Жили староверы и под турком, и под румыном, были почти эмигрантами, и звали их, как везде, липованами. По утрам они истово молились, крестясь двумя перстами, как боярыня Морозова на суриковской картине, не пропускали ни одной службы в церкви. Они мостили в плавнях ил, бросали его лопатами, стоя по пояс в воде, ставили на площадках домики, сажали кое-что да на лодках уходили рыбачить на Дунай. В те годы в море ходили редко: под самым Шарановом густо шли на крючки и в сети белуга, и севрюга, и сом...
   Рядом, в этом же посаде, скоро начали селиться украинцы, бежавшие сюда из Запорожской Сечи и других мест; они были новой веры, и липоване враждовали с ними, сторонились, плевались, глядя на купола их "хохлацкой" церкви. Неслыханным было делом, чтоб липован женился на "хохлушке".
   Все у них было порознь: и лабазы, и говор, и кладбища, и жили они в разных краях посада - Дунаец лег меж ними прочной границей: в сторону моря - липоване, в сторону степи - украинцы.
   Долго жили старообрядцы уединенно, блюдя строгость веры, молитвами укрепляя свой дух, готовя себя к жизни в ином, ангельском мире. И только в сороковом году, ненадолго, когда Советский Союз вернул себе Бессарабию, увидели старообрядцы людей со звездами и красным флагом - людей, говоривших, что бога нет, что надо строить хорошую жизнь здесь, на земле, а не готовить себя к жизни, придуманной попами...
   Потом война, разруха, карточки... В те времена, когда родилась Фима, над городком возносили свои купола три церкви - две Никольские и одна Рождественская, и видны они были далеко-далеко. Подъезжаешь ли к Шаранову на лодке с моря, на "Ракете" ли со стороны Измаила, в рейсовом ли автобусе с материка, из степи, еще не видно шарановских крыш, а уж над зелеными береговыми лозами и тополями, над холмами да лугами высокомерно и отрешенно посверкивают серебром церковные купола.
   Давно притихла вражда меж липованами и украинцами, все чаще игрались между ними свадьбы. Дунаец уже разделял город скорей географически, но гуще, чем в других городах и деревнях страны, валил здесь народ в церкви, и у многих под рубахами на тонких тесемках висели нательные крестики. Старообрядцы ходили в свои церкви, верующие украинцы - в свою, Никольскую, что против базара, с пузатыми, как самовар, приплющенными и сытыми куполами...
   Отец вернулся из церкви под вечер, снял старую фетровую шляпу, потеребил темную бородку; как и все старообрядцы, он стал отпускать ее, когда годы подвалили под пятый десяток. (Почему-то люди старой веры считали своим долгом носить в пожилом возрасте бороды.)
   - Слава тебе господи, - сказал он, - отменно поговорили с батюшкой, послезавтра еду в Широкое, а сейчас вентеря по ерикам проверю...
   Он снял парадный шевиотовый костюм, облекся в замызганную рыбацкую робу, в которой рыбалил в звене вентерщиков возле дунайского устья, и на маленькой смоленой плоскодонке-однопырке пошел с Локтей проверять вентеря - сетки на деревянных обручах, распространенные у дунайских рыбаков.
   Крупная рыба в ерики заходила редко, и все же килограмма два-три на юшку иногда попадалось; отец вытряхивал рыбу в лодку и ехал от одного вентеря к другому. Когда-то он брал с собой и Фиму. Но это в те времена, когда с ними жил старший брат Артамон, ныне капитан колхозного сейнера, ежегодно уходившего в экспедиции на Черное море. Потом брат подрос, женился и, вопреки желанию отца, отделился, не стал жить с ними. Ушел, не обвенчавшись в церкви, с "хохлушкой" Ксаной Поэтому-то отец не очень задерживался у городской Доски почета в центральном сквере города, где у памятника Ленину среди других фотографий красуется и фотография его сына.
   С тех-то пор и дружба с Фимой пошла у отца на убыль, и он не звал больше дочку с собой на однопырку.
   Фима любила воду, плеск волн в борта, запах тины и сырости, но не напрашивалась к отцу в экипаж. Зато мать с бабкой не забывали ее.
   - С утра будем обляпывать, - предупредила после ужина мать, - чтоб дома была.
   Фима нырнула под одеяло, легла на бочок, скорчилась и долго не могла согреться.
   За окном, из сырой темноты заросших травой ериков и болотец с надсадом, с надрывом, металлическими голосами стонали лягушки. От этого стона нельзя заснуть. Он проникает сквозь камышовые стены, сквозь стекла и натянутое на голову одеяло. В этом стоне есть что-то резкое и злое, что-то фантастическое и застарело-нетерпимое, как у молящихся староверок.
   А может, не лягушки виноваты в том, что не идет к ней сон, может, всему виной ее неладная, ее расщепленная жизнь? А может, все дело в Аверьке, храбром и равнодушном, с твердыми мускулами на втянутом животе, в Аверьке, который завтра после двенадцати обещал Алке пойти купаться на Дунаец?
   Вот было бы, если б не пришел. Чего не пообещаешь в том положении, в каком он был...
   До полудня Фима с Локтей таскали в носилках ил. Он был тяжелый, липкий, зеленовато-черный. Перемешанный с соломой, плотно вмазанный в камышовые стены домов, он надежно, не хуже камня, держал тепло в зимние морозы. Вчерашний ил, прикрытый на ночь от высыхания травой и рогожками из болотного чакана, часам к десяти кончился; пришлось замешивать новый. Ил привозил все в той же однопырке отец, скидывал лопатой на узкую греблю возле плетня. Свалив ил у строящегося дома, ребята тащились назад.
   - Н-но! - покрикивала Фима и, топая босыми ногами, толкала носилки.
   Локтя взвивался на дыбы, тоненько, как жеребенок, ржал, осаждал назад и так стремительно припускал вперед, что едва не вырывал из Фиминых рук носилки. На всем скаку подлетали к матери и Груне - так звали старшую сестру.
   - Тише вы, окаянные, в ерик угодите!
   Женщины босыми ногами месили ил. С сытым чавканьем, хлюпаньем и сопеньем шевелился он под их ногами; стрелял и чмокал, когда ноги выдирались из месива; шипел, раздаваясь, как тесто, неохотно отступал, пропуская внутрь черные, измазанные ноги.
   На один дом нужно с полсотни таких лодок ила, и отдыхать было некогда. Когда ил был замешан, принялись обляпывать стены. Здесь уж некому было угнаться за Груней! Она и в колхозе была мазальщицей - работала в бригаде подсобного хозяйства и мазала дома на усадьбе их колхоза, одного из самых больших колхозов Причерноморья.
   Груня сидела на лесах в расстегнутой от жары кофточке, в грязных мужских штанах, туго обтягивающих худые ноги, и быстро вмазывала, втирала ил в камышовую стену, в щели и пустоты там, где камыш соединяется с жердями каркаса.
   Груня была одинока. Ее плоское, рано увядшее лицо - ей было за тридцать - безжалостно изрыла когда-то оспа: метины были и на носу, и на лбу, и на подбородке. На людях она держалась замкнуто, была исполнительна, тиха - и муху не обидит. Но когда Груня молилась, Фима боялась ее. Потому, казалось, всегда молчала сестра и держалась в сторонке, чтоб здесь вот, под скопищем древних икон, вдруг излиться перед богом, не таясь открыться перед ним в потоке слов, славя того, кого она считала всемогущим и мудрым, от которого все доброе и святое на этой грешной, переполненной пороками и страданиями земле.
   Прямо холод пробегал меж лопаток у Фимы, когда слышала она эти горячие, эти частые, с придыханиями и всхлипываниями заклинания и просьбы. Мать с отцом молились спокойней, уверенней, а в Груниных словах была униженность и страх, что бог ей не поверит и накажет за безверие подруг, брата и сестры и не даст спасения, не примет в царство небесное.
   Как она не понимает, что все это бесполезно? А мать с отцом? До чего же все это дико и странно. Все, кажется, ясно как день: есть только одна жизнь, и она здесь - солнечная, терпкая и соленая, как пот, - только здесь, и больше нигде, разве только на других планетах. А им этого не понять.
   Молятся доскам с черствыми, изможденными постом и страданиями ликами, читают пропахшие ладаном, замусоленные церковные книги, напечатанные древнеславянскими буквами с замысловатыми виньетками; как эпилептики, падают в церкви на колени и целуют липкий от сотен губ медный крест и оклад чудотворной иконы...
   В тот день, когда Фима явилась домой в красном галстуке, Груня испуганно посмотрела на нее и не сказала ни слова. Но отдалилась от нее, и если разговаривала, так только по делу. Фима была не из робких, но ей было не по себе, когда ее будил по утрам этот страшный, исступленный шепот Груни перед иконами: два ее черных пальца взлетали в мольбе на фоне солнечного окна...
   К часу все выбились из сил. Ребята уже не дурачились, не взвивались на дыбы. Фима работала босиком, в трусах и майке. На Локте были одни трусы, по его телу бежал пот, сбегал по тесемке креста и капал вниз. Крестик был дешевенький, свинцовый, с ушком для нитки и вторым крестиком, оттиснутым на нем, и был однажды надет на Локтю попом и стоил по новым деньгам в церкви всего десять копеек.
   Фима надеялась, что после обеда мать освободит ее, да не тут-то было.
   - Ну, с богом, - сказала мать, - надо торопиться: когда еще отца отпустят...
   И Фима с Локтей снова впряглись в носилки.
   А дел у нее сегодня была уйма. Во-первых, надо хоть на часок вырваться к Матрене, семидесятилетней бабке, которой она помогала как тимуровка. Во-вторых, она здорово устала, ей наскучила одуряюще однообразная работа, молчание матери и шлепки густой кашицы по камышу. Ах, как тянула быстрая, прохладная вода Дунайца - канала-протоки, который брал начало в Дунае и впадал в море! Там, наверно, уже давно кувыркается Аверька с мальчишками и девчонками...
   Впрочем, может, он не пришел?
   Вряд ли. Как миленький явился, прибежал и теперь веселит и ужасает своими рискованными номерами ребят, и в их восторженном визге отчетливо слышится голосок Алки.
   Как удрать с работы? Ведь до осени еще будут возиться с домом. Мать работает как вол и от других требует того же.
   Канючить? Не выйдет. Сказать, что очень устала? Не поверит. Может, сбежать?
   Ах, как хочется в воду! В легкую, прохладную, ломящую косточки и обжигающую тело свежестью и радостью.
   Фима вдруг вскрикнула и, выронив носилки, повалилась в тень, под стену строящегося дома.
   - Ма! - закричал Локтя. - Ма, Фимка упала!
   Мать вышла через дверной проем, строго сощурилась на солнце, жилистой рукой убрала с глаз седоватые волосы.
   - Чего с тобой? Ушиблась?
   Фима держалась грязной рукой за лоб.
   - Голова что-то закружилась трошки... С солнца, что ли...
   - Галактион, принеси воды, - приказала мать, - а ты посиди немножко, пройдет!
   Фима прильнула губами к краю холодной кружки, напилась и осталась сидеть в тени. Скоро мать вышла из проема с носилками.
   - Полегчало?
   Фима мотнула головой:
   - Не. Ни капельки.
   - Иди в хату. Полежи.
   - А потом я немного погуляю. Ладно?
   Мать пошла с носилками к ерику, не сказав ни слова, и это означало согласна.
   Фима юркнула в дом, умылась, подмигнула осколку зеркала у рукомойника, надела чистое платьице, сунула ноги в тапки, выскользнула из калитки, прошла по кладям до угла своего участка, перешла изогнутый, как кошачья спина, мостик, оглянулась и... полетела к Дунайцу.
   Она была быстрая, тонконогая, и доски почти не прогибались под ней. На ней хорошо сидело короткое платьице - сама сшила - с пуговками на спине. Она была смуглая, как глазированный кувшин, почти черная; кожа на носу трижды облезла и грозилась облезть в четвертый раз; коленки и локти были в болячках и косых царапинах, глаза смотрели живо и враскос. В мочках ушей, как маленькие акробаты на кольцах, в такт бегу раскачивались "золоченые" сережки из раймага - сорок копеек пара...
   Вода отражала ее быстрые ноги, и рвущееся на ветру платье, и заборчики двориков, и тополя с акациями в этих двориках, и тучки в небе. Было знойно, и в ериках, распластав ноги, дремотно, как неживые, лежали лягушки. А может, они устали от своих ночных воплей и теперь отдыхают?
   Лягушки, сидевшие на гребле, при ее приближении, как комочки грязи, прыгали в ерики. По воде, как конькобежцы, бегали длинноногие жучки-водомеры.
   Как-то здесь снимали кинокартину, и курчавый человек с кинокамерой в руках охнул и сказал:
   - Красотища-то какая! Ну, вторая Венеция, и только. Даже, может, красивей... Все здесь естественней, уютней и человечней, чем там, - сам видел. Там точный расчет архитекторов, а здесь сама жизнь...
   Ловко обегая встречных бородачей, баб с бельем в тазах, перелетая крутые спины мостиков, перепрыгивая пропасти там, где доски были сорваны и виднелись столбики, летела Фима к Дунайцу, летела по этой самой "второй Венеции", красоту которой не замечала, потому что в других городах не была и не знала, что не все они такие необычные и красивые.
   А вон и крыша лодочного цеха, и любимое место их купания, и мальчишки на кладях, и брызги над каналом...
   Фима на ходу стала стаскивать через голову платье и, когда добежала до ребят, была в одном темно-синем купальнике. Стряхнула тапки, подпрыгнула, изогнулась и...
   Глава 3
   МАРЯНА
   Аверя вынырнул и увидел в воздухе изогнутую фигурку в купальнике. Звонко, почти без брызг вошла она в воду.
   Аверя знал, кто может так нырять.
   Набрав побольше воздуха, он мгновенно погрузился и, быстро работая ногами, с силой загребая руками, поплыл туда, где должна была вынырнуть Фима.
   Вода в канале была мутноватая, и Аверя редко открывал глаза: все равно ничего не увидишь. И все-таки, чтоб схватить Фиму за ногу, для этого стоило не жалеть глаз: вот потеха-то будет!
   Стремительно, с акульим проворством мчался Аверя у самого дна, глядел вверх и видел смутное сияние солнечного дня, пляшущие тени у поверхности и смотрел вниз - в холодный, тесный, выталкивающий сумрак глубин.
   Фимы нигде не было.
   Неужто подалась вбок? Аверя стал крутиться из стороны в сторону, шаря вокруг руками.
   Воздух кончался. Все сильней давило на барабанные перепонки. В ушах заныл тоненький комариный звон. В голове чуть помутилось.
   Он старался как можно дольше продержаться в глубине, но к горлу уже подкатывала дурнота удушья. И Аверя не сразу, а медленно, словно нехотя, высунулся наружу, рывком головы отбросил с лица налипшие волосы, жадно хватил струю воздуха. И оглянулся.
   С бревна смотрела на него в открытом сарафанчике Алка; на воде, крестом раскинув руки и ноги, лежал Аким.
   Аверя искал глазами Фиму.
   Ее нигде не было. Ого!
   Аверя саженками поплыл на середину Дунайца. И тут, метрах в четырех от него, выскочила из воды Фима и брассом поплыла к берегу. Аверя ринулся следом. Фима взвизгнула, засмеялась и снова нырнула. Аверя - за ней, стремительно поплыл под водой, вынырнул и увидел Фимину голову у другого берега.
   Аким глядел на Дунаец. На Аверю не смотрел, хотя среди мальчишек было признано, что нет в Шаранове пловца лучше его, и все им любовались.
   Аверя не огорчался: завидует! Конечно, Аким - парень крепкий, весь из мускулов, - каждое утро зарядка, а вот хорошо плавать научиться у него нет времени: вечно торчит в библиотеке. Пусть делает вид, что не замечает его...
   Зато Алка не спускала с него глаз. Аверя подплыл к берегу, схватился за борт лодки, рывком бросил свое тело в корму и знал, не глядя на Алку, что она любуется вспухшими на его плечах и руках мускулами.
   Потом попрыгал на одной ноге, вытряхивая из уха воду, схватил сзади мокрыми руками Алку, - она взвизгнула.
   - Сейчас пузыри у меня запускаешь!
   Алка подняла на него круглые глаза:
   - Не надо, Аверчик, не надо... Насморк у меня с утра, застудилась, видно.
   На берег вылезла Фима. С носа, с локтей и мокрых косичек ее сильно капало. Губы от долгого пребывания в воде чуть посинели и мелко вздрагивали. Авере не очень нравилось, что она так здорово плавала сегодня, и он старался не смотреть на нее. Он только вежливо осведомился:
   - Замерзла? А знаешь почему? Потому что дохлая. Смотри - одни мослы торчат: на спине каждый позвонок сосчитать можно... - и провел пальцем по ее спине.
   Фима отпрянула.
   Алка смерила ее взглядом и засмеялась.
   - Смотри, стукну! В воду полетишь! - Фима погрозила Авере кулаком.
   - Дохлая, дохлая! - завопил Аверя. - Что у тебя за кулак?.. Ну иди пощекочи меня - не боюсь...
   - А сам убегаешь? Пусть, кто хочет, заплывает жиром, а я не хочу. Ну куда ж ты убегаешь от моих мослов?
   - А слабо вытащить кол, - сказал вдруг Аверя, - он вон там, в трех метрах от лодки. Вишь, сколько натаскали, а этот не дается.
   На берегу, рядом с лодками, валялось с десяток толстых кольев. В прошлом году, когда здесь снимали кинокартину, над Дунайцем специально соорудили живописный мостик и с него по ходу съемок, за деньги, предлагали мальчишкам прыгать. Аверя тогда сильно разбогател: заработал пятнадцать тридцать; раз сто, наверно, нырнул в одежде, то с перил, то, словно спьяну, грохался, - подменял одного актера, героя картины, который не пожелал это делать. Вначале репетировал падения и выслушивал указания курчавого человека с кинокамерой, как нужно естественней падать, потом падал, учитывая все пожелания, и его снимали на пленку. Затем мостик разобрали. Но большинство кольев так и осталось в воде. Они мешали лодкам и фелюгам, да и нырять с берега было небезопасно. Ребята привязывали к кольям веревки и выдирали.
   - Дурочку нашел! - сказала Фима. - Алку попроси, у нее силы больше не одни мослы.
   - Только мне это и нужно! - закривила губами Алка. - Я такими вещами не занимаюсь.
   Фима посмотрела на нее и вдруг быстро подошла к веревке, конец которой валялся на берегу. Намотала на руку и стала дергать.
   - Ну-ну, - приободрил Аверя.
   - Если не замолчишь - брошу.
   - Да я ведь жалеючи, чтоб не надорвалась. Уж очень азартно взялась.
   Алка прыснула в ладони.
   Фима подергала-подергала - кол, чересчур добросовестно вбитый в дно, сидел прочно. Тогда Фима принялась дергать кол то в одну, то в другую сторону. Кол не поддавался.
   Фима давно уже высохла на солнце, и теперь на лбу ее блестели капельки пота. Она отошла к лодке, в которой лениво раскинулся Влас, выпрямилась и... и не с края причала, а в метре от него прыгнула, пролетела над причалом и лодкой - это у мальчишек считалось высшим шиком! - и вонзилась головой в воду.
   - Видала? - повернулся к Алке Аверя. - Дает Фимка!
   - Ну и что? - сказала Алка. - Зато она плохо одевается, платья на ней, как на пугале, и худущая такая.
   - Верно, - вздохнул Аверя, - тощая! Заставили б тебя дома так молиться, не такой стала б.
   Алка поправила на коленях сарафан и хихикнула.
   - Зато из нее может получиться прекрасный капитан. Евфимия Зябина капитан крейсера, гордость Шаранова!
   - Не крейсера, а какого-нибудь пассажирского, - заметил Аверя. Крейсеры теперича ни к чему. Сейчас в моде подводные лодки и авианосцы. Пустят торпеду или ракету с ядерной боеголовкой, и точка... Нет, вряд ли будет она капитаном.
   - Почему? По-моему, это по ней. И плавает как селедка, и ныряет как угорь, и характерец...
   - Мужик и тот не каждый на капитанский мостик забирается. Надо, во-первых, чтоб в мореходку приняли на судоводительский. Кто ж ее примет, девчонку-то? Будто ребят мало. Ходят, наверно, толпами вокруг непринятые-то...
   Фима доплыла до места, где торчал под водой кол, нырнула, и вода в том месте закипела, заходила.
   - Чего вытворяет! - похвалил Аверя. - Вот девка! Ты, поди, и Дунаец не переплывешь? А тут метров десять, не больше.
   - Зато я могу шить и пою красиво, и отец с матерью относятся ко мне хорошо...
   - Смотри, смотри!.. - Аверя мотнул головой на канал.
   Фима вынырнула, снова погрузилась по веревке, и опять вверху заклокотала вода.
   Вот Фима выплыла с огромным колом, выставив его острием вперед, и поплыла к берегу.
   Аким с Власом бешено зааплодировали. Алка скривила губы и отвернулась:
   - Как мальчишка.
   - А это плохо? - Аверя посмотрел на ее округлую румяную щеку с черной щеточкой тугих ресниц.
   - А чего ж хорошего?
   - Зато она бесшабашная и ничего не боится.
   - Не бояться должен мальчишка. А женщине это ни к чему. Ей не ходить с рогатиной на медведя.
   - А теперича и мужчины не ходят на медведя с рогатиной...
   - Аверчик, не говори, пожалуйста, "теперича" и "трошки".
   - Почему? Мой батя так говорит и братан.
   - А ты не говори. Не нужно. Это не очень культурно - так говорить.
   Кинув руки на край берега, укрепленного от оползней и размыва кольями и досками, Фима подтянулась, закинула коленку на доски, вышла на берег и похлопала себя по животу:
   - Ох, какая водичка!
   Враскос прорезанные глаза ее на черном от загара лице казались почти прозрачными. Они смеялись и разбрызгивали вокруг веселье и радость.
   Аверю немного заело, что она подошла не к нему, а села возле Акима, обхватив руками колени, и о чем-то заговорила с ним. Аверя плохо слышал, о чем они говорили, кажется, о каком-то фантастическом романе, потому что то и дело с их стороны доносился смех и такие словечки, как "астронавт", "кольцо Сатурна", "космическая пыль"...
   Чем больше слушал он эти серьезные разговоры и этот смех, тем сильней портилось у него настроение.
   А день был погож. По каналу туда-сюда сновали лодки, на моторах и без, грузные каюки и большие весельные магуны. Бородатый дед Абрам, Селькин дядя, транспортировал на канате за моторкой два сосновых бревна лес тут на вес золота; две женщины везли в лодке кирпич и мотки еще не окрашенных белых капроновых сетей - наверно, из сетестроительного цеха, который помещался возле конторы рыбоколхоза; потом проследовала бабка Назаровна в утлой однопырке, с верхом нагруженной зеленым камышом для скота...
   - Отнесешь колья домой! - приказал Аверя Власу, толстому, с добродушными губами.
   Неподалеку затрещал мотор, и Аверя увидел брата. Он шел на большой лодке.
   - Куда? - завопил Аверя. - На остров?
   Брат, сидевший с папироской в зубах у руля, закивал. На островах находились основные огороды шарановцев, и целый день туда и оттуда бегали лодки.
   - Ребята, на косочку! - бросил клич Аверя. - За мной!
   - А я? - растерянно спросил Влас, видя, как все ребята изготовились броситься в воду.
   - Отнесешь домой колья и притащишь нашу одежду на косочку... За мной!
   И прыгнул в Дунаец.
   За ним сиганула Фима, неохотно плюхнулись Селя с Акимом.
   - Нас возьми! До косочки! - орал Аверя, переходя на быстроходный кроль. Он и не обернулся в сторону Власа, потому что был уверен, что тот все исполнит в точности.
   Ругаясь, Федот приглушил мотор и в сердцах бросил недокуренную папироску. Он был горяч и прославился по городу тем, что с месяц назад порубал все иконы жениных стариков. Он был механиком на передовом колхозном сейнере "Щука", слыл за весельчака и острослова. Как-то встретил его на базаре директор средней школы и при нескольких членах команды пожурил: ай-яй-яй как получается - в клубе читают антирелигиозные лекции, деликатно разъясняя рыбакам, что бога нет, что мир сотворен не им и все это вранье и поповский дурман, а он, Федот, вроде сознательный, видный в городе человек, живет в доме, где полным-полно зловредных икон, учительница, заходившая к ним, видела...
   Федот был разъярен. Вернувшись домой, он содрал со стен иконы, вынес во двор, схватил колун и стал во гневе рубить их почем зря. Деда дома не было - ушел в церковь, зато старуха вопила дурным голосом, а Алка, случайно очутившаяся рядом, рассказывала всем, что старуха была страшна в своей злобе и горе. "Чтоб бог потопил твой сейнер в море, чтоб ни одна рыбка не попала в твои сети, чтоб сдох ты, как чумной поросенок, антихрист!" - вопила она на всю улицу, собирая у забора народ.
   Несколько дней Федот не ночевал дома. Трясло всего от гнева. Сейнер его, как назло, проходил профилактический ремонт в судоремонтных мастерских, и Федот немедленно отпросился на первый попавшийся сейнер, уходивший к крымским берегам.
   Вопреки мольбам тещи, бог не потопил его сейнер, не отогнал от сетей рыбу.
   Невредимый и по-прежнему шалый, мчался сейчас Федот к огороду.
   Его лодка сильно осела под тяжестью ребят. Федот дал газу, и они понеслись против течения к Дунаю.
   Моторка шла возле причалов с десятками лодок - район пограничный, и лодки, личные и колхозные, должны стоять не возле домов, а здесь. Нырнули под массивный деревянный мост, перекинутый через Дунаец, промчались у причалов и цехов рыбозавода, главного предприятия города, с подъемными кранами, тележками и навесами; у судоремонтных мастерских с двумя вытащенными из воды сейнерами, стоящими на особых устройствах - слипах...
   А вон и острокрышая вышка погранзаставы с наблюдателем справа, и приземистый землесос слева, постоянно углубляющий от наносов исток Дунайца, а вон и сама река, просторная и мутная...
   Метрах в ста от косы ребята посыпались через борт в воду и, подбрасываемые волной моторки, поплыли к берегу. Только Аверя с Фимой сидели в лодке. Сто метров - пустяк, стоило ради этого залезать в моторку?!
   - Ну, - крикнул Федот сквозь треск мотора, - вались!
   - Погоди трошки! - приподнял руку Аверя.
   Вход в Дунаец, коса с палатками туристов поодаль, мальчишечьи головы в воде - все это быстро удалялось. Зато низкий румынский берег, в кустах и толстых вербах, со стогами на лугах и редкими домишками, рос.