Ни свиней, ни коров там уже и духу не было, а на месте маленьких дрянненьких ферм – не сравнить с участком, который я чуть было не купил – строили новые дома, и сплошняком и отдельно стоящие с большими дворами и огородами. Раньше цветному рядом с теми домами лучше было и не появляться – пристрелили бы в два счета. А перед самой войной их стали сдавать цветным целыми кварталами. Славное место. Не то, что в центре. Квартиры по пять, по шесть комнат, а то и десять, если можешь выложить пятьдесят или шестьдесят долларов в месяц. Мы переехали со 140-й в квартиру попросторней на Ленокс, хоть и пришлось за нее побороться с другими жильцами. Кожа у них светлая, так они и не хотели нас пускать. Но мы с Вайолет сражались против них, как если бы они были белые, и все-таки квартира досталась нам. Времена настали худые, и домовладельцы, что белые, что тебе черные, старались выжать из цветных квартплату побольше. Нам-то что, мы и за пять комнат могли платить, а другие за две, и то с трудом. Дома были просто загляденье – как замки на картинках, и уж мы-то умели их обиходить, недаром испокон веку за всеми грязь возили. У нас с Вайолет по всему дому были птицы в клетках и растения. Я сам собирал на улице всякое дерьмо для удобрений. И следил, чтобы снаружи было тоже красиво, не только внутри. Я уже тогда в гостинице работал. Лучше, чем в ресторане, – больше возможностей получить чаевые.
   Платили-то немного, но чаевые мне в карман так и сыпались – как пеканы[19] в ноябре.
   Квартплата все лезла и лезла вверх, у нас на окраине мясо в два раза подорожало, а в центре, где белые живут, цены ничуть не выросли, так что мне пришлось искать приработок, и я завел небольшое побочное дело, стал продавать в своем районе продукцию «Клеопатры». В общем, жили мы неплохо, Вайолет бросила уборку и только прически делала.
   Ну вот, добрались и до лета 1917. Так мне белые врезали по башке трубой – я уж точно заново родился. Чуть не убили. Просто повезло, что один попался жалостливый и не дал им добить меня. А многие другие оказались не такие удачливые. Толком не знаю, с чего начались беспорядки. Может, и вправду, что писали в газетах, да мне и официанты в гостинице говорили, и Джистан, будто все вышло из-за того сборища, на которое рассылали белым приглашения, чтобы пришли и посмотрели, как цветного будут живьем на огне поджаривать. Джистан сказал, что заявились тысячи. Еще он сказал, что у всех просто уже накопилось, и не одно, так другое обязательно бы случилось. Во время войны цветных нанимали на работу толпами. Негры как с юга стали уезжать, тамошние работяги из белых рвали и метали, на север приехали, опять плохо – тут бедняки недовольны.
   Кое с чем я и раньше сталкивался. Два моих брата. Ох и досталось им. Миссис Рода тогда чуть не умерла. Потом еще про одну девчонку. Гостила у своих в Кросленде. Совсем девчушка. Здесь-то по-другому, если один возмутится, то за ним сотня встанет.
   А в тот-то раз вот что вышло: бежали мальчишки, маленькие совсем, я увидел, как один упал, ну и подошел к нему. Все остальные беспорядки уже были без меня: мы с Вайолет лечили мою разбитую голову. Однако выжил. Может, поэтому через два года и принял седьмую перемену, когда топал как дурак по улице за триста шестьдесят девятым, прошел с ними весь марш от начала до конца, как придурок какой. Не припомню, чтобы я до этого танцевал на улице, а тут выплясывал со всеми вместе. Я уж было думал, что эта перемена последняя. Во всяком случае, она была самой лучшей. Война позади, и, глядя на цветных солдат из триста шестьдесят девятого, я был такой гордый, что сердце чуть не лопалось на части. А я еще и работу новую нашел, Джистан помог, в другой гостинице, где на чай давали не мелочью, а все больше бумажками. В общем, достиг. В 1925 мы все достигли. А потом Вайолет начала на ночь куклу баюкать. Слишком поздно. Хотя я понимал ее. В некотором роде.
   Поймите меня правильно. Я вовсе не виню Вайолет. Это целиком моя вина. От и до. Мне никогда не забыть, что я сделал с этой девушкой. Никогда. Слишком часто я менялся. Этот последний раз был лишний. Можно даже сказать,
   что я всю жизнь был Новым нeгpoм[20]. Но ни одна из этих перемен, ни все, что я пережил, не подготовили меня к ней. К Доркас. Мне будто опять двадцать сделалось, как в Палестине, когда я в первый раз утолял свой мужской аппетит под грецким орехом.
   Всех тогда удивило, что мы уехали, я и Вайолет. Говорили, что в городе, мол, жить одиноко, но что мне одиночество, думал я, если я привык быть в лесу и к тому же прошел выучку у самого лучшего на свете охотника. Душа с него вон, с этого одиночества – я же деревенский парень. Откуда мне было знать, как восемнадцатилетняя девушка действует на взрослого мужчину, у которого жена спит с куклой? Я узнал такое одиночество, какого даже и представить себе не мог в самой дремучей чаще, где на пятнадцать миль ни единого человека или на берегу реки, где только и поговорить, что с собственной наживкой. Она убедила меня, что я не знал сладкого вкуса жизни, пока не попробовал ее меда. Говорят, что змеи слепнут перед тем, как последний раз поменять кожу.
 
   У нее были длинные волосы и плохая кожа. Дело поправимое: кувшин воды два раза в день, и прыщей как небывало, но я даже и не заикался об этом, мне потому что итак нравилось. Маленькие полумесяцы под скулами напоминали копытца, будто небольшое стадо пробежало. И еще на лбу. Я, конечно, покупал ей, что она просила, но снадобья эти не помогали, и я радовался. Как, пропадут мои маленькие копытца? И я потеряю след? Да это же самое лучшее в мире – напасть на след и идти по нему. В Вирджинии Я выследил свою мать и вышел прямо на нее, и Доркас выследил на городских улицах. Не то, чтобы я что-то предпринимал. Даже ничего не обдумывал. Когда след начинает говорить с тобой и подавать знаки, в тебе просыпается что-то такое, что само думает за тебя. Если след молчит, можешь сколько угодно выходить из дому, сунув монетку в карман, ну купишь сигареты и пойдешь, а потом побежишь, а потом очнешься где-нибудь на Стейтен-Айленде, вопя во всю глотку, или на Лонг-Айленде, тупо уставившись на пасущихся коз. Но если след заговорил, то что бы ни стояло на пути, ты все равно очутишься в людной комнате и пошлешь пулю ей в сердце, даже если тебе без этого сердца жизни нет.
   Я не хотел уходить. Уже после, когда пистолет бабахнул и никто его не услышал, кроме меня. Может быть, потому они и не прыснули в разные стороны, как стая черных дроздов, они и с виду-то были вылитые дрозды, а остались в куче, распаленные танцами и музыкой, никак не могли оторваться друг от друга. Я тоже хотел остаться. Подхватить ее, пока она не упала, и что-нибудь с собой сделать.
   Я не рыскал по следу. Он сам искал меня, и когда ор заговорил, я сначала не услышал. Я бродил, просто бродил по Городу. Да, с пистолетом, но не пистолетом хотел я до тебя дотянуться, рукой. Пять дней бродил. Сперва «Высокая мода» на 131-й, я думал, у тебя назначено на вторник. Всегда же было – первый вторник каждого месяца. Нет, в этот раз мимо. Зашли женщины из Салемской баптистской с рыбными обедами, и еще слепые близнецы на гитаре играли – ты правильно говорила, что один слепой, а второй так, за компанию, да и не близнец он вовсе, а может, и вообще не брат. Наверное, мамаша придумала, чтобы им больше денег давали. Они играли что-то такое развязное, не свои обычные гимны, и тетки, которые продавали. рыбные обеды, кривились и ругали их мамашу, но самим близнецам ни слова не сказали, и, судя по всему, им нравилось, потому что самая крикливая так притопывала ногой, что даже зубы лязгали. На меня они не обратили внимания. С трудом добился, чтобы кто-нибудь заглянул в тетрадку и сказал, что ты на сегодня не записана. Минни сказала, что ты заходила в субботу, чтобы слегка подправить прическу, хотя она лично этого не одобряет, не потому, что цена меньше – всего полдоллара вместо доллара с четвертью за полную укладку с мытьем, а просто если волосы грязные, сказала она, то нет ничего вреднее, чем раскаленные щипцы. Но совсем без них еще хуже. Зачем тебе понадобилось идти в парикмахерскую в субботу? Вот о чем я сразу же подумал. Ты говорила, что ваш хор едет в Бруклин и вы выезжаете в девять утра, а вернетесь только вечером, и поэтому никак. Что ты не ездила в прошлый раз, а тетка узнала, и в этот раз надо обязательно, поэтому никак. Я и не пошел к Мальвоне, раз такое дело. Но как ты могла с утра зайти в парикмахерскую и успеть на станцию к девяти, если Минни по субботам раньше полудня вообще не открывает? По субботам она работает до полуночи, потому что большой наплыв к воскресенью. И зачем надо было отменять свой постоянный визит во вторник? Я гнал худые мысли, ведь они могли быть и от пошлой музыки этих слепых братишек. Такое бывает, если определенным образом играть на гитаре. Не в такой степени, как от кларнета, конечно, но нечто в том же духе. Если бы они играли на кларнете, я бы не сомневался. Но гитары – смутили они меня, что ли, как-то я занервничал и потерял след. Вернулся домой и только на следующий день опять нащупал его, и то после того, как Мальвона посмотрела на меня и прикрыла рот рукой. Только вот глаза забыла прикрыть, а в них было полно смеха.
   Я уверен, то, что ты мне тогда сказала, на самом деле ты так не думала. Это когда я нашел тебя и привел к нам в комнату. Я знаю, это неправда. Но все равно было больно, и на следующий день я мерз на крыльце и изводил себя, думая о твоих словах. Вокруг ни души, только Мальвона посыпала золой скользкие участки на дорожке. Напротив, через дорогу, облокотившись о железные перила, стояли три молодца. На улице тридцать градусов[21], утром вообще было десять, а они сияют вовсю, как новенькие лакированные ботинки. Гладкие, черти. Молодые, не больше двадцати, двадцати двух. Вот вам Город, пожалуйста. На одном были гамаши, у другого из кармашка торчал носовой платок под цвет галстука. Они просто стояли, свесившись на перила, смеялись и все такое, а потом начали напевать, склонившись друг к другу и прищелкивая пальцами. Городские, одно слово. Самоуверенные молодые петушки. Уж им-то из кожи вон лезть не надо – цыпочки их сами найдут. Ишь ты, куртки на ремне и платки под цвет галстуков. Стала бы перед ними Мальвона прикрывать рот рукой? Или брать с петушков деньги вперед за комнату раз в неделю? Да никогда, на кой им сдалась эта Мальвона. Цыпочки сами находят петушков и находят место, а если кто кого и выслеживает, так, скорее, они. Это им, молоденьким курочкам, приходится смотреть и прикидывать. А петушки ждут себе и не беспокоятся. И на черта им за кем-то бегать, рыскать по городу, изображать из себя невинность в парикмахерской, спрашивая про девчонку на глазах у теток, которым не терпится меня спровадить и дальше слушать свою развязную музычку да обсуждать, какого рожна ему понадобилась девица, еще и школу-то толком не закончившая, и что это за мужик, уж не муж ли спятившей с ума Вайолет. Это только старому хрену вроде меня надо, не дослушав Мальвоны, вдруг срываться с крыльца и нестись в Инвуд, где мы в первый раз сидели на скамейке, и ты еще закинула ногу на ногу, хвастаясь передо мной своими зелеными туфельками, которые ты вынесла из дому в бумажном пакете, чтобы тетка не заругалась, и переобула, только свернув с Ленокс на Восьмую, а полуботинки на шнурках засунула в пакет. Ты вертела ногой, чтобы полюбоваться каблучком, а я смотрел на твои коленки, просто смотрел. И опять сказал, что ради тебя Адам съел яблоко. А когда его выставили из райского сада, он ушел оттуда богатым человеком. Он был с Евой, и на всю жизнь с ним остался вкус самого первого яблока на свете. Ему выпало это: узнать, каково оно на вкус, кусать его, впиваться зубами, слушать сочный хруст, хотя бы красная кожура разбила ему сердце.
   Ты взглянула, как будто знаешь про меня все, и я подумал, вот он, рай, но не смотрел тебе в глаза, а любовался маленькими копытцами на твоих щеках.
   Я пришел туда, прямо на это место. Таяло, от старого снега небо сделалось мягким, и кора на деревьях почернела. Кругом собачьи следы и кроличьи тоже, аккуратные как рисунок на выходном галстуке. Одна собака была, наверное, фунтов под восемьдесят. Остальные поменьше, а одна хромая. Впрочем, из-за моих следов все перепуталось. Когда я посмотрел назад, на дорожку, по которой шел сюда, потом на себя, без калош, промокшего чуть не по колено, я уже знал. Холодно мне не было, я словно вернулся в тот день. На редкость был теплый октябрь, помнишь? Еще розы не отцвели. Тюльпанное дерево, под которым собирались индейцы, высилось словно какой-то король. Сирень росла, сосны. Я пришел раньше тебя. Рядом на камне сидели двое белых. Я уселся на траву под самым их боком, и они в негодовании удалились. Без дела в этих местах появляться не стоило, поэтому я прихватил с собой чемоданчик. Будто несу кому-нибудь важный заказ. Все равно запрещено, хотя в тот раз на нас никто не заорал. Но это обостряло ощущение, опасность что ли, не только оттого, что мы вместе. Я выцарапал наши буквы на камне, с которого ушли те двое. Потом, когда уже появилась комнатка и мы стали встречаться постоянно, я стал приносить подарки и каждый раз беспокоился, что выбрать, чтобы тебе понравилось и ты пришла в следующий раз. Конечно, пластинки и шелковые чулки. Маленький наборчик, поднимать стрелки на чулках, помнишь? Коробка шоколадных конфет от Шрафта, лиловая, с букетом на крышке. Духи в синей бутылке с развратным запахом. Цветы, но ты была недовольна, и я дал тебе доллар, чтобы ты сама выбрала, что тебе хочется. Дневной заработок в дни моей молодости. Все для тебя. Все ради того, чтобы впиваться в яблочную мякоть, прокусить до сердцевины и запомнить вкус красной кожуры на всю жизнь. Там, в комнате Мальвониного племянника с наклейкой от мороженого на окне. Твой первый раз, да и мой в некотором смысле. Ради этого я бы плюнул на этот рай, ушел бы оттуда с гордым видом, лишь бы ты, девочка, держала меня за руку. Доркас, девочка, твой первый раз и мой. Я сам выбрал тебя. Никто не советовал мне, не говорил, вот пара тебе. Я сам сделал выбор. Ну да, время мое не то, и по отношению к жене нехорошо. Но одно то, что выбор. Не думай, что я по уши влюбился, нет, по уши можно только провалиться, а я поднялся. Увидел тебя и решил. Сам, сам решил. И выследить тебя тоже решил сам. Уж это-то я умею. Я, наверное, тебе не рассказывал про это, про мой охотничий дар, даже он восхищался им, а уж лучше него в лесу никого не было. Старики, они все знали. Я говорю, что семь раз менялся и становился как новый, но в те времена да в тех местах, если уж тебе довелось родиться цветным или назвать себя таковым, тогда приготовься быть как новенький всегда, каждый день и каждую ночь. И скажу тебе, детка, в те времена это было не просто настроение».
 
   Рискованное это предприятие, скажу я вам, пытаться вычислить, какие у людей настроения. Но, поверьте, есть ради чего постараться, если вы похожи на меня, а это значит, вы любознательны, изобретательны и неплохо осведомлены. Этот Джо ведет себя так, будто он всегда знал, откуда у наших стариков брались силы жить, но что мог он знать про Тру Бель, если Вайолет, я почти в этом уверена, ничего ему про свою бабушку не рассказывала и уж точно ничего про мать. Так что ничего он не знал. Я тоже не знаю, хотя могу себе представить, что это было.
   Когда она из Балтимора вернулась в округ Веспер, настроение ее, думается мне, являло собой занятную картину. Рабыней уехала она много лет назад из главного города округа, Вордсворта, вернулась же в 1888 году свободной. Ее дочь с детьми жила в это время в маленьком захудалом городишке под названием «Рим» в двенадцати милях от Вордсворта. Возраст внуков колебался от четырех до четырнадцати лет, а одной, по имени Вайолет, было двенадцать. Белые забрали у них скот, горшки с поварешками и стул, на котором сидела Роза Душка. К ее приезду от всего хозяйства, если не считать позаимствованных у добрых людей соломенных тюфяков и одежды, какая была на плечах, осталась только бумага, подписанная мужем Розы и гласившая, что они – те, кто это сделал, – имели на то полное право, и не только право, а даже, я полагаю, просто-напросто обязанность. И ничего не гласившая о том, что муж семейства вступил в партию, которая борется за право черных голосовать. Лишившись дома и земли, несчастная семейка жила по-тихому в заброшенном сарае, найденном для них соседями, и питал ась тем, что могли уделить те же самые соседи и что умудрялись насобирать девочки. В основном, окрой[22] и фасолью, а поскольку стоял сентябрь, то и всевозможными ягодами. Хотя дважды сын священника устраивал им пир и приносил белок. Роза рассказывала всем, что ее муж, устав от вынужденного безделья, наевшись на всю жизнь жареными зелеными помидорами с овсянкой, стосковавшись хоть по какому– нибудь мясу и окончательно озверев от цен на кофе и некрасивых ног старшей дочери, сбежал. Просто взял и сбежал. Отправился в места, где можно спокойно посидеть и подумать или, наоборот, сидеть и ни о чем не думать. Ей надо было скрыть то, что знала она, а в этих случаях всегда лучше побольше говорить. Иначе в следующий раз могли прийти уже не за ее горшками и сковородками, а за ней самой. К счастью для нее, Тру Бель вдруг почувствовала, что смерть не за горами, а умереть она желала именно в округе Веспер, хоть и провела всю жизнь в доме Веры Луис в Балтиморе.
   Умирала Тру Бель одиннадцать лет, каковых ей хватило, чтобы спасти Розу, похоронить Розу, четыре раза увидеть зятя, сшить шесть лоскутных покрывал и тринадцать платьев и битком набить голову Вайолет рассказами о своей белой хозяйке и о их сокровище и свете очей – чудесном мальчике по имени Золотко Грей. Грей, потому что так звали Веру Луис, а Золотко, потому что, когда пропал первый пушок на его голове и младенческая кожа утратила нежную розоватость, тельце его стало отчаянно золотым, а над личиком засветился ореол мягких светлых кудрявых волос. Правда, они были далеко не такими светлыми, как когда-то волосы Веры Луис, но их солнечный цвет, их решительное желание виться и кудрявиться покорили ее. Не сразу. Некоторое время все-таки понадобилось. Но уже в первый раз, как только Тру Бель увидела малыша, она рассмеялась и смеялась потом каждый день на протяжении всех восемнадцати лет.
   Они втроем жили в красивом доме из песчаника на Эдисон-стрит в Балтиморе, далеко-далеко от родного округа Веспер, и белая хозяйка несильно грешила против истины, когда объясняла друзьям и соседям причину их переезда, каковой объявлялась косность нравов и узость представлений в родном захолустье. Она говорила, что приехала в Балтимор со своей служанкой и маленьким сироткой, чтобы вкусить более изысканной жизни.
   Столь вызывающее поведение было бы простительно разве что Суфражисткам[23], и соседи, а также несостоявшиеся подруги держали Веру Луис на самой что ни на есть вежливой дистанции. Но если они считали, что подобная осада заставит ее изменить образ мыслей и признать, что надо искать мужа, они сильно ошибались. Богатая упрямица вполне довольствовалась роскошью собственного дома и немногими оставшимися знакомствами. Ну а кроме того, жизнь ее была полностью поглощена чтением, сочинительством и поклонением младенцу.
   С самого своего рождения он был словно яркая лампадка в тихом сумрачном доме. Стоило им, встав рано утром, посмотреть на него, как они тут же испытывали некоторое потрясение и потом весь день только и делали, что тягались друг с другом за место под этим златокудрым маленьким солнышком. Вера Луис безбожно его баловала, Тру Бель ни в чем ему не отказывала и, смеясь, закармливала пирожными, а когда давала ему дыню, то выбирала из ломтя все зернышки до единого. Вера Луис одевала его как принца Уэльского и читала занимательные истории.
   Конечно, Тру Бель с самого начала все знала, во-первых, потому, что в Вордсворте редко кому удавалось что-нибудь скрыть, ну а во-вторых, если уж речь шла о жизни хозяйской усадьбы, так там вообще все было известно. Так что все прекрасно знали, сколько раз в неделю мальчишка негр из соседской Вены сопровождает Веру Луис на конных прогулках и какую часть леса она особенно предпочитает. Тру Бель слышала, о чем говорили другие рабы, но знала она гораздо больше, потому что ее главной и, можно сказать, единственной обязанностью было ухаживать за Верой Луис и смотреть, чтобы она жила в чистоте и довольстве, в частности стирать ее белье, кое-что из которого раз в месяц приходилось замачивать на ночь в уксусе. А если не приходилось, Тру Бель могла догадаться почему, и Вера Луис знала, что она догадывается. Всякие разговоры были излишни. Если кто и не знал о происходящем, так это, пожалуй, только отцы. Насколько могла судить Тру Бель, черный мальчишка – будущий молодой папаша вообще был не в курсе, потому что Вера Луис перестала видеться с ним и упоминать его имя начисто. Благородный отец, полковник Вордсворт Грей, не знал абсолютно ничего.
   В конце концов ему рассказала жена. В конце-то концов. Она не говорила с дочерью и вообще словом с ней не перемолвилась после того, как узнала. Предпочла рассказать полковнику, который, выслушав ее сообщение, встал, потом сел, потом опять встал, левой рукой ощупывая воздух в поисках то ли бутылки виски, то ли трубки, а может быть, кнута, пистолета, республиканских убеждений, своего сердца – Вера Луис так и не поняла, чего именно. Вид у него был обиженный, очень, очень обиженный – несколько секунд. Затем наружу просочилась ярость, от нее запотел хрусталь на столе и обмякла накрахмаленная скатерть. Когда он понял, что с дочерью случилось непоправимое, его прошиб пот: на землях полковника бегали семь ребятишек– полукровок. Пот лил с висков и собирался на подбородке, рубашка прилипла к спине и подмышкам. Ярость вспучивалась, пузырилась, наполняя собой комнату. Цветок на столе перекосился, и серебро стало липким на ощупь, когда он вытер рукой лоб и достаточно пришел в себя, чтобы совершить достодолжное: ударил Веру Луис так, что она отлетела к сервировочному столику.
   Последний удар все-таки остался за матерью: брови ее не шелохнулись, но взгляд, брошенный на девушку, пытавшуюся встать с пола, был полон такого отвращения, что Вера Луис чуть ли не на вкус почувствовала кислую слюну, скопившуюся у матери под языком и за щеками. Только воспитание, прекрасное домашнее воспитание, удержало ее от плевка. Она не сказала ни слова – ни тогда, ни потом. А сумочка с деньгами, оказавшаяся через день на подушке в спальне Веры Луис, своей полнотой указывала настоль же полное презрение. Денег было много, значительно больше, чем могло понадобится в шести-, семимесячное отсутствие. Денег было так много, что вывод напрашивался однозначный: уезжай навсегда или умри.
   Без Тру Бель она обойтись не могла, и Тру Бель она взяла с собой. Не знаю, тяжело ли было рабыне оставить мужа, которого она и без того редко видела за дальностью расстояния и неизбывностью работы, и двух дочерей, взятых на попечение их старой теткой. Розе Душке было восемь, а Мэй десять лет. В этом возрасте они уже были большой подмогой всякому, кто ими в тот момент распоряжался, но матери, жившей в Вордсворте в доме богача и с утра до ночи прислуживавшей его дочери, от них безусловно было мало толку. И, вполне вероятно, ей не стоило большого труда попросить старшую сестру приглядеть за мужем и дочками на время ее отлучки. Тру Бель было двадцать семь, и когда бы еще ей представился случай увидеть такой большой и красивый город? Но, конечно, важнее было то, что мисс Вера Луис могла помочь выкупить их всех на бумажки, которых ей дали без счета.
   Или все было не так. С унылым лицом тряслась она в крытом фургоне среди коробок и чемоданов, ничего не видя вокруг, и чувствовала себя препогано. Но ехала,. потому что никакого другого варианта у нее не было, ехала, бросив мужа, сестру; Розу Душку и Мэй, чтобы утешиться златокудрым малышом, и утешаться им восемнадцать лет, пока он не ушел из дому.
   И так, в 1888 году, имея за душой двадцатидвухлетний заработок, положенный Верой Луис вскоре после конца войны (но хранившийся у хозяйки, чтобы прислуге не взбрело в голову какой-нибудь ерунды), Тру Бель убедила себя и свою госпожу, что находится при смерти, получила деньги – десять долларов с вычеканенными на них красивыми орлами – и смогла, наконец, уступив настояниям Розы Душки, вернуться в Веспер к внукам, которых она никогда прежде не видела. Она сняла маленький домик, купила в него плиту и стала забавлять внучек чудесными рассказами из жизни мальчика по имени Золотко Грей. Как они купали его три раза в день и как вышивали синими нитками букву Г на его рубашонках. Какая у малыша была ванночка, и как они добавляли в воду всякие apoмaты, чтобы она пахла то лавандой, то жимолостью. Какой он был умница и сущий маленький джентльмен. Как смешно он говорил взрослые словечки, когда был малышом, и как храбро отправился на поиски отца, когда вырос, чтобы найти его и убить, если повезет.