он и стоял, спиной к ним, с опущенной головой. Если умрет его лучшая кобыла, а с ней и первый жеребенок года, это будет для всех свидетельством, что он и его стадо прокляты. Может быть, серебристым волком. Или демонами. Кажак наверняка прогонит его, чтобы с другими жеребыми кобылами не случилось подобного несчастья.
Эпона нащупала небольшую ножку и с облегчением вздохнула. Кажак держал руку на ее плече, помогая ей собраться с силами, подсказывая каждое следующее движение, и мало-помалу она переворачивала жеребенка. Наконец ей удалось высвободить и вытянуть обе задние ноги, теперь надо лишь потянуть, и роды благополучно завершатся. Если только кобыла выдержит это последнее усилие.
Обхватив Эпону за талию, Кажак потянул с ней вместе. Кобыла застонала, и жеребенок, завернутый, как подарок, в сверкающую оболочку, выскользнул в этот мир с такой легкостью, точно это было совсем просто – родиться.
Эпона быстро порвала оболочку, окутавшую его мордочку. Шепча молитвы Духу Воздуха, она стала вдувать свое дыхание в его маленькие неотзывчивые ноздри. Меж тем Кажак подошел к кобыле, чтобы проверить ее состояние. Она была жива, хотя и очень слаба. Он повернулся к Эпоне.
– Как там жеребенок?
Услышав эти слова Кажака, Дасадас быстро повернулся.
– Жеребенок родился? – спросил он со слабой надеждой.
У Эпоны не было ни времени, ни возможности ответить ему. Вся ее энергия уходила на оживление мокрого маленького существа, частично лежавшего у нее на коленях. Она вдувала воздух в его ноздри, нажимала на его хрупкие ребра, пытаясь ощутить биение живого сердца, она молилась за него, как молилась бы за собственное дитя.
И наконец он сделал долгий, еще нерешительный вдох, и по щекам Эпоны побежали горячие слезы радости.
– Он жив, – прорыдала она, глядя на Кажака.
Лицо скифа словно озарилось светом.
– Жив, – тихо повторил он. И через миг уже стоял рядом с ней на коленях, помогая счистить оболочку с жеребенка – прелестной маленькой кобылки – и вытереть ее насухо.
Дасадас подошел ближе, чтобы получше рассмотреть это прибавление к своему стаду, но они совсем о нем забыли. Эпона и Кажак сперва поглядывали на новорожденную, затем друг на друга, затем опять на маленькую лошадку.
Видя, что никто не обращает на него внимания, Дасадас подошел к своей кобыле и с радостью увидел, что она также жива и даже постепенно набирается сил. Вдруг она подняла голову и повернула шею, чтобы видеть новорожденную. Она тихонько заржала.
– Кобыла будет жить, – вне себя от радости, объявил Дасадас. – И жеребенок тоже?
– Это кобылка, – уточнила Эпона. – Да, она будет жить.
– Их спасла твоя магия, – убежденно проговорил Дасадас. – Очень сильная магия, слишком сильная даже для серебристого волка. Этот демон наложил свое проклятие на кобылу, но ты одержала над ним верх. Эпона спасла лошадей Дасадаса. – Его лицо лучилось радостным возбуждением, но Эпона была смущена. Магия была тут ни при чем; она не чувствовала, чтобы ее окрыляла магическая сила. В упорной борьбе, до конца не теряя надежды, они вместе с Кажаком своими физическими усилиями спасли жеребенка и поддержали искру жизни в его матери.
Но Дасадас никогда не поверит этому. Его вера в колдовские способности Эпоны была сильнее, чем когда бы то ни было; она наполняла его глаза фанатическим светом. В этом свете Эпона чувствовала себя неуютно, и вдруг ей захотелось очутиться в своей кибитке, за ее войлочными и кожаными стенами.
Было решено, что Дасадас и Аксинья остаток ночи проведут возле кобылы, и если жеребенок быстро не окрепнет, накормят его козьим молоком и медом и сделают все остальное, что в таких случаях требуется.
Но Эпона была уверена, что все будет хорошо; вокруг кобылы и ее жеребенка царила благоприятная атмосфера.
Она вернулась обратно к кибитке, так глубоко поглощенная в свои мысли, что даже не слышала тихих шагов за спиной, и очнулась, только когда за ее плечом зазвучал голос Кажака:
– Кажак сегодня не хочет спать один. Примет ли Эпона человека с окровавленными руками?
Она оглянулась на него. Над головой ярко сияли звезды, так же ярко светил и осколок луны, и при их свете Эпона могла хорошо разглядеть его черты. Черты не свирепые, а добрые. И на нее смотрели хорошо знакомые глаза. Скиф, чья жизненная философия всегда выражалась в словах: «Бери, и айда», не хотел действовать силой. Он просил, как один свободный человек просит другого.
Она стояла неподвижно, не зная, что ответить. Казалось, сам дух произнес слова, которые у нее вырвались:
– Кровь – это жизнь, Кажак. А жизнь всегда желанная гостья в моей кибитке.
ГЛАВА 27
Гнев и негодование были все еще сильны в Эпоне, причиняя боль, словно древесный клещ, впившийся в кожу. Но она страдала и без того наслаждения, которое черпала в объятиях Кажака, без тепла его тела, а также без тесно связывавших их уз. Ее плоть жаждала этого тепла, ее дух – возрождения их союза. Голос Кажака, казалось, шел из самой его груди, его глаза приковывали ее к себе, как будто в мире не было ничего такого, на что стоило бы смотреть, кроме этих глаз.
Нежное воспоминание о спасенном ими жеребенке сближало их в каком-то благоговейном чувстве. Это было благоговение перед Великим Огнем, самое важное, что могло быть.
И это был лучший способ отпраздновать его.
Эпона закрыла глаза и постаралась забыться в сильных руках Кажака.
Но он чувствовал некоторое напряжение в ее спине и ласкал ее до тех пор, пока это напряжение не исчезло. Остановить его было невозможно, во всяком случае, в ту ночь. Он все еще помнил, как неотразимо прекрасно было ее лицо, когда она прижала новорожденную к своему телу.
Он расстегнул кельтскую брошь, скреплявшую медвежью шкуру, она упала к ногам, и Кажак осторожно уложил на нее Эпону. В кибитке было темно, но он так явственно видел ее лицо перед собой, что даже не замечал тьмы. Он стал нежно ласкать ее тело, каждая часть которого была ему знакома, и все же возбуждала так, точно он притрагивался к нему впервые. Он прижимал свои бедра к ее бедрам, чтобы она почувствовала всю силу его мужского голода, и был обрадован, когда, учащенно дыша, она страстно прижалась к нему.
Эпоне никогда не нравилась пассивность скифских жен в любовной игре с мужчиной. Без активного соучастия она никогда бы не могла получить истинного наслаждения. Только жаркий пыл, полнота взаимной отдачи позволяли получать высшее удовольствие от любовной игры. Разгоревшись, она отдавала всю себя, без остатка, опьяненно лаская Кажака и руками, и словами, притрагиваясь к самым возбудимым местам, которые она уже успела изучить, пока, застонав в упоении, он не увлек ее с собой в тот мир, куда им удавалось вознестись лишь вдвоем.
Позднее, лежа впотьмах, они дышали в едином ритме, как запряженные в кибитку лошади, и Кажак думал: «Именно эта женщина моя настоящая жена, а не те другие, которые ими считаются».
Но он не мог сказать этого Эпоне. Это было бы просто немыслимо.
Однако рядом с Эпоной скиф усвоил много такого, что прежде считал немыслимым. Он понимал, что Эпона взбешена потому, что, невзирая на их отношения, так и не стала членом скифского племени, однако, находясь с ней, он и сам не чувствовал себя скифом. Вместе они составляли что-то новое, чуть ли не новое племя. Хотя и казалось, что между ними мало общего, Кажак видел, что их различия порождены не зависящими от них обстоятельствами, обычаями, верой, взглядами, но все это уступало чему-то, что находилось в них обоих.
То, что Эпона называла духом, казалось, было одинаково в них обоих. Встречаясь взглядами, они понимали друг друга без слов. Когда он входил в нее, впечатление было такое, будто они становились одним телом.
Лежа рядом с Эпоной, Кажак думал обо всем этом с небывалой напряженностью. Не так-то легко было осмыслить абстрактные понятия, свойственные кельтскому образу мыслей, но постоянные усилия расширяли его возможности, он обрел новую внутреннюю свободу.
Свобода. Это понятие так много означало для Эпоны, но до тех пор, пока Эпона не взбудоражила мысли Кажака, он никогда не чувствовал, что ему недостает свободы. Благодаря лошади он имел неограниченные возможности для передвижения. Он обладал вполне достаточным количеством золота, хотя это и был дар Колексеса, который он мог и отобрать. Но после разговоров с Эпоной, после того, как он видел образ жизни кельтов в ее селении, он понял то, чего не сознавал прежде, – что его горизонты ограничены.
Его ездовой конь, стада, которые кормили его и снабжали необходимым сырьем, – все это в конечном счете принадлежало Колексесу. Кажак мог жить как ему хочется, но только если это одобрял князь. Его свобода не принадлежала ему; она предоставлялась ему только по доброй воле князя, князя, который отнюдь не был выборным представителем народа, но который правил по божественному праву, как потомок Табити, и мог угрожать любому, кто имел несчастье навлечь на себя его неудовольствие, изгнанием или смертной казнью.
А теперь сам Колексес оказался во власти шаманов, угрожавших ему – и его племени – от имени демонов, стоило кому-нибудь проявить неповиновение. Кому же повиновались сами шаманы? Не были ли они, в свой черед, пленниками того же страха, которым они пользовались для подчинения себе кочевников?
Но народ Эпоны не проявлял страха перед духами. Они почитали их, действовали с ними как бы заодно, как одно скифское племя с другим, во взаимных интересах. Но кельты не были порабощены демонами.
Кельты принадлежали только себе. Себе и той искре жизни, которую каждый из них берег внутри себя. Так, по крайней мере, утверждает Эпона.
Нежное воспоминание о спасенном ими жеребенке сближало их в каком-то благоговейном чувстве. Это было благоговение перед Великим Огнем, самое важное, что могло быть.
И это был лучший способ отпраздновать его.
Эпона закрыла глаза и постаралась забыться в сильных руках Кажака.
Но он чувствовал некоторое напряжение в ее спине и ласкал ее до тех пор, пока это напряжение не исчезло. Остановить его было невозможно, во всяком случае, в ту ночь. Он все еще помнил, как неотразимо прекрасно было ее лицо, когда она прижала новорожденную к своему телу.
Он расстегнул кельтскую брошь, скреплявшую медвежью шкуру, она упала к ногам, и Кажак осторожно уложил на нее Эпону. В кибитке было темно, но он так явственно видел ее лицо перед собой, что даже не замечал тьмы. Он стал нежно ласкать ее тело, каждая часть которого была ему знакома, и все же возбуждала так, точно он притрагивался к нему впервые. Он прижимал свои бедра к ее бедрам, чтобы она почувствовала всю силу его мужского голода, и был обрадован, когда, учащенно дыша, она страстно прижалась к нему.
Эпоне никогда не нравилась пассивность скифских жен в любовной игре с мужчиной. Без активного соучастия она никогда бы не могла получить истинного наслаждения. Только жаркий пыл, полнота взаимной отдачи позволяли получать высшее удовольствие от любовной игры. Разгоревшись, она отдавала всю себя, без остатка, опьяненно лаская Кажака и руками, и словами, притрагиваясь к самым возбудимым местам, которые она уже успела изучить, пока, застонав в упоении, он не увлек ее с собой в тот мир, куда им удавалось вознестись лишь вдвоем.
Позднее, лежа впотьмах, они дышали в едином ритме, как запряженные в кибитку лошади, и Кажак думал: «Именно эта женщина моя настоящая жена, а не те другие, которые ими считаются».
Но он не мог сказать этого Эпоне. Это было бы просто немыслимо.
Однако рядом с Эпоной скиф усвоил много такого, что прежде считал немыслимым. Он понимал, что Эпона взбешена потому, что, невзирая на их отношения, так и не стала членом скифского племени, однако, находясь с ней, он и сам не чувствовал себя скифом. Вместе они составляли что-то новое, чуть ли не новое племя. Хотя и казалось, что между ними мало общего, Кажак видел, что их различия порождены не зависящими от них обстоятельствами, обычаями, верой, взглядами, но все это уступало чему-то, что находилось в них обоих.
То, что Эпона называла духом, казалось, было одинаково в них обоих. Встречаясь взглядами, они понимали друг друга без слов. Когда он входил в нее, впечатление было такое, будто они становились одним телом.
Лежа рядом с Эпоной, Кажак думал обо всем этом с небывалой напряженностью. Не так-то легко было осмыслить абстрактные понятия, свойственные кельтскому образу мыслей, но постоянные усилия расширяли его возможности, он обрел новую внутреннюю свободу.
Свобода. Это понятие так много означало для Эпоны, но до тех пор, пока Эпона не взбудоражила мысли Кажака, он никогда не чувствовал, что ему недостает свободы. Благодаря лошади он имел неограниченные возможности для передвижения. Он обладал вполне достаточным количеством золота, хотя это и был дар Колексеса, который он мог и отобрать. Но после разговоров с Эпоной, после того, как он видел образ жизни кельтов в ее селении, он понял то, чего не сознавал прежде, – что его горизонты ограничены.
Его ездовой конь, стада, которые кормили его и снабжали необходимым сырьем, – все это в конечном счете принадлежало Колексесу. Кажак мог жить как ему хочется, но только если это одобрял князь. Его свобода не принадлежала ему; она предоставлялась ему только по доброй воле князя, князя, который отнюдь не был выборным представителем народа, но который правил по божественному праву, как потомок Табити, и мог угрожать любому, кто имел несчастье навлечь на себя его неудовольствие, изгнанием или смертной казнью.
А теперь сам Колексес оказался во власти шаманов, угрожавших ему – и его племени – от имени демонов, стоило кому-нибудь проявить неповиновение. Кому же повиновались сами шаманы? Не были ли они, в свой черед, пленниками того же страха, которым они пользовались для подчинения себе кочевников?
Но народ Эпоны не проявлял страха перед духами. Они почитали их, действовали с ними как бы заодно, как одно скифское племя с другим, во взаимных интересах. Но кельты не были порабощены демонами.
Кельты принадлежали только себе. Себе и той искре жизни, которую каждый из них берег внутри себя. Так, по крайней мере, утверждает Эпона.