Страница:
Инструментами большой политики стали сапоги, оружие и кнуты. Мы не могли сопротивляться — потому что не в силах были поверить в происходящее. Мы до сих пор полагались на демократию, не понимая, что она давным-давно растоптана. Впрочем, суровая реальность быстро открыла нам глаза.
Такая жизнь была невозможна для всякого, кто ценил человеческие добродетели, но наши протесты подавлялись самым жестоким образом. И скоро тех, кто по-прежнему смел противиться, осталось совсем немного.
По мере того как нацистский кулак сжимался все крепче, число тех, кто отваживался бороться хотя бы на словах или даже просто ворчать, неуклонно уменьшалось. Штурмовики были повсюду. Они хватали людей на улицах, чтобы те «почувствовали, как надо себя вести». Нескольких журналистов, моих знакомых, не имевших ни малейшей склонности к политике, продержали в тюрьме не месяц и не два, потом выпустили — и снова посадили за решетку. Когда их освободили повторно, они попросту боялись открывать рот.
Нацисты заигрывали с теми, кого принято было называть «пролетариатом» — и при содействии церкви и армии они в этом изрядно преуспели.
Правда, задавить оппозицию целиком им не удалось. Я, к примеру, собирался вступить в Общество Белой Розы, которое объединяло людей, поклявшихся бороться с Гитлером и его приспешниками.
О своих симпатиях я говорил при каждом удобном случае, и некоторое время спустя это принесло результат. Мне позвонила молодая женщина, назвавшаяся Герти. Она сказала, что со мной свяжутся, как только убедятся в безопасности встречи. Наверное, они проверяли меня, выясняли, не лазутчик ли я и не предам ли их при первой же возможности.
На улицах Бека меня дважды обзывали подонком и уродом. Мне повезло, и я оба раза добирался домой, не получив увечий. После второго случая я перестал выходить из дома днем, а по ночам брал с собой на прогулку меч. Возможно, это было глупо — ведь штурмовики расхаживали с винтовками, — но с Равенбрандом я чувствовал себя увереннее; меч придавал мне сил и храбрости.
Вскоре после второго столкновения, когда меня оплевали юнцы в коричневых рубашках, — я вступился за своего старого слугу Рейтера, которого обозвали лакеем и буржуйским прихвостнем, — ко мне вернулись прежние диковинные сновидения. На сей раз они были гораздо красочнее, в них появилось что-то вагнеровское. Эти сны изобиловали воинами в доспехах, могучим конями, окровавленными знаменами, сверканием и лязгом стали и громовыми фанфарами. Откуда взялись эти видения с их средневековой романтикой? Такие сны пристало видеть нацистам — они у нас преклоняются перед средневековьем…
Сновидения медленно обретали форму, и в них я вновь начал слышать голоса — тысячи голосов, тысячи слов на языках, которых я не понимал, тысячи странных имен из числа тех, о каких говорят:
«Язык сломаешь». Мне чудилось, будто я слушаю, как некто читает длинный список имен тех, кто погиб насильственной смертью, от начала времен до наших дней, и что в этом списке присутствуют и имена людей, которым только суждено погибнуть.
Возвращение снов обеспокоило моих слуг. Они стали поговаривать, что неплохо было бы показать меня местному доктору или свозить в Берлин, на прием к специалисту.
Я был готов согласиться с ними, но тут в моих снах вновь появился белый заяц. Он бежал по полю брани, перепрыгивая через трупы, проскакивая между ног закованных в доспехи воинов, под стрелами и пиками тысяч вовлеченных в сражение народов различных вероисповеданий. Звал ли он меня за собой, я понять не мог, ибо заяц не оглядывался. Я молил, чтобы он остановился и обернулся — мне хотелось снова заглянуть в его алые глаза, выяснить, не я ли это сам в ином обличье, избавившийся от ужасов непрестанной схватки. Мне этот заяц почему-то казался предвестником грядущего успеха. Но я хотел удостовериться. Я попытался крикнуть, но слова не шли с языка. И тут я осознал, что я нем, глух и слеп.
Внезапно сны прекратились. Я просыпался поутру со странным чувством: будто сон приснился и растаял, не оставив после себя ничего, кроме угасающего воспоминания. Вдобавок эти воспоминания почему-то всегда сопровождались смятением в мыслях и непонятным страхом. Белый заяц на поле брани, среди гор искалеченной плоти… Не слишком приятное чувство, уж поверьте, но я цеплялся за него, ибо оно хотя бы напоминало мне о моих сновидениях.
Вместе с кошмарами пропали и обычные сны, в которых я возвращался во времена, когда можно было спокойно заниматься изучением древностей и благотворительностью. Монашеский удел был для человека в моем положении и с моей наружностью наилучшим выходом, особенно в те дни, в паузе между стадиями конфликтами, начавшегося Великой войной, которая, как мы думали, положит конец всем войнам. Теперь мы думали, что нас ожидает целое столетие войн, когда одно столкновение будет сменять другое, когда по крайней мере половину из них станут называть справедливыми и священными, будут твердить об оказании помощи угнетенным меньшинствам и прочей ерунде; на самом же деле — и мы это понимали — большинство войн возникало из главной человеческой страсти, из ближайшей и желаннейшей цели, то есть из жажды обогащения и из того самого чувства уверенности в собственном превосходстве, которым, без сомнения, отличались крестоносцы, сеявшие смерть и разрушение в Иерусалиме во имя славы Господней.
Столько мирных снов, наравне с моими, было похищено в наше столетие! Сколько мужчин и женщин, благородных и честных, получили в награду за свою порядочность жестокие пытки и мучительную смерть.
На улицах Бека, с соизволения церкви, появились портреты Адольфа Гитлера, канцлера Германии: облаченный в серебристый, сверкающий доспех, он восседал на белом коне, держа в руках стяг с ликом Христа и Священный Грааль, как бы ставя себя тем самым в ряд спасителей человечества.
Эти филистеры, разумеется, презирали христианство и сделали символом новой Германии свастику — и не оставляли попыток опошлить наши идеалы и надругаться над старинными легендами, в которых запечатлелось великое прошлое нашего народа.
Мне представляется, что это своего рода клеймо политического мерзавца, который во всеуслышание твердит о человеческих правах и чаяниях и использует фразы, от каких на глаза у толпы наворачиваются слезы, обвиняя всех вокруг, но не самого себя, в существующих проблемах. Вечно «иноземная угроза», страх перед чужаками, «тайные агенты, нелегальные переселенцы…» Похожие фразы и по сей день звучат в Германии, во Франции и в Америке и во всех прочих странах, которые мы когда-то считали слишком цивилизованными для подобного отношения к людям иной национальности.
Хотя прошло много лет, я по-прежнему боюсь возвращения сна, ужасного сна, в который я в конце концов оказался ввергнут. Этот сон был реальнее любой яви и длился бесконечно. Вечный сон, в котором мне предстало наше мироздание, во всей своей полноте, во всем своем разнообразии и безграничности, с бесчисленными возможностями творить зло и вершить добро.
Пожалуй, это единственный сон, который у меня не украли.
Глава 2
Такая жизнь была невозможна для всякого, кто ценил человеческие добродетели, но наши протесты подавлялись самым жестоким образом. И скоро тех, кто по-прежнему смел противиться, осталось совсем немного.
По мере того как нацистский кулак сжимался все крепче, число тех, кто отваживался бороться хотя бы на словах или даже просто ворчать, неуклонно уменьшалось. Штурмовики были повсюду. Они хватали людей на улицах, чтобы те «почувствовали, как надо себя вести». Нескольких журналистов, моих знакомых, не имевших ни малейшей склонности к политике, продержали в тюрьме не месяц и не два, потом выпустили — и снова посадили за решетку. Когда их освободили повторно, они попросту боялись открывать рот.
Нацисты заигрывали с теми, кого принято было называть «пролетариатом» — и при содействии церкви и армии они в этом изрядно преуспели.
Правда, задавить оппозицию целиком им не удалось. Я, к примеру, собирался вступить в Общество Белой Розы, которое объединяло людей, поклявшихся бороться с Гитлером и его приспешниками.
О своих симпатиях я говорил при каждом удобном случае, и некоторое время спустя это принесло результат. Мне позвонила молодая женщина, назвавшаяся Герти. Она сказала, что со мной свяжутся, как только убедятся в безопасности встречи. Наверное, они проверяли меня, выясняли, не лазутчик ли я и не предам ли их при первой же возможности.
На улицах Бека меня дважды обзывали подонком и уродом. Мне повезло, и я оба раза добирался домой, не получив увечий. После второго случая я перестал выходить из дома днем, а по ночам брал с собой на прогулку меч. Возможно, это было глупо — ведь штурмовики расхаживали с винтовками, — но с Равенбрандом я чувствовал себя увереннее; меч придавал мне сил и храбрости.
Вскоре после второго столкновения, когда меня оплевали юнцы в коричневых рубашках, — я вступился за своего старого слугу Рейтера, которого обозвали лакеем и буржуйским прихвостнем, — ко мне вернулись прежние диковинные сновидения. На сей раз они были гораздо красочнее, в них появилось что-то вагнеровское. Эти сны изобиловали воинами в доспехах, могучим конями, окровавленными знаменами, сверканием и лязгом стали и громовыми фанфарами. Откуда взялись эти видения с их средневековой романтикой? Такие сны пристало видеть нацистам — они у нас преклоняются перед средневековьем…
Сновидения медленно обретали форму, и в них я вновь начал слышать голоса — тысячи голосов, тысячи слов на языках, которых я не понимал, тысячи странных имен из числа тех, о каких говорят:
«Язык сломаешь». Мне чудилось, будто я слушаю, как некто читает длинный список имен тех, кто погиб насильственной смертью, от начала времен до наших дней, и что в этом списке присутствуют и имена людей, которым только суждено погибнуть.
Возвращение снов обеспокоило моих слуг. Они стали поговаривать, что неплохо было бы показать меня местному доктору или свозить в Берлин, на прием к специалисту.
Я был готов согласиться с ними, но тут в моих снах вновь появился белый заяц. Он бежал по полю брани, перепрыгивая через трупы, проскакивая между ног закованных в доспехи воинов, под стрелами и пиками тысяч вовлеченных в сражение народов различных вероисповеданий. Звал ли он меня за собой, я понять не мог, ибо заяц не оглядывался. Я молил, чтобы он остановился и обернулся — мне хотелось снова заглянуть в его алые глаза, выяснить, не я ли это сам в ином обличье, избавившийся от ужасов непрестанной схватки. Мне этот заяц почему-то казался предвестником грядущего успеха. Но я хотел удостовериться. Я попытался крикнуть, но слова не шли с языка. И тут я осознал, что я нем, глух и слеп.
Внезапно сны прекратились. Я просыпался поутру со странным чувством: будто сон приснился и растаял, не оставив после себя ничего, кроме угасающего воспоминания. Вдобавок эти воспоминания почему-то всегда сопровождались смятением в мыслях и непонятным страхом. Белый заяц на поле брани, среди гор искалеченной плоти… Не слишком приятное чувство, уж поверьте, но я цеплялся за него, ибо оно хотя бы напоминало мне о моих сновидениях.
Вместе с кошмарами пропали и обычные сны, в которых я возвращался во времена, когда можно было спокойно заниматься изучением древностей и благотворительностью. Монашеский удел был для человека в моем положении и с моей наружностью наилучшим выходом, особенно в те дни, в паузе между стадиями конфликтами, начавшегося Великой войной, которая, как мы думали, положит конец всем войнам. Теперь мы думали, что нас ожидает целое столетие войн, когда одно столкновение будет сменять другое, когда по крайней мере половину из них станут называть справедливыми и священными, будут твердить об оказании помощи угнетенным меньшинствам и прочей ерунде; на самом же деле — и мы это понимали — большинство войн возникало из главной человеческой страсти, из ближайшей и желаннейшей цели, то есть из жажды обогащения и из того самого чувства уверенности в собственном превосходстве, которым, без сомнения, отличались крестоносцы, сеявшие смерть и разрушение в Иерусалиме во имя славы Господней.
Столько мирных снов, наравне с моими, было похищено в наше столетие! Сколько мужчин и женщин, благородных и честных, получили в награду за свою порядочность жестокие пытки и мучительную смерть.
На улицах Бека, с соизволения церкви, появились портреты Адольфа Гитлера, канцлера Германии: облаченный в серебристый, сверкающий доспех, он восседал на белом коне, держа в руках стяг с ликом Христа и Священный Грааль, как бы ставя себя тем самым в ряд спасителей человечества.
Эти филистеры, разумеется, презирали христианство и сделали символом новой Германии свастику — и не оставляли попыток опошлить наши идеалы и надругаться над старинными легендами, в которых запечатлелось великое прошлое нашего народа.
Мне представляется, что это своего рода клеймо политического мерзавца, который во всеуслышание твердит о человеческих правах и чаяниях и использует фразы, от каких на глаза у толпы наворачиваются слезы, обвиняя всех вокруг, но не самого себя, в существующих проблемах. Вечно «иноземная угроза», страх перед чужаками, «тайные агенты, нелегальные переселенцы…» Похожие фразы и по сей день звучат в Германии, во Франции и в Америке и во всех прочих странах, которые мы когда-то считали слишком цивилизованными для подобного отношения к людям иной национальности.
Хотя прошло много лет, я по-прежнему боюсь возвращения сна, ужасного сна, в который я в конце концов оказался ввергнут. Этот сон был реальнее любой яви и длился бесконечно. Вечный сон, в котором мне предстало наше мироздание, во всей своей полноте, во всем своем разнообразии и безграничности, с бесчисленными возможностями творить зло и вершить добро.
Пожалуй, это единственный сон, который у меня не украли.
Глава 2
Визит родственника
Я все еще ожидал звонка от таинственной Герти, когда в начале 1934 года ко мне в Бек пожаловал нежданный и не сказать чтобы особенно приятный гость.
Моя семья через браки и прочие «формы взаимодействия» породнилась с наследными правителями Миренбурга, столицы Вальденштейна, который аннексировали нацисты и который в будущем оккупируют русские. Наши родичи вели свое происхождение от славян, но многие сотни лет были связаны с Германией общим языком и культурными узами. У нас в роду со временем вошло в обыкновение проводить в Миренбурге хотя бы высокий сезон. А некоторые мои родственники — в частности дядюшка Руди, к которому в Германии относились с презрением, — и вовсе жили в Миренбурге постоянно.
Правители Миренбурга не устояли перед напастями смутного времени. В Вальденштейне началась гражданская война — на чужеземные деньги, ведь многие зарились на Вальденштейн, для многих он был лакомым кусочком. В результате к власти вернулся род Бадехофф-Красны, который поддерживали австрийцы. А они состояли в родстве с фон Минктами — одной из старейших миренбургских династий.
В тридцатые годы Вальденштейном правил мой кузен Гейнор, в чьих жилах текла мадьярская кровь. Его мать в молодости считалась первой красавицей Будапешта, а склонный к политическим интригам ум она сохранила до глубокой старости. Я восхищался тетушкой, которую как следует узнал в ее зрелые годы: она управляла своими владениями с твердостью Бисмарка.
Теперь-то она изрядно сдала. Приход к власти нацистов был для нее шоком, от которого тетушка так и не оправилась. Муссолини она считала отъявленным негодяем, а Гитлера называла болтливым ничтожеством, способным разве что витийствовать на митингах. Когда мы виделись в последний раз, она заявила, что душу Германии украли давным-давно и сделал это не Гитлер. Нет, он всего лишь наступил сапожищем на труп немецкой демократии. Точнее, вырос из него, как гриб из земли, прибавила тетушка, и отравил трупным ядом всю страну.
— А где душа Германии? — спросил я. — И кто ее похитил?
— Думаю, она в безопасности, — отвечала тетушка и подмигнула, как бы принимая меня в сообщники: мол, уж мы-то знаем, что и как. Что ж, тетушка была обо мне слишком высокого мнения… Так или иначе больше она ничего не сказала.
Принцу Гейнору Паулю Сент-Одрану Бадехофф-Красны фон Минкту недоставало материнской рассудительности, зато он унаследовал от нее чисто мадьярскую привлекательность и некий шарм, которым часто пользовался, чтобы обезоружить своих политических противников. Некоторое время он придерживался заветов матери, но затем ступил на дорогу, которой прошли многие разочарованные идеалисты, и стал превозносить нацизм как живительную силу, способную встряхнуть истощенную Европу и утешить тех, кто по-прежнему переживал крушение всех и всяческих основ.
Расистом Гейнор никогда не был, тем паче что в Вальденштейне всегда покровительствовали евреям (но цыган беспощадно гоняли). Его взгляды — во всяком случае, такое у меня сложилось мнение после разговоров с ним — были вполне умеренными, скорее в духе Муссолини, нежели Гитлера. Для меня, впрочем, все нацистские воззрения были пустопорожней болтовней, фикцией, не имевшей ничего общего с нашими философскими и политическими традициями, пускай даже ими восторгались столь серьезные мыслители, как Хайдеггер, и пускай нацисты в своей пропаганде использовали фразы, понадерганные из сочинений Ницше.
В общем, я по возможности избегал кузена, но не потому, что имел что-либо против него лично: меня, мягко выражаясь, раздражала его политическая ориентация. И потому я испытал немалое потрясение, когда перед моим крыльцом остановился черный «мерседес», весь в свастиках, и из салона выбрался Гейнор в форме капитана СС — «элитных» нацистских частей, пришедших на смену СА Эрнста Рема, которые когда-то привели Гитлера к власти, а ныне стали для него помехой. Стояла ранняя весна, повсюду виднелись нерастаявшие сугробы. Тогда и сам Рем еще не догадывался, что в разгар лета Гитлер устроит ему и его соратникам «ночь длинных ножей». Главным врагом Рема, стремительно набиравшим висты, был маленький и невзрачный Генрих Гиммлер, глава СС, бывший птицевод, носивший пенсне и постепенно становившийся правой рукой Гитлера…
Мой слуга Рейтер отворил дверь и, как положено, принял у кузена его визитную карточку. А затем, подчеркнуто выговаривая каждый слог, объявил, что нас посетил капитан Пауль фон Минкт. Прежде чем Рейтер провел гостей в отведенные им комнаты, Гейнора дважды назвали капитаном фон Минктом — сначала водитель, а потом и лейтенант Клостерхейм, узколицый пруссак, глубоко посаженные глаза которого так и сверкали из-под бровей.
В своем черном с серебром мундире, с черно-красной свастикой на рукаве, Гейнор выглядел весьма импозантно. Держался он просто и даже вполголоса пошутил насчет необходимости появляться на людях в мундире. После того как он немного отдохнул с дороги, я пригласил его перед ужином подышать воздухом на террасе. Водитель и лейтенант Клостерхейм должны были обедать отдельно от нас, вместе с моими слугами. Мне показалось, Клостерхейму это не понравилось, но он принял мои слова с видом человека, слишком уж привычного к оскорблениям, чтобы разозлиться всерьез. Признаться, я был рад, что он ужинает не с нами. Кому приятно сидеть за столом в компании покойника? А мертвенно-бледный Клостерхейм, с лицом, туго обтянутым кожей и напоминавшим череп, производил именно такое впечатление.
Вечер выдался относительно теплый. Солнце село, над горизонтом взошла луна, выбелив своим светом окрестности замка, совсем недавно тонувшие в багрянце заката. Скоро снег растает. Право, жаль; не хочется, чтобы зима кончалась.
Я закурил — и вдруг заметил краем глаза некое движение. В следующий миг из кустов у подножия стены выскочил крупный белый заяц. Он выбежал на открытое место, остановился, огляделся, сделал шажок-другой… Этот заяц был как две капли воды похож на того, которого я видел в своих снах. Я чуть было не окликнул его, но сдержался: не хватало, чтобы меня сочли помешанным или заподозрили в чем-то предосудительном — а с нацистов станется. Но как велико было желание докричаться до зайца, уверить его, что никакая опасность ему не грозит! Я чувствовал себя как отец, беседующий с сыном.
Но вот заяц собрался с мыслями — и побежал дальше. Я наблюдал, как он бежит — лапы взметали снег, окутывавший его легкой, невесомой дымкой — по направлению к дубам, что росли поодаль. За моей спиной скрипнула дверь, и я обернулся. А когда вновь повернулся к парапету, зайца уже нигде не было видно.
Гейнор, облачившийся в вечерний наряд, взял сигарету из моего портсигара и изящно прикурил. Мы заговорили о пустяках, сошлись на том, что лунный свет на снегу и на островерхих крышах придает городку Бек неизъяснимое очарование. Потом помолчали — как истинные романтики, мы наслаждались зрелищем, которое Гете непременно обратил бы в тему для рассуждения.
Я упомянул, что видел белого зайца, бегущего через луг.
Ответ Гейнора меня удивил. — Заяц нам не помешает, — сказал мой кузен, пожимая плечами.
Хотя сумерки сгустились и похолодало, мы долгое время сидели на террасе, перебрасываясь малозначащими вопросами и ответами по поводу дальних родичей и общих знакомых. Гейнор спросил о ком-то. Я ответил, что это «кто-то», к моему немалому изумлению, вступил в национал-социалистическую партию. И как только ему это пришло в голову?
Вопрос повис в воздухе.
Гейнор рассмеялся.
Смею тебя уверить, кузен, со мной все было иначе. Я надел эту форму, чтобы от меня отвязались. И потом, в наши дни мундир капитана СС вещь весьма полезная. Знаешь, как все было? Недели три назад я заехал по делам в Берлин, и мне предложили, что называется, вступить в ряды и посулили звание. Я не стал отказываться, тем более что заручился клятвенным обещанием: даже если начнется война, никто меня на фронт не пошлет. Им нужны такие люди, как мы, кузен! Вон, Муссолини и короля на свою сторону привлек. Чем больше будет среди них Гейноров фон Минктов, тем скорее закоренелые скептики вроде тебя убедятся, что нацисты — уже не прежняя шайка неотесанных мясников.
Я усмехнулся и сказал, что вижу вокруг все тех же мясников и головорезов, терзающих разоренную страну и готовых заплатить любую цену за поддержку людей, чьи имена придадут партии Гитлера необходимый политический вес в мире.
— Вот именно, — весело согласился Гейнор. — Но кто нам мешает использовать этих головорезов в наших собственных целях? Чтобы изменить мир к лучшему? Они прекрасно понимают, что у них нет будущего. Да, они захватили власть и способны удержать ее, но что делать дальше, не могут и представить — воображения не хватает. Им нужны такие люди, как мы с тобой. И под нашим влиянием они со временем станут хотя бы немного похожими на нас.
Я ответил, что, с моей точки зрения, все наоборот — не нацисты становятся похожими на приличных людей, а приличные люди превращаются в нацистов. Гейнор заявил, что «нас» пока слишком мало, чтобы положение изменилось. Я заметил, что это порочная логика. Не припомню, чтобы мне доводилось видеть людей, развращающих власть, но вот людей, развращенных ею, я повидал достаточно. Он вновь засмеялся и сказал, что слово «власть» можно толковать по-всякому. Главное — как эту власть использовать. «Например, чтобы нападать на граждан, исправно платящих налоги, из-за их веры или национальной принадлежности», — уточнил я. «Вовсе нет, — возразил Гейнор. — Так называемый „еврейский вопрос“ — сущая ерунда, буря в стакане воды. Бедные евреи всегда были козлами отпущения, такова их печальная участь. Уверяю тебя, — прибавил он, — все не так страшно, как расписывает молва. И физические упражнения на свежем воздухе еще никому не вредили». Как, разве я не видел фильма о лагерях? В них есть все удобства.
К счастью, когда мы перешли в столовую. Гейнору хватило такта сменить тему.
За едой мы обсуждали стремление нацистов переписать законы и возможные последствия перемен для юристов, воспитанных в совершенно иной традиции. Подобно многим моим согражданам, в ту пору я еще и не догадывался, какие ужасы несет с собой нацизм, и потому вполне серьезно рассуждал о «хороших» и «дурных» сторонах новой системы. Пройдет год или два, прежде чем люди начнут понимать, какое чудовищное зло опутало Германию.
Гейнор сыпал красивыми фразами и провозглашал избитые истины. А я глубокомысленно кивал. Мы привыкли к антисемитизму и уже не воспринимали его всерьез, для нас он был всего лишь попыткой некоторых политиков привлечь голоса избирателей. Наши друзья-евреи ничуть не боялись, так с какой стати было бояться нам? Мы не в состоянии были осознать, что за политической риторикой нацистов скрывается жестокая, беспощадная действительность.
Хотя концентрационные лагеря появились в Германии, едва нацисты захватили власть, и хотя Гитлер с самого начала не скрывал своих истинных намерений, мы не верили в то, что это происходит на самом деле; стремясь избежать повторения окопных ужасов, мы собственными руками сотворили зло, подобного которому история не знала. Даже когда до нас стали доходить достоверные известия о зверствах наци, мы списывали их на жестокость отдельных людей. Что говорить, если и евреи не понимали, что творится вокруг, а ведь нацистский кнут был занесен в первую очередь над ними.
Мы принимали как данность, как непреложный принцип мироздания, нашу демократию, нашу свободу, завоеванную предками в тяжкой борьбе, что велась на протяжении столетий и вылилась в конце концов в общественный договор, ставший плотью и кровью нашего общества. Когда же демократию и свободу в одночасье растоптали, мы попросту растерялись.
Демократические свободы были столь привычны для большинства, что люди продолжали спрашивать: «За что? В чем я виноват?» — у злодеев, отринувших закон и заменивших его ненавистью и насилием, кровожадностью и необузданной похотью. Не полицейские, а мучители, воры, насильники и убийцы дорвались до власти благодаря нашей растерянности, нашему молчанию и самоуничижению. И теперь мы вынуждены подчиняться им! Вам нечего бояться, вещал фюрер, кроме самого вашего страха. А страх с каждым днем становился все страшнее.
Я всегда отличался здравомыслием и к мистике меня не тянуло, однако я не мог отделаться от мысли, что на нас обрушилось некое вселенское зло. По иронии судьбы, на заре столетия люди искренне верили в скорое исчезновение войн и несправедливостей. Неужели это — расплата за нашу доверчивость? Неужели на Землю явилась некая демоническая сила, привлеченная трупным смрадом бурской войны, побоищ в Бельгийском Конго, резни в Армении, тлением миллионов тел, заполнивших окопы, воронки и канавы от Парижа до Пекина? Жадно насыщаясь, эта неведомая сила настолько осмелела, что оставила мертвецов и взялась за живых…
Поужинав, мы решили, что на террасе уже слишком холодно, и потому перешли в кабинет. Попивая бренди, покуривая сигареты, мы наслаждались всеми удобствами, какие только дарит человеку цивилизованный быт.
Я вдруг понял, что мой кузен приехал не просто так, что в Бек его привело какое-то дело. Интересно, когда он заговорит о своей цели?
Гейнор всю прошлую неделю провел в Берлине и охотно делился столичными сплетнями. Геринг — жуткий сноб и поклонник аристократии. Поэтому принц Гейнор — которого наци предпочитали называть Паулем фон Минктом — удостоился приглашения рейхсмаршала. «А оказаться личным гостем Геринга, — прибавил мой кузен, — куда приятнее, чем быть среди личных гостей Гитлера. Скажу как на духу, — продолжал Гейнор, — человека занудливее Гитлера мне видеть не приходилось. Его хлебом не корми, дай поговорить; он готов вещать сутками напролет под патефон, играющий одну и ту же пластинку Франца Легара. Вечер с Гитлером, — заявил Гейнор, — еще хуже, чем вечерок в обществе строгой старой тетушки. Трудно поверить его старым друзьям, которые утверждают, что Гитлер не раз веселил их своими шутками и розыгрышами. Геббельс слишком замкнут, чтобы составить хорошую компанию, он предпочитает молчать и лишь изредка позволяет себе вставить в разговор словечко-другое. А вот Геринг — по-настоящему веселый малый и предметы искусства коллекционирует всерьез, не то что прочие бонзы. Между прочим, он спасает картины, которые нацисты хотели уничтожить, и его дом в Берлине давно превратился в сокровищницу, в музей, где есть все, в том числе знаменитейшие немецкие древности и прославленное оружие».
Все это Гейнор излагал тем же самым насмешливым тоном, однако я нисколько не поверил в искренность его слов. Не мог поверить, что мой кузен якшается с нацистами лишь для того, чтобы отстоять независимость Вальденштейна. Он говорил, что принимает realpolitik ситуации, но надеется, что нацисты оставят его маленькое владение в покое. Он тщательно это скрывал, но я уловил в тоне Гейнора нотки, которые меня напугали, — нотки алчного романтизма. Его зачаровала огромная власть, которой ныне располагал Гитлер со своими присными. Причем — мне так показалось — он отнюдь не горел желанием влиться в эту власть; он жаждал ее для себя одного. Быть может, он воображал себя принцем великой Германской империи? Гейнор шутил порой, что еврейской и славянской крови в нем не меньше, чем арийской, однако нацисты, похоже, закрывали глаза на «темное прошлое» тех, кто был им чем-либо полезен.
А капитан фон Минкт — в этом сомневаться не приходилось — представлял для наци определенную ценность, иначе его не снабдили бы машиной с водителем и не приставили бы к нему секретаря. И он явно приехал сюда по поручению своих хозяев. Я слишком давно знаю Гейнора, чтобы подумать, будто он соскучился по мне. Неужели ему поручили завербовать меня?
«Или же, — мелькнула вдруг мысль, — его послали убить меня?» Впрочем, для этого ему не надо было приезжать в Бек и напрашиваться ко мне на ужин — существует добрый десяток более быстрых и эффективных способов. И вообще это не в духе нацистов — обставлять убийство разными церемониями: как раз церемониться они ни с кем не собирались.
Захотелось глотнуть свежего воздуха, и я предложил все-таки выйти на террасу.
Залитые лунным светом окрестности словно явились из сказки.
Внезапно Гейнор предложил послать за его секретарем, лейтенантом Клостерхеймом.
— Знаешь, кузен, он обижается, когда с ним обращаются как с прислугой, а у него, между прочим, хорошие связи наверху. Родня жены Геббельса. Он из древнего горского рода, чем изрядно гордится. У них была своя крепость, простояла в Гарце тысячу с лишним лет. Себя они называют охранниками, но я так полагаю, до недавних пор все Клостерхеймы-мужчины были бандитами. А еще у него родственники в церковной верхушке.
Я вяло отмахнулся: мол, делай что хочешь. Общество Гейнора начинало меня утомлять, приходилось чуть ли не ежеминутно напоминать себе, что он — мой гость. Быть может, появление Клостерхейма поможет мне успокоиться…
Робкая надежда растаяла, едва на террасе возникла угловатая фигура в тесном эсэсовском мундире. Фуражку лейтенант держал под мышкой, изо рта у него вырывался пар — пронзительно-белый, будто более студеный, нежели воздух. Я извинился за свою неучтивость и указал на пустой бокал. Клостерхейм помахал «Майн Кампф» карманного формата и заявил, что его ждут дела. Он производил впечатление фанатика и чем-то напомнил мне бесноватого фюрера. Рядом с ним Гейнор выглядел сущим ангелом.
В конце концов лейтенант согласился пригубить бенедиктин. Принимая у меня бокал, он неожиданно спросил Гейнора:
— Вы уже сделали предложение, капитан фон Минкт?
Гейнор засмеялся — чуть натянуто. Предложение, говорите? Я хотел было спросить, о чем речь, но мой кузен предостерегающе поднял руку.
— Не будем торопить события, Ульрик. Всему свой черед. Лейтенанту Клостерхейму иногда не хватает такта и дипломатичности.
Моя семья через браки и прочие «формы взаимодействия» породнилась с наследными правителями Миренбурга, столицы Вальденштейна, который аннексировали нацисты и который в будущем оккупируют русские. Наши родичи вели свое происхождение от славян, но многие сотни лет были связаны с Германией общим языком и культурными узами. У нас в роду со временем вошло в обыкновение проводить в Миренбурге хотя бы высокий сезон. А некоторые мои родственники — в частности дядюшка Руди, к которому в Германии относились с презрением, — и вовсе жили в Миренбурге постоянно.
Правители Миренбурга не устояли перед напастями смутного времени. В Вальденштейне началась гражданская война — на чужеземные деньги, ведь многие зарились на Вальденштейн, для многих он был лакомым кусочком. В результате к власти вернулся род Бадехофф-Красны, который поддерживали австрийцы. А они состояли в родстве с фон Минктами — одной из старейших миренбургских династий.
В тридцатые годы Вальденштейном правил мой кузен Гейнор, в чьих жилах текла мадьярская кровь. Его мать в молодости считалась первой красавицей Будапешта, а склонный к политическим интригам ум она сохранила до глубокой старости. Я восхищался тетушкой, которую как следует узнал в ее зрелые годы: она управляла своими владениями с твердостью Бисмарка.
Теперь-то она изрядно сдала. Приход к власти нацистов был для нее шоком, от которого тетушка так и не оправилась. Муссолини она считала отъявленным негодяем, а Гитлера называла болтливым ничтожеством, способным разве что витийствовать на митингах. Когда мы виделись в последний раз, она заявила, что душу Германии украли давным-давно и сделал это не Гитлер. Нет, он всего лишь наступил сапожищем на труп немецкой демократии. Точнее, вырос из него, как гриб из земли, прибавила тетушка, и отравил трупным ядом всю страну.
— А где душа Германии? — спросил я. — И кто ее похитил?
— Думаю, она в безопасности, — отвечала тетушка и подмигнула, как бы принимая меня в сообщники: мол, уж мы-то знаем, что и как. Что ж, тетушка была обо мне слишком высокого мнения… Так или иначе больше она ничего не сказала.
Принцу Гейнору Паулю Сент-Одрану Бадехофф-Красны фон Минкту недоставало материнской рассудительности, зато он унаследовал от нее чисто мадьярскую привлекательность и некий шарм, которым часто пользовался, чтобы обезоружить своих политических противников. Некоторое время он придерживался заветов матери, но затем ступил на дорогу, которой прошли многие разочарованные идеалисты, и стал превозносить нацизм как живительную силу, способную встряхнуть истощенную Европу и утешить тех, кто по-прежнему переживал крушение всех и всяческих основ.
Расистом Гейнор никогда не был, тем паче что в Вальденштейне всегда покровительствовали евреям (но цыган беспощадно гоняли). Его взгляды — во всяком случае, такое у меня сложилось мнение после разговоров с ним — были вполне умеренными, скорее в духе Муссолини, нежели Гитлера. Для меня, впрочем, все нацистские воззрения были пустопорожней болтовней, фикцией, не имевшей ничего общего с нашими философскими и политическими традициями, пускай даже ими восторгались столь серьезные мыслители, как Хайдеггер, и пускай нацисты в своей пропаганде использовали фразы, понадерганные из сочинений Ницше.
В общем, я по возможности избегал кузена, но не потому, что имел что-либо против него лично: меня, мягко выражаясь, раздражала его политическая ориентация. И потому я испытал немалое потрясение, когда перед моим крыльцом остановился черный «мерседес», весь в свастиках, и из салона выбрался Гейнор в форме капитана СС — «элитных» нацистских частей, пришедших на смену СА Эрнста Рема, которые когда-то привели Гитлера к власти, а ныне стали для него помехой. Стояла ранняя весна, повсюду виднелись нерастаявшие сугробы. Тогда и сам Рем еще не догадывался, что в разгар лета Гитлер устроит ему и его соратникам «ночь длинных ножей». Главным врагом Рема, стремительно набиравшим висты, был маленький и невзрачный Генрих Гиммлер, глава СС, бывший птицевод, носивший пенсне и постепенно становившийся правой рукой Гитлера…
Мой слуга Рейтер отворил дверь и, как положено, принял у кузена его визитную карточку. А затем, подчеркнуто выговаривая каждый слог, объявил, что нас посетил капитан Пауль фон Минкт. Прежде чем Рейтер провел гостей в отведенные им комнаты, Гейнора дважды назвали капитаном фон Минктом — сначала водитель, а потом и лейтенант Клостерхейм, узколицый пруссак, глубоко посаженные глаза которого так и сверкали из-под бровей.
В своем черном с серебром мундире, с черно-красной свастикой на рукаве, Гейнор выглядел весьма импозантно. Держался он просто и даже вполголоса пошутил насчет необходимости появляться на людях в мундире. После того как он немного отдохнул с дороги, я пригласил его перед ужином подышать воздухом на террасе. Водитель и лейтенант Клостерхейм должны были обедать отдельно от нас, вместе с моими слугами. Мне показалось, Клостерхейму это не понравилось, но он принял мои слова с видом человека, слишком уж привычного к оскорблениям, чтобы разозлиться всерьез. Признаться, я был рад, что он ужинает не с нами. Кому приятно сидеть за столом в компании покойника? А мертвенно-бледный Клостерхейм, с лицом, туго обтянутым кожей и напоминавшим череп, производил именно такое впечатление.
Вечер выдался относительно теплый. Солнце село, над горизонтом взошла луна, выбелив своим светом окрестности замка, совсем недавно тонувшие в багрянце заката. Скоро снег растает. Право, жаль; не хочется, чтобы зима кончалась.
Я закурил — и вдруг заметил краем глаза некое движение. В следующий миг из кустов у подножия стены выскочил крупный белый заяц. Он выбежал на открытое место, остановился, огляделся, сделал шажок-другой… Этот заяц был как две капли воды похож на того, которого я видел в своих снах. Я чуть было не окликнул его, но сдержался: не хватало, чтобы меня сочли помешанным или заподозрили в чем-то предосудительном — а с нацистов станется. Но как велико было желание докричаться до зайца, уверить его, что никакая опасность ему не грозит! Я чувствовал себя как отец, беседующий с сыном.
Но вот заяц собрался с мыслями — и побежал дальше. Я наблюдал, как он бежит — лапы взметали снег, окутывавший его легкой, невесомой дымкой — по направлению к дубам, что росли поодаль. За моей спиной скрипнула дверь, и я обернулся. А когда вновь повернулся к парапету, зайца уже нигде не было видно.
Гейнор, облачившийся в вечерний наряд, взял сигарету из моего портсигара и изящно прикурил. Мы заговорили о пустяках, сошлись на том, что лунный свет на снегу и на островерхих крышах придает городку Бек неизъяснимое очарование. Потом помолчали — как истинные романтики, мы наслаждались зрелищем, которое Гете непременно обратил бы в тему для рассуждения.
Я упомянул, что видел белого зайца, бегущего через луг.
Ответ Гейнора меня удивил. — Заяц нам не помешает, — сказал мой кузен, пожимая плечами.
Хотя сумерки сгустились и похолодало, мы долгое время сидели на террасе, перебрасываясь малозначащими вопросами и ответами по поводу дальних родичей и общих знакомых. Гейнор спросил о ком-то. Я ответил, что это «кто-то», к моему немалому изумлению, вступил в национал-социалистическую партию. И как только ему это пришло в голову?
Вопрос повис в воздухе.
Гейнор рассмеялся.
Смею тебя уверить, кузен, со мной все было иначе. Я надел эту форму, чтобы от меня отвязались. И потом, в наши дни мундир капитана СС вещь весьма полезная. Знаешь, как все было? Недели три назад я заехал по делам в Берлин, и мне предложили, что называется, вступить в ряды и посулили звание. Я не стал отказываться, тем более что заручился клятвенным обещанием: даже если начнется война, никто меня на фронт не пошлет. Им нужны такие люди, как мы, кузен! Вон, Муссолини и короля на свою сторону привлек. Чем больше будет среди них Гейноров фон Минктов, тем скорее закоренелые скептики вроде тебя убедятся, что нацисты — уже не прежняя шайка неотесанных мясников.
Я усмехнулся и сказал, что вижу вокруг все тех же мясников и головорезов, терзающих разоренную страну и готовых заплатить любую цену за поддержку людей, чьи имена придадут партии Гитлера необходимый политический вес в мире.
— Вот именно, — весело согласился Гейнор. — Но кто нам мешает использовать этих головорезов в наших собственных целях? Чтобы изменить мир к лучшему? Они прекрасно понимают, что у них нет будущего. Да, они захватили власть и способны удержать ее, но что делать дальше, не могут и представить — воображения не хватает. Им нужны такие люди, как мы с тобой. И под нашим влиянием они со временем станут хотя бы немного похожими на нас.
Я ответил, что, с моей точки зрения, все наоборот — не нацисты становятся похожими на приличных людей, а приличные люди превращаются в нацистов. Гейнор заявил, что «нас» пока слишком мало, чтобы положение изменилось. Я заметил, что это порочная логика. Не припомню, чтобы мне доводилось видеть людей, развращающих власть, но вот людей, развращенных ею, я повидал достаточно. Он вновь засмеялся и сказал, что слово «власть» можно толковать по-всякому. Главное — как эту власть использовать. «Например, чтобы нападать на граждан, исправно платящих налоги, из-за их веры или национальной принадлежности», — уточнил я. «Вовсе нет, — возразил Гейнор. — Так называемый „еврейский вопрос“ — сущая ерунда, буря в стакане воды. Бедные евреи всегда были козлами отпущения, такова их печальная участь. Уверяю тебя, — прибавил он, — все не так страшно, как расписывает молва. И физические упражнения на свежем воздухе еще никому не вредили». Как, разве я не видел фильма о лагерях? В них есть все удобства.
К счастью, когда мы перешли в столовую. Гейнору хватило такта сменить тему.
За едой мы обсуждали стремление нацистов переписать законы и возможные последствия перемен для юристов, воспитанных в совершенно иной традиции. Подобно многим моим согражданам, в ту пору я еще и не догадывался, какие ужасы несет с собой нацизм, и потому вполне серьезно рассуждал о «хороших» и «дурных» сторонах новой системы. Пройдет год или два, прежде чем люди начнут понимать, какое чудовищное зло опутало Германию.
Гейнор сыпал красивыми фразами и провозглашал избитые истины. А я глубокомысленно кивал. Мы привыкли к антисемитизму и уже не воспринимали его всерьез, для нас он был всего лишь попыткой некоторых политиков привлечь голоса избирателей. Наши друзья-евреи ничуть не боялись, так с какой стати было бояться нам? Мы не в состоянии были осознать, что за политической риторикой нацистов скрывается жестокая, беспощадная действительность.
Хотя концентрационные лагеря появились в Германии, едва нацисты захватили власть, и хотя Гитлер с самого начала не скрывал своих истинных намерений, мы не верили в то, что это происходит на самом деле; стремясь избежать повторения окопных ужасов, мы собственными руками сотворили зло, подобного которому история не знала. Даже когда до нас стали доходить достоверные известия о зверствах наци, мы списывали их на жестокость отдельных людей. Что говорить, если и евреи не понимали, что творится вокруг, а ведь нацистский кнут был занесен в первую очередь над ними.
Мы принимали как данность, как непреложный принцип мироздания, нашу демократию, нашу свободу, завоеванную предками в тяжкой борьбе, что велась на протяжении столетий и вылилась в конце концов в общественный договор, ставший плотью и кровью нашего общества. Когда же демократию и свободу в одночасье растоптали, мы попросту растерялись.
Демократические свободы были столь привычны для большинства, что люди продолжали спрашивать: «За что? В чем я виноват?» — у злодеев, отринувших закон и заменивших его ненавистью и насилием, кровожадностью и необузданной похотью. Не полицейские, а мучители, воры, насильники и убийцы дорвались до власти благодаря нашей растерянности, нашему молчанию и самоуничижению. И теперь мы вынуждены подчиняться им! Вам нечего бояться, вещал фюрер, кроме самого вашего страха. А страх с каждым днем становился все страшнее.
Я всегда отличался здравомыслием и к мистике меня не тянуло, однако я не мог отделаться от мысли, что на нас обрушилось некое вселенское зло. По иронии судьбы, на заре столетия люди искренне верили в скорое исчезновение войн и несправедливостей. Неужели это — расплата за нашу доверчивость? Неужели на Землю явилась некая демоническая сила, привлеченная трупным смрадом бурской войны, побоищ в Бельгийском Конго, резни в Армении, тлением миллионов тел, заполнивших окопы, воронки и канавы от Парижа до Пекина? Жадно насыщаясь, эта неведомая сила настолько осмелела, что оставила мертвецов и взялась за живых…
Поужинав, мы решили, что на террасе уже слишком холодно, и потому перешли в кабинет. Попивая бренди, покуривая сигареты, мы наслаждались всеми удобствами, какие только дарит человеку цивилизованный быт.
Я вдруг понял, что мой кузен приехал не просто так, что в Бек его привело какое-то дело. Интересно, когда он заговорит о своей цели?
Гейнор всю прошлую неделю провел в Берлине и охотно делился столичными сплетнями. Геринг — жуткий сноб и поклонник аристократии. Поэтому принц Гейнор — которого наци предпочитали называть Паулем фон Минктом — удостоился приглашения рейхсмаршала. «А оказаться личным гостем Геринга, — прибавил мой кузен, — куда приятнее, чем быть среди личных гостей Гитлера. Скажу как на духу, — продолжал Гейнор, — человека занудливее Гитлера мне видеть не приходилось. Его хлебом не корми, дай поговорить; он готов вещать сутками напролет под патефон, играющий одну и ту же пластинку Франца Легара. Вечер с Гитлером, — заявил Гейнор, — еще хуже, чем вечерок в обществе строгой старой тетушки. Трудно поверить его старым друзьям, которые утверждают, что Гитлер не раз веселил их своими шутками и розыгрышами. Геббельс слишком замкнут, чтобы составить хорошую компанию, он предпочитает молчать и лишь изредка позволяет себе вставить в разговор словечко-другое. А вот Геринг — по-настоящему веселый малый и предметы искусства коллекционирует всерьез, не то что прочие бонзы. Между прочим, он спасает картины, которые нацисты хотели уничтожить, и его дом в Берлине давно превратился в сокровищницу, в музей, где есть все, в том числе знаменитейшие немецкие древности и прославленное оружие».
Все это Гейнор излагал тем же самым насмешливым тоном, однако я нисколько не поверил в искренность его слов. Не мог поверить, что мой кузен якшается с нацистами лишь для того, чтобы отстоять независимость Вальденштейна. Он говорил, что принимает realpolitik ситуации, но надеется, что нацисты оставят его маленькое владение в покое. Он тщательно это скрывал, но я уловил в тоне Гейнора нотки, которые меня напугали, — нотки алчного романтизма. Его зачаровала огромная власть, которой ныне располагал Гитлер со своими присными. Причем — мне так показалось — он отнюдь не горел желанием влиться в эту власть; он жаждал ее для себя одного. Быть может, он воображал себя принцем великой Германской империи? Гейнор шутил порой, что еврейской и славянской крови в нем не меньше, чем арийской, однако нацисты, похоже, закрывали глаза на «темное прошлое» тех, кто был им чем-либо полезен.
А капитан фон Минкт — в этом сомневаться не приходилось — представлял для наци определенную ценность, иначе его не снабдили бы машиной с водителем и не приставили бы к нему секретаря. И он явно приехал сюда по поручению своих хозяев. Я слишком давно знаю Гейнора, чтобы подумать, будто он соскучился по мне. Неужели ему поручили завербовать меня?
«Или же, — мелькнула вдруг мысль, — его послали убить меня?» Впрочем, для этого ему не надо было приезжать в Бек и напрашиваться ко мне на ужин — существует добрый десяток более быстрых и эффективных способов. И вообще это не в духе нацистов — обставлять убийство разными церемониями: как раз церемониться они ни с кем не собирались.
Захотелось глотнуть свежего воздуха, и я предложил все-таки выйти на террасу.
Залитые лунным светом окрестности словно явились из сказки.
Внезапно Гейнор предложил послать за его секретарем, лейтенантом Клостерхеймом.
— Знаешь, кузен, он обижается, когда с ним обращаются как с прислугой, а у него, между прочим, хорошие связи наверху. Родня жены Геббельса. Он из древнего горского рода, чем изрядно гордится. У них была своя крепость, простояла в Гарце тысячу с лишним лет. Себя они называют охранниками, но я так полагаю, до недавних пор все Клостерхеймы-мужчины были бандитами. А еще у него родственники в церковной верхушке.
Я вяло отмахнулся: мол, делай что хочешь. Общество Гейнора начинало меня утомлять, приходилось чуть ли не ежеминутно напоминать себе, что он — мой гость. Быть может, появление Клостерхейма поможет мне успокоиться…
Робкая надежда растаяла, едва на террасе возникла угловатая фигура в тесном эсэсовском мундире. Фуражку лейтенант держал под мышкой, изо рта у него вырывался пар — пронзительно-белый, будто более студеный, нежели воздух. Я извинился за свою неучтивость и указал на пустой бокал. Клостерхейм помахал «Майн Кампф» карманного формата и заявил, что его ждут дела. Он производил впечатление фанатика и чем-то напомнил мне бесноватого фюрера. Рядом с ним Гейнор выглядел сущим ангелом.
В конце концов лейтенант согласился пригубить бенедиктин. Принимая у меня бокал, он неожиданно спросил Гейнора:
— Вы уже сделали предложение, капитан фон Минкт?
Гейнор засмеялся — чуть натянуто. Предложение, говорите? Я хотел было спросить, о чем речь, но мой кузен предостерегающе поднял руку.
— Не будем торопить события, Ульрик. Всему свой черед. Лейтенанту Клостерхейму иногда не хватает такта и дипломатичности.