Норонья были нашими аристократами, чистокровными португальцами. Муж был маленький и худой - говорили, что он знатного рода, но я не уверен, что это правда. Его жена была то ли больная, то ли калека - я не знал, что у нее не в порядке, и никогда не стремился это выяснить, - и поэтому всегда появлялась среди нас только в кресле-каталке, которое толкал перед собой муж. Снисходя до нашего общества, общества полукровок, они не скрывали легкого презрения ко всем нам. Они знали эту страну и знали, какова разница между ними и нами. Вполне могло возникнуть впечатление, что они нарушают правила лишь из-за недуга благородной дамы, которую нужно развлекать. Но на самом деле они общались с нами потому, что госпожа Норонья обладала особым даром. Она была провидицей. Ее супруг, человек знатного происхождения, гордился сверхъестественными способностями жены. Приехав на воскресный ленч в какой-нибудь из помещичьих домов, он торжественно вкатывал туда большое кресло, в котором сидела госпожа Норонья, и на его худом, брезгливом лице было написано явное высокомерие. Никто, даже Ана, никогда не говорил мне прямо, что у госпожи Нороньи есть этот дар. Ему просто позволяли проявляться, и он проявлялся, но таким ненавязчивым образом, что в первые несколько раз я ничего не заметил. Чтобы увидеть этот дар в действии, надо было знать о нем заранее. Например, кто-нибудь сообщал: "В марте я собираюсь поехать в Лиссабон". И госпожа Норонья, сгорбившись в своем кресле, тихо говорила, ни к кому в особенности не обращаясь: "Это не самое удачное время. В сентябре было бы лучше". Больше она ничего не добавляла, никакого объяснения; и больше уже никто не заводил речи о поездке в Лиссабон в марте. А если - скажу об этом просто ради иллюстрации - если я, в то время еще не подозревавший об особом даре госпожи Нороньи, говорил: "Но весной в Лиссабоне, наверное, очень приятно", - господин Норонья, в водянистых глазах которого светилось недовольство тем, что кто-то осмеливается возражать его жене, отвечал: "Значит, есть причины считать это время неподходящим", а его жена отворачивалась без всякого выражения на бледном лице. Я подозревал, что мистический дар госпожи Нороньи в сочетании с ее физической неполноценностью и родовитостью мужа сделал из нее тирана. Она могла сказать все что угодно; она могла быть настолько грубой и высокомерной, насколько ей хотелось; и у всех окружающих всегда находилось по три, четыре или пять причин не вступать с нею в спор. Я замечал, что время от времени у нее бывают приступы боли, но не мог отделаться от впечатления, что всякий раз, вернувшись с мужем домой, она встает со своего кресла и ходит как ни в чем не бывало. В редких случаях она давала подробные мистические консультации. Они были недешевы, и визиты, которые госпожа Норонья в обществе мужа наносила своим во многих отношениях суеверным соседям-полукровкам, помогали ей набирать клиентуру.
   Мы с Аной тоже выступали как цельные персонажи. И, поскольку никто не способен видеть себя в истинном свете, мы наверняка были бы удивлены и, возможно, даже оскорблены - точно так же, как были бы удивлены и оскорблены и Коррейя, и Рикардо, и Норонья, -тем, что видели в нас другие.
   Этот образ жизни в провинции сложился, скорее всего, в двадцатые годы, в кильватере послевоенного бума. Во время Второй мировой он, должно быть, установился окончательно. Поэтому его можно было назвать относительно новым; вся его история укладывалась в один человеческий век или даже в рамки взрослой жизни одного человека. Ему суждено было продержаться совсем недолго, и теперь мне иногда кажется, что едва ли не все в нашем кругу (а отнюдь не только склонные к драматизации Коррейя) старались заглушить в себе нехорошее предчувствие, подсказывающее нам, что очень скоро нашему беспечному и неестественному существованию будет брошен вызов. Впрочем, вряд ли кто-нибудь догадывался, что мир бетона потерпит такое сокрушительное поражение от старого, хрупкого на вид соломенного мира.
   Иногда мы отправлялись на воскресный ленч в примитивный ресторанчик на побережье. Там подавали простые блюда из свежих морепродуктов, и дела у хозяев вскоре пошли хорошо. Ресторанчик стал выглядеть лучше. Приехав туда в очередное воскресенье, мы обнаружили, что пол в зале выложен плиткой с красивым, узорчатым желто-голубым орнаментом, и не смогли сдержать восхищенных восклицаний. Плиточник оказался крупным мулатом со светлыми глазами. По какой-то причине - возможно, потому, что работа не была закончена в срок, - владелец ресторана, португалец, осыпал его громкой бранью. С нами и прочими посетителями он держался вежливо, как всегда; но потом, отойдя от нас, снова набрасывался на плиточника, будто превращаясь в другого человека.
   При каждом его выкрике большой светлоглазый мулат опускал голову, словно от удара. Он сильно потел - похоже, не только из-за жары. Он продолжал выполнять свою филигранную работу, выкладывая тонкий слой быстро сохнущей известки, а затем прижимая к нему каждую красивую португальскую плиточку по отдельности и подправляя ее легким постукиванием. Пот катился по его бледно-коричневому лбу, и время от времени он вытирал его с глаз, точно слезы. Он сидел на корточках, и шорты плотно облегали его мускулистые ляжки. Кое-где на его ногах и на лице, немного рябом от тщательного бритья, пробивались грубые завивающиеся волоски. Он ни разу не ответил на крики владельца, которого мог бы свалить одним ударом. Он просто продолжал работать.
   Потом мы с Аной обсудили увиденное. Ана сказала: - Этот плиточник чей-то незаконный сын. Его мать наверняка африканка, а отец - крупный португальский землевладелец. Хозяину ресторана это должно быть известно. Богатые португальские землевладельцы отдают своих внебрачных сыновей-мулатов учиться разным ремеслам. Делают из них электриков, механиков, слесарей, столяров, плиточников. Хотя плиточники по большей части приезжают сюда с севера Португалии.
   Я больше ничего не сказал Ане. Но сколько я ни вспоминал потом этого большого потеющего мужчину с глазами, в которых светилась боль, мулата, всю жизнь вынужденного носить на лице позорное клеймо своего рождения, я думал: "Кто спасет этого человека? Кто отомстит за него?"
   Со временем это чувство смешалось с другими. Но та картина застряла в памяти. Именно она стала для меня предзнаменованием того, что должно случиться. И когда, на третьем году моего пребывания в стране, в подцензурные газеты начали мало-помалу просачиваться вести о крупных событиях на противоположной стороне континента, я оказался почти готов к этому.
   Эти вести были слишком важны для того, чтобы удержать их в тайне. Сначала власти хотели замолчать их, но потом выбрали другой путь и принялись нагнетать страх. В одном регионе вспыхнуло восстание; в провинции произошли массовые убийства португальцев. Погибли две или три, а может быть, даже четыре сотни человек - их зарубили мачете. Я представлял себе пейзаж, похожий на наш (хотя и знал, что это не соответствует действительности), и африканцев вроде наших, такие же хижины, деревни и поля между усадьбами, засеянные кассавой и зерновыми, ухоженные посадки кешью и сизаля, огромные животноводческие фермы, выглядевшие так, словно их только что отвоевали у дикой природы, с черными стволами больших деревьев, сваленных или сожженных, чтобы лишить убежища ядовитых мух, которые нападали на скот. Порядок и логика; постепенное приручение земли; но зрелище, представшее передо мной в тот первый день - низкорослые худощавые люди, вечно бредущие вдоль дороги, было чуждым и угрожающим, говорило мне, что я приехал куда-то на край света. Теперь оно казалось пророческим.
   Но африканцы вокруг нас, похоже, ни о чем не слыхали. Мы не заметили в их поведении никаких перемен - ни в тот день, ни на следующий, ни через неделю, ни через месяц. Коррейя, держатели заграничных счетов, говорили, что это спокойствие зловеще; по их мнению, здесь тоже готовилась какая-то ужасная жакерия. Тем не менее мы прожили спокойно весь остаток года, и катастрофы ничто не предвещало. Мало-помалу все принятые нами меры предосторожности - теперь мы всегда держали под рукой в спальне ружья и дубинки, которые, впрочем, вряд ли помогли бы нам, если бы вспыхнуло всеобщее восстание или хотя бы взбунтовались наши собственные слуги, - стали казаться излишними.
   Именно тогда я научился обращению с ружьем. Нам и нашим соседям потихоньку сообщили, что мы можем тренироваться на полицейском стрельбище в черте городка. Наш гарнизон был настолько не готов к войне, что не имел своего стрельбища. Соседи встретили предложение полиции с энтузиазмом, но я его не разделял. Меня никогда не привлекало оружие. В миссионерской школе нас не обучали даже азам военного дела, и мой страх перед африканцами был меньше, чем боязнь выставить себя на посмешище перед важными людьми. Но, как ни странно, впервые положив палец на спусковой крючок и взглянув в ружейный прицел, я почувствовал, что буквально заворожен. Это переживание стало для меня наиболее личным, наиболее интенсивным сеансом общения с самим собой; кратчайший миг принятия верного решения словно все время маячил где-то рядом, почти повторяя движение мысли. Ничего подобного я не ожидал. Мне кажется, что религиозный трепет, который полагается ощущать людям, созерцающим пламя единственной свечи в комнате, где нет других источников света, не мог бы превзойти то удовольствие, которое испытывал я, глядя в прицел и приближаясь вплотную к своему собственному сознанию. В одну секунду менялось все восприятие мира, и я точно погружался в свою личную, особую вселенную. Это было удивительно - находиться на стрельбище в Африке и думать по-новому о моем отце и его предках-браминах, умиравших от голода в своем огромном храме. Я купил себе ружье. Потом сделал мишени неподалеку от дома, построенного дедом Аны, и стал тренироваться при любой возможности. Соседи начали смотреть на меня с большим уважением.
   Правительство не торопилось, но время перемен все же пришло. Гарнизон увеличили. Были построены дополнительные казармы - из сверкающего на солнце белого бетона, в три этажа. Территория самого лагеря, голый бетон посреди песков, также расширилась. Доска с разными военными эмблемами провозглашала, что у нас расположилась штаб-квартира нового армейского командования. Жизнь городка стала другой.
   x x x
   Наше правительство было авторитарным, но мы этого практически не ощущали. Нам казалось, что власти находятся где-то очень далеко - частично в столице, частично в Лиссабоне. Нас они, как правило, не беспокоили. Я вспоминал о них только в пору уборки сизаля, когда мы отправляли заявки в тюрьмы и оттуда, за известное вознаграждение, к нам присылали заключенных (с соответствующей охраной) срезать сизаль. Уборка сизаля - опасная работа. Африканцы, живущие в деревнях, уклоняются от нее как могут. Сизаль похож на большое алоэ, или на ананас, или на гигантскую, колючую зеленую розу в четыре-пять футов высотой, с длинными мясистыми листьями вместо лепестков. Эти листья, очень толстые у основания, имеют острые зазубренные края, и не дай бог провести по ним рукой не в ту сторону. С ними очень неудобно обращаться, но их-то и нужно рубить. На конце у каждого листа сизаля растет длинный черный шип, острый как игла и вдобавок отравленный. Плантации сизаля кишат крысами, которые любят прятаться в тени его листьев и питаются ими; крыс, в свою очередь, поедают ядовитые змеи, медленно заглатывая их целиком. Страшно бывает видеть половину еще живой крысы, переднюю или заднюю, которая торчит из растянутой змеиной пасти. Плантация сизаля - ужасное место, и мы (а может быть, и наши соседи) всегда следили за тем, чтобы во время сбора урожая на краю поля дежурила медсестра с лекарствами и сывороткой от змеиных укусов. Такая опасная работа - но из всей зеленой массы сизаля получалось лишь пять процентов дешевого волокна, из которого делали самые простые вещи, вроде веревок, корзин и подошв для сандалий. Без помощи заключенных нам было бы трудно убрать сизаль. Уже тогда его стало понемногу вытеснять синтетическое волокно. Я не имел ничего против.
   Долгие годы нашему авторитарному, но достаточно мягкому правительству ничто не угрожало, и оно стало до странности беззаботным. Привыкшему к спокойной жизни правителю, по-видимому, наскучили хлопоты, связанные с управлением страной, - по крайней мере, у нас сложилось такое впечатление, и он стал отдавать важные государственные функции в ведение или на откуп жадным, энергичным и лояльным предпринимателям. Эти люди быстро разбогатели, и чем богаче они становились, тем большую лояльность проявляли и тем лучше выполняли задачи, которые были им доверены. Так что в этих методах работы правительства была своя примитивная логика, и они казались довольно эффективными.
   Какой-то из очередных шагов правительства в этом направлении и повлек за собой расширение нашего гарнизона вместе с развитием городка. Мир был продолжительным. Люди отбросили свои тревоги. Однако год за годом военные деньги продолжали поступать. Это коснулось нас всех. Мы видели в них справедливую награду за нашу добродетель. Каждый по многу раз пересчитывал свои доходы. А потом обнаружилось, что больше всего этих новых денег - если вести речь только о круге, в котором вращались мы с Аной, - доставалось нашему приятелю Коррейе, тому самому хитрецу Коррейе, который много лет пугал нас надвигающейся опасностью и имел уйму банковских счетов за рубежом. Коррейя вошел в контакт с большим человеком из столицы и (по-прежнему управляя своим поместьем) стал представлять в нашем городке, провинции или даже во всей стране целый ряд иностранных промышленников, выпускающих какую-то технику с малопонятными названиями. Поначалу Коррейя охотно хвастался своей приближенностью к большому человеку, который был чистокровным португальцем. Этот человек явно принимал активное участие в деятельности агентств Коррейи, и мы с завистью и насмешками говорили между собой об их удивительной связи. Сам ли Коррейя отыскал этого большого человека? Или большой человек, по неведомой нам причине и через какого-нибудь посредника (возможно, через столичного торговца), выбрал Коррейю? Впрочем, предыстория этого союза не имела особенного значения. Так или иначе, Коррейе посчастливилось. Он стал на голову выше нас.
   Он рассказывал о путешествиях в столицу (по воздуху, а не на дряхлых каботажных судах, которыми пользовались мы); рассказывал о ленчах и обедах в обществе большого человека и о том, как однажды этот человек даже пригласил его поужинать к себе домой. Но потом, по прошествии некоторого времени, Коррейя стал говорить о большом человеке заметно меньше. Он начал притворяться, что инициатива открытия агентств принадлежит ему самому, и мы были вынуждены притворяться вместе с ним. Когда он перечислял иностранные компании, с которыми сотрудничал, и технику, которую они импортировали, технику, которая когда-нибудь могла понадобиться армии или нашему городку, я поражался тому, как мало я знаю о современном мире. И в то же время меня поражало то, с какой легкостью Коррейя (на самом деле разбирающийся только в сельском хозяйстве) находит в нем свою дорогу.
   Он стал в нашей среде важной персоной. Когда он заметил, что наша ревность сошла на нет и никто из нас, его друзей и соседей, больше не отпускает шуточек по поводу его возвышения, он стал на удивление скромен. В одно из воскресений он сказал мне:
   - Вы могли бы делать то же самое, что и я, Вилли. Надо просто набраться смелости. Вот послушайте. Вы ведь жили в Англии. Знаете компанию "Бутс". Нам здесь нужна продукция, которую они выпускают, - лекарства и прочее. У них нет представителя. Этим представителем могли бы стать вы. Так напишите им! Раздобудьте рекомендации, которые они потребуют, и вы уже их агент. Они будут в восторге.
   Я ответил:
   - Но что мне делать с товарами, которые они мне пришлют? Как организовать их продажу? Куда я их дену?
   Он сказал:
   - В этом-то и трудность. Чтобы заниматься бизнесом, надо быть бизнесменом. Вам необходимо научиться мыслить по-другому. Вы не можете написать такой компании, как "Бутс", и думать, что они согласятся заключить с вами контракт только на один год и один день.
   И я подумал: судя по тому, как он говорит, он и его столичный начальник уже пытались всерьез заняться сбытом товаров "Бутс", и из этого ничего не вышло.
   В другое воскресенье он сказал, что размышляет, не сделаться ли ему агентом одной известной фирмы, выпускающей вертолеты. У нас захватило дух, потому что теперь мы знали, что он не шутит, и его слова дали нам некоторое представление о том, как высоко он забрался. Похоже, он знал о вертолетах довольно много. Он сказал, что эта идея пришла к нему в голову совершенно внезапно (он говорил об этом так, словно на него снизошло божественное озарение), когда он ехал в машине на побережье. Вертолеты не сходили у него с языка месяца два или три. А потом мы прочли в подцензурной прессе - в заметке, на которую мы не обратили бы внимания, если бы не были знакомы с Коррейей, - что нашей страной приобретены несколько вертолетов, однако не той марки, которую упоминал Коррейя. Больше мы ничего не слышали от него о вертолетах.
   Таким образом, Коррейя разбогател - только с вертолетами вышла неудача, - и они с женой продолжали говорить о своих деньгах с прежним простодушием. Но им, как и раньше, казалось, что скоро грянет катастрофа. Новообретенное богатство заставляло их волноваться сильнее обычного, и они объявили, что не хотят тратить свои деньги в колонии. Единственным, что они здесь приобрели, был домик на пляже, неподалеку от того ресторанчика, куда мы ездили, в зоне отдыха, которая теперь быстро развивалась. Они называли эту покупку "инвестицией". Это было одним из их новых словечек. Они основали фирму под названием "Жакар инвестментс" и принялись раздавать не только нам, но и своим родственникам, оставшимся в провинции, карточки с этими красиво выведенными на них словами, первое из которых было составлено из начальных слогов их имен - Жа-синто и Карла. Они много путешествовали по своим новым делам, но теперь уже не только открывали счета. Они стали добывать "бумаги" для переселения в разные места, заставляя нас выглядеть еще более отсталыми, и в своих путешествиях активно обзаводились документами для переезда в Австралию, Канаду, Соединенные Штаты, Аргентину и Бразилию. Они даже обсуждали - во всяком случае, однажды в воскресенье мы слышали это от Карлы, - не переселиться ли им во Францию. Они как раз вернулись оттуда и привезли с собой бутылку знаменитого французского вина для нашего воскресного ленча. Всем досталось по полбокала, и все попробовали и похвалили, хотя на самом деле вино было слишком кислое. Карла сказала: "Французы умеют жить. Квартирка на Левом берегу и маленький домик в Провансе - это было бы очень мило. Я уже говорила Жасинто". И мы, не собиравшиеся во Францию, прихлебывали кислое вино, как яд.
   Однако через несколько лет - когда уже казалось, что успеху Коррейя не будет конца, покуда рядом стоит армия, городок растет, а их столичный покровитель остается на своем посту, - через несколько лет разразился кризис. Мы поняли это по поведению Кор рейя. Каждое утро они ездили в церковь при миссии, хотя дорога туда занимала полтора часа в один конец, и слушали мессу. Три часа езды, час на богослужение - и так каждый день, да еще один Бог знает, сколько молитв, в том числе новены, или как там они называются, у себя дома; таких вещей от соседей не скроешь. Жасинто Коррейя стал худым и бледным. Потом мы прочли в подцензурной прессе, что в аппарате снабжения вскрыт ряд злоупотреблений. Этот скандал постепенно затухал в течение нескольких недель, а потом большой человек - тот самый чистокровный португалец, с которым был связан Жасинто Коррейя, - выступил в местном исполнительном совете. Если речь идет о благосостоянии народа, сказал большой человек, правительство должно проявлять особую бдительность, и он намерен беспристрастно разобраться во всем, что произошло в аппарате снабжения.
   Виновные будут призваны к ответу; пусть никто из жителей колонии в этом не сомневается.
   Это было другой стороной жизни при авторитарном правительстве, и мы знали, что Коррейя угодили в серьезный переплет и ни банковские счета в больших городах, ни бумаги на выезд в далекие страны их теперь не спасут. Тьма здесь была тьмой. Бедная Карла сказала: "Я никогда не искала богатства. Спросите монашек. Я тоже хотела стать монашкой".
   И тогда мы окончательно поняли - разговоры об этом велись среди нас уже не первый год, - почему большой человек выбрал чету Коррейя. Он сделал это, чтобы в случае нужды, в критический момент, ему было кого ввергнуть во тьму. Погубить настоящего португальца вроде него самого значило бы нарушить действующие здесь кастовые законы и испортить себе репутацию. И, наоборот, ничего не стоило ввергнуть во тьму человека второго сорта, обитателя нашего неполноценного мира - кого-нибудь образованного, уважаемого и честолюбивого, обладающего незаурядными деловыми способностями и по многим причинам готового выполнить все, что от него потребуют.
   Три или четыре месяца Коррейя мучились неизвестностью. Они все время с тоской вспоминали о тех безмятежных днях, когда у них еще не было никаких агентств, и все время укоряли себя. Мы искренне жалели их, но общаться с ними стало очень утомительно. Жасинто походил на инвалида, живущего со своей болезнью как с врагом и думающего почти только о ней. А потом, совершенно неожиданно, кризис вдруг миновал. Столичный покровитель Жасинто нашел какой-то способ опрокинуть своего соперника, который и заварил всю кашу. Газетчики перестали печатать язвительные заметки, и скандал со снабжением (который существовал только на бумаге) просто исчез, точно его и не было.
   Но на этом мучения Жасинто не кончились. Он понял, как зыбка власть. Теперь он знал, что не может рассчитывать на вечную поддержку большого человека, а если тот перестанет ее оказывать, кто-нибудь наверняка захочет поднять старые обвинения против него - ведь причин для этого найдется сколько угодно. И он страдал по-прежнему. В каком-то смысле это было странно, потому что мы уже много лет слышали от Жасинто пророчества (иногда очень пылкие) о грядущем бедствии, которое разрушит всю жизнь колонии, сметет с лица земли весь его мир. Человеку, который сжился с этой мыслью и любил пугать ею других, не должны были внушать ни малейшей тревоги угрозы, исходящие от горстки мстительных столичных жителей, в любом случае обреченных. Но катастрофа, которая, по мнению Жасинто, должна была смести всех и вся, оказалась всего лишь своего рода философской мистификацией. Чтобы понять всю шаткость этой идеи, достаточно было взглянуть на нее поближе. На самом деле она имела чисто этическую подоплеку - она нужна была Коррейе для самооправдания, для того, чтобы жить в колонии и одновременно оставаться вне ее. Это была голая абстракция. А крах, который грозил ему теперь, абстрактным не был. Он был вполне реален, его можно было предсказать в малейших подробностях, и к тому же он носил частный характер. Этот удар должен был пасть на него одного, не нарушив покоя и благоденствия всех окружающих.
   Однажды в воскресенье, когда подошла наша очередь устраивать ленч, мы отправились на побережье, в ресторанчик с желто-голубой мозаикой на полу. После еды Коррейя пригласил нас всех осмотреть пляжный домик, в который он вложил часть своего капитала. Ни Ана, ни я (так же как и многие другие члены нашей компании) ни разу его не видели, а сам Коррейя сказал, что не был там уже два года. Покинув ресторан, мы снова выбрались на узкую асфальтовую дорогу, идущую вдоль берега, - она напоминала черную корку на песке, - и, проехав по ней немного, свернули обратно к морю, на утрамбованный песчаный проселок, вдоль которого росли ярко-зеленые кусты и тропические миндальные деревья. Потом мы увидели африканскую хижину, по обыкновению крытую травой она сияла на солнце как позолота. Мы остановились. Коррейя крикнул: "Тетушка! Тетушка!" Из-за высокой тростниковой ограды вышла старуха-негритянка в африканской одежде. Коррейя сказал нам: "У нее сын от португальца. Работает у меня сторожем". Он разговаривал с негритянкой громко и добродушно, слегка переигрывая, - наверное, ему хотелось хорошо выступить перед нами сразу в двух родственных ролях, показав, что он не только умеет ладить с африканцами, но и ласков с теми, кто у него служит. Старуха волновалась. Она срывала ему спектакль. Коррейя спросил, где Себастьяно. Себастьяне не оказалось дома. И мы двинулись вслед за Коррейей, который производил много шума, к домику на пляже.
   Мы нашли его полуразвалившимся. Оконные стекла были разбиты; от влажного соленого воздуха все гвозди заржавели, и ржавчина расползлась пятнами по выцветшей краске и побелевшему дереву. Створки французских окон на первом этаже были сняты с петель. Из комнаты, которая, наверное, считалась гостиной, наполовину торчала рыбацкая лодка с высокими бортами, стоявшая на подпорках, точно в сухом доке.
   Старуха-негритянка стояла поодаль, за спиной Коррейи. Он не сказал ничего. Он просто смотрел. Его лицо как-то странно сморщилось. Он находился за пределами гнева и где-то очень далеко от всего окружающего. Он был беспомощен, тонул в страдании. Я подумал: "Он сумасшедший. Почему я раньше этого не замечал?" По-видимому, Карла, выросшая в женском монастыре, привыкла жить с тем, что я сейчас увидел. Она подошла к нему и, словно нас не было рядом, заговорила с ним таким тоном, каким говорят с детьми, произнося слова, которых я никогда прежде от нее не слышал. Она сказала: