Я мгновенно решил притвориться, что не замечаю ее; и она, похоже, приняла такое же решение. Вышло, что мы встретились и разошлись как чужие. Я никому не сказал о ней; и она, в следующий раз столкнувшись со мной в поместье, не сказала ни слова и ни единым жестом не дала понять, что узнала меня в ту ночь. Не округлила глаз, не подняла бровей, не поджала губ. Позже, когда я думал об этом, у меня возникло чувство, что именно тогда я и предал Ану, запятнав ее, так сказать, в ее собственном доме.
x x x
Четы Коррейя не было целый год. А потом мы узнали - каждая семья своим окольным путем и не все одновременно, - что Жасинто умер. Он умер во сне, в какой-то лондонской гостинице. Альваро встревожился не на шутку. Теперь он не знал, что его ждет. Он всегда имел дело с Жасинто и подозревал, что Карла его не любит.
Примерно через месяц Карла снова появилась среди нас и стала ездить по знакомым, пожиная сочувствие. Опять и опять рассказывала она о том, какой внезапной была эта смерть, о предпринятом ими накануне походе по большим универмагам, об открытых пакетах, в беспорядке наваленных у кровати, которой суждено было стать смертным одром бедняги Жасинто. Сначала она собиралась перевезти тело обратно в колонию, но мысли о маленьком кладбище в нашем городке вызывали у нее "скверное предчувствие" (внушенное госпожой Нороньей). Поэтому она отвезла тело в Португалию, в провинциальный город, где был похоронен дед Жасинто, чистокровный португалец. Все эти хлопоты отвлекали ее от переживаний. Боль пришла потом. Хуже всего ей стало, когда она встретила в Лиссабоне каких-то нищих. Она сказала: "Я подумала, что этим людям совершенно незачем жить, но они все-таки живут. А у Жасинто было столько вещей, ради которых стоило жить, но он все-таки умер". Эта несправедливость доконала ее. Она разрыдалась прямо на улице, и нищие, которые подошли к ней, заволновались; кто-то из них даже попросил у нее прощения. (Позже Ана сказала мне: "Я всегда думала, что Жасинто верит, будто богатство может спасти от смерти. Верит, что не умрет, если разбогатеет по-настоящему. Но я думала так только в шутку. Я не знала, что это правда".)
Жасинто всегда очень чутко реагировал на разницу в положении, которую дают деньги, сказала Карла; именно поэтому он так упорно трудился. Он велел своим детям, учившимся в Лиссабоне, ни в коем случае не пользоваться общественным транспортом. Им следовало всегда брать такси. Никто не должен был считать их жалкими босяками из колонии. Он повторил им это всего за несколько дней до смерти - вот как он заботился о своих детях. Рассказывая эту и другие подобные истории, свидетельствующие о том, каким хорошим семьянином был Жасинто, Карла плакала и плакала, объезжая всех знакомых по очереди.
Альваро она не пощадила. Через три недели после возвращения из Европы она уволила своего управляющего, дав ему и его африканской семье месяц на то, чтобы освободить их бетонный домик; вдобавок к этому она усердно чернила Альваро, чтобы максимально осложнить ему поиски нового места. Это распущенный человек, говорила она; у него куча наложниц-африканок, которых нельзя содержать на одно только жалованье управляющего. Даже когда у Жасинто были неприятности в столице, он не уставал повторять ей, что за Альваро нужен глаз да глаз. Этот мошенник задрожал, когда она велела принести книги. У нее не было хватки Жасинто и она мало что понимала в отчетности, но ей не понадобилось много времени, чтобы обнаружить уловки, о которых говорил Жасинто. Фальшивые счета (у Альваро техника ломалась постоянно - даже старая и надежная немецкая давилка для сизаля, простейшая машина, похожая на очень большой каток); раздутые настоящие счета; и, конечно, зарплата несуществующим рабочим. И чем дольше Коррейя жили в Европе, тем наглее становился Альваро.
Карла сообщила нам то, что мы и так знали почти наверняка. Глупая привычка рисоваться заставляла Альваро то и дело намекать, что он обворовывает хозяев. Он говорил об этом и мне, и другим. Это добавляло ему значительности в собственных глазах; получая со своего хозяйства незаконную прибыль, он словно бы сам становился помещиком. Ничего, кроме жизни в буше, Альваро не знал; иметь свою усадьбу казалось ему верхом аристократизма. Его отец, мулат, начинал механиком в поместье своего отца-португальца и кончил там же надсмотрщиком самого низкого ранга: его двухкомнатный домик стоял в ряду точно таких же бетонных домиков. Еще в детстве Альваро решил, что выбьется в люди. Он хорошо разбирался в технике; он освоил полевые работы и скотоводство; он умел ладить с африканцами. Возвысившись, он захотел жить по-барски. Став управляющим у четы Коррейя, получив в свое распоряжение бетонный дом и лендровер, он полюбил делать широкие жесты. Когда я познакомился с ним (в то время я еще не знал о его репутации), он часто дарил мне подарки; потом он признался, что все это было так или иначе украдено у Коррейя.
И все же мне было жаль Альваро, потому что его очернили и унизили в глазах того самого общества землевладельцев, в которое (несмотря на свою африканскую семью) он всегда мечтал войти. Я гадал, что станет с этой его семьей. Они получили предупреждение и должны были вот-вот съехать из своего бетонного домика; наверное, думал я, им не скоро удастся найти подобное жилье. Ана сказала: "Скорее всего, он воспользуется шансом и бросит их". Мне не хотелось слишком много размышлять об этом, но она, пожалуй, была права. При мне Альваро никогда не упоминал о своей семье, никогда не говорил, как зовут его детей и какой у них характер. Я видел их только из машины: обычные африканские дети - некоторых было не отличить от деревенских - таращились на нас с маленькой веранды бетонного домика или выбегали из крытой травой хижины позади дома, служившей его семейству кухней. Думаю, если бы Альваро подвернулась новая работа, он с удовольствием начал бы все сначала на новом месте, с новой женщиной и новыми связями на стороне. Наверное, он счел бы такой исход даром богов; это примирило бы его со всем случившимся.
Я не видел его несколько недель. Мы уже давно перестали совершать совместные экскурсии в места вроде того склада. И когда мы наконец встретились на асфальтовой дороге, ведущей в город, он выглядел подавленным; унижение и тревога, связанные с потерей места, отразились на его лице. Но вел он себя вызывающе. Он сказал: "Не пойму, кого эти люди из себя корчат, Вилли. Строят замки на песке. Разъезжают по Лиссабонам, Парижам и Лондонам и рассуждают о том, какое образование дать своим детям. Они смотрят на мир сквозь розовые очки". Я подумал, что он перенял этот апокалиптический тон у своего покойного хозяина. Но у него были конкретные новости. Он сказал: "Партизаны уже разбили свои лагеря у самой границы. Тамошнее правительство на их стороне. Теперь это настоящие партизаны, и они не шутят. Когда они решат тронуться с места, не знаю, кто сможет остановить их".
В течение нескольких недель в городе было меньше солдат, чем обычно, и ходили слухи об армейских маневрах в глубине материка, на севере и на западе. В газеты попадало немногое. Только позже, через некоторое время после того, как Альваро сообщил мне последние новости, в прессе было объявлено об успешном "стремительном наступлении" армии на север и запад, до самой границы. Потом военные начали возвращаться в городок, и все пошло по-старому. Дома свиданий снова получили своих клиентов. Но к той поре я уже потерял связь с Альваро.
Отправляясь в город за удовольствиями, я находил их все меньше и меньше. Отчасти это, по-видимому, объяснялось страхом вновь наткнуться на дочку Жу-лио. Но главной причиной было то, что половой акт в домах свиданий, ранее возбуждавший меня своей грубостью и прямолинейностью, сделался теперь чем-то механическим. В первый год я вел мысленный учет своим увеселительным поездкам; снова и снова я складывал их в уме, соотносил внешние события ленчи, визиты к соседям - с этими более темными и более яркими моментами в теплых кабинках, создавая для себя, так сказать, особый календарь этого года. Затем стало постепенно обнаруживаться, что я езжу туда не ради удовлетворения, а ради того, чтобы пополнить свой список. А на еще более поздней стадии я ездил только затем, чтобы проверить свои возможности. Иногда в таких случаях мне приходилось себя стимулировать; тогда я стремился не затянуть процесс, а закончить его как можно скорее. Девушки всегда действовали охотно, всегда с готовностью пускали в ход обычные уловки, демонстрируя силу и уступчивость, которые сначала помогли мне увидеть себя с незнакомой стороны, наполнили меня новыми ощущениями, нежностью ко всем и вся. Однако теперь я чувствовал лишь опустошенность и досаду, мне казалось, что мой живот внизу выскоблили досуха; я приходил в себя только через день-другой. Именно в этом издерганном состоянии я снова начал спать с Аной, надеясь восстановить ту близость, которая когда-то казалась такой естественной. Но это было невозможно. Та старая близость опиралась не на секс, и теперь, даже не упрекая меня за мое долгое отсутствие, Ана вела себя так же робко, как тогда. Я доставлял ей мало удовольствия, себе - никакого. Поэтому я стал еще более беспокойным и неудовлетворенным, чем был до того, как Альваро сказал мне в городском кафе: "Хотите увидеть, что они делают?" До того как меня познакомили с чувственными наслаждениями, от недостатка которых я не страдал, потому что ничего о них не знал.
x x x
Карла объявила, что уедет в Португалию навсегда, как только найдет нового управляющего. Это известие огорчило всех нас, знакомых и соседей Карлы, и в течение нескольких недель мы пытались уговорить ее остаться, переживая не за нее, а, как это часто бывает после чьей-нибудь смерти, за себя самих. Нас мучили зависть и беспокойство. Отъезд Карлы, исчезновение четы Коррейя воспринимались как начало краха всего нашего маленького мирка. Они будили в нас новые страхи, о которых нам не хотелось думать; они обедняли нашу общую жизнь в наших собственных глазах. Даже Ана, которая никогда никому не завидовала, сказала чуть ли не с раздражением: "Карла говорит, что уезжает, потому что не может оставаться в доме одна, но я-то знаю: она просто выполняет волю Жасинто".
Новый управляющий нашелся довольно быстро. Это был муж подруги Карлы по монастырской школе; чтобы вызвать у нас симпатию к этой паре, Карла без устали внушала нам, что жизнь обошлась с ними чересчур круто. Они не пожелали жить в доме управляющего; Альваро с семьей освободили его (и хижины рядом), но оставили после себя настоящий разгром. Знакомые Карлы собирались жить в главном доме усадьбы. Ана сказала: "Карла говорит, что хочет помочь подруге, у которой наступила черная полоса. Но эта подруга должна будет содержать дом в порядке. После возвращения из Европы Карла обнаружила, что ее хозяйство вот-вот развалится. Я уверена, что она продаст усадьбу через несколько лет, когда поднимутся цены".
В очередное воскресенье Карла устроила ленч, чтобы попрощаться с нами и заодно познакомить нас с новым управляющим. Я обратил бы на него внимание, даже если бы не знал о его неприятностях. Он выглядел так, словно ему что-то не давало покоя; казалось, он с трудом держит себя в руках. Ему было лет сорок с лишним; он был смешанного происхождения, больше португальского, чем африканского, широкий в кости, но дрябловатый. Он держался со всеми вежливо, даже официально, явно стараясь произвести на каждого хорошее впечатление, но его манеры и вся повадка отличались от наших и потому он казался посторонним в нашей компании. В его глазах застыла отрешенность; его мысли словно были далеки от того, что он делал. Я заметил, что бугорки на его верхней губе выпуклые, а нижняя губа полная, гладкая и слегка блестит; это был рот чувственного человека.
Госпожа Норонья, сгорбившись в кресле и склонив голову набок, сказала, по своему обыкновению: "Неподходящее время. Напрасно вы едете. В Португалии вас ожидает скорбь. Ваши дети доставят вам много огорчений". Но Карла, которая два года назад подскочила бы от испуга, услышав такое предупреждение от потусторонних сил, сейчас не обратила на него никакого внимания; она ничего не ответила и тогда, когда госпожа Норонья повторила все во второй раз. Мы, остальные, восприняли молчание Карлы как намек и не стали вмешиваться, решив, что ее отношения с госпожой Нороньей нас не касаются. Госпожа Норонья, похоже, поняла, что немного пересолила. Она втянула голову в плечи, и сначала нам показалось, что гнев и обида заставят ее отправиться домой: она в любой момент могла подозвать жестом своего мужа, этого худого, вечно недовольного аристократа, и с негодованием покинуть нашу компанию полукровок. Но этого не произошло. Наоборот, все полтора часа до завершения ленча госпожа Норонья искала случая включиться в общий разговор, делая нейтральные или поощрительные замечания по разным поводам, а под конец даже как будто проявив интерес к планам Карлы насчет Португалии. Это было началом конца ее карьеры прорицательницы, хотя она продолжала видеться с нами еще несколько лет. Такой мелочи оказалось достаточно, чтобы непоправимо подорвать ее авторитет. Наверное, в этом сыграли свою роль обрывки слухов, доходившие до нас с осажденной границы: теперь расовое и социальное превосходство четы Норонья уже не ощущалось нами так болезненно, как прежде.
Только лишь встав из-за стола, на котором был сервирован ленч, я впервые очутился лицом к лицу с Грасой - женой нового управляющего, подругой Карлы по монастырской школе. Первым, что я заметил в ней, были ее светлые глаза - тревожные глаза; они снова навели меня на мысль о ее муже. А вторым, что я заметил, было то, что секунду-другую, не больше, эти глаза смотрели на меня так, как никогда еще не смотрела ни одна женщина. В ту секунду я был абсолютно уверен, что эти глаза увидел и во мне не мужа Аны и не человека необычного происхождения, а мужчину, который провел много часов в теплых кабинках домов свиданий. Секс приходит к нам разными путями; он изменяет нас, и я думаю, что в конце концов наш жизненный опыт отражается у нас на лице. Мы встретились взглядом всего на секунду. Возможно, то, что я прочел в этих женских глазах, было моей фантазией, но в тот миг я открыл для себя что-то новое, чего еще не знал о женщинах, и это пополнило мое образование в области чувственности.
Я встретил ее снова две недели спустя на патриотическом митинге в городе; он начался с военного парада на главной площади, устроенного в честь какого-то приезжего генерала. Это было странное мероприятие - пышное и помпезное, но лишенное всякой убедительности. Ни для кого не было секретом, что эта армия, с таким трудом собранная здесь с помощью закона о воинской обязанности, уже не хочет воевать в Африке: ее больше волновала ситуация, сложившаяся на родине. И хотя совсем недавно в газетах превозносили генерала, который разработал стратегию широкого наступления в сторону границы, теперь (когда, судя по дошедшим до нас слухам, было уже поздно) говорилось, что дальновиднее было бы разместить армию на границе, создав цепь укреплений, защищаемых надежными мобильными отрядами, которые могли бы объединиться в любой момент. Но в то субботнее утро армия в нашем городке еще выглядела вполне боеспособной. Звучали речи, развевались флаги. Играл оркестр, парад продолжался, и все мы - молодые и старые, португальцы, африканцы и ни то ни се, купцы, бездельники и нищие дети - стояли и смотрели, зачарованные военными мундирами, саблями и торжественностью всего действа, музыкой и маршем, громкими командами и сложным парадным церемониалом.
После этого состоялся прием в честь заезжего генерала; ради этого открыли маленький губернаторский дом в черте города. Этот губернаторский дом был самым старым в городе и одним из самых старых во всей колонии. Некоторые говорили, что ему двести пятьдесят лет, но точной даты его постройки никто не знал. Это было двухэтажное каменное здание, прямоугольное и вполне заурядное на вид. Возможно, когда-то давно губернаторы жили или останавливались здесь во время своих визитов в город, но теперь в губернаторском доме никто не жил. Он превратился во что-то среднее между музеем и историческим памятником; раз в неделю его нижний этаж открывали для публики. Я заглядывал туда дважды или трижды, но больше никого там не видел, да и смотреть там было особенно не на что: в число экспонатов входила побелевшая, но крепкая с виду весельная лодка - на такой якобы приплыл сюда Васко да Гама; потом набор старых якорей, в том числе совсем маленьких; неожиданно высокие деревянные рули - сделанные из огромных досок, они говорили о мастерстве плотников, пользовавшихся тяжелыми и грубыми инструментами; лебедки, куски старых канатов - исторические морские обломки, точно забытый домашний хлам, который жалко выбрасывать, но ценность которого никто не может толком определить, чтобы воздать ему по достоинству.
Наверху все выглядело по-другому. Туда я попал впервые. Весь второй этаж занимала огромная сумрачная зала. Широкие старые половицы, потемневшие от времени, матово блестели. Ставни на окнах, прячущихся в глубоких простенках, скрадывали свет солнца и неба. Роспись на выцветшем темном потолке почти стерлась. По стенам висели портреты прежних губернаторов, все одного размера и выполненные в одном стиле - простой рисунок, тусклые цвета, сверху имя каждого губернатора, выведенное псевдостаринным шрифтом; они наверняка были написаны недавно по заказу министерства культуры, но как ни странно - может быть, благодаря цельности и завершенности всего оформления, - замысел неведомого правительственного деятеля сработал: в зале возникла атмосфера торжественности. Однако самое сильное впечатление производила мебель. Сделанная из черного дерева (эбенового или какого-то другого), она вся была изукрашена замысловатой резьбой - такой тонкой, что казалось, будто каждый кусок дерева сначала выскоблили изнутри, оставив одну оболочку, а потом нанесли на нее резьбу с обеих сторон. Эта мебель не предназначалась для сидения; на нее можно было только смотреть, любоваться древесиной, обращенной в кружево; это была мебель губернатора, знак его власти. Ей было столько же лет, сколько самому дому, а привезли ее, как сказал мне стоявший рядом чиновник-португалец, из Iba, португальской колонии в Индии. Именно там была сделана вся эта бессмысленная резьба.
Так, неожиданно, я очутился совсем близко от родины. Я попробовал перенестись на двести пятьдесят лет назад, в годы постройки этого губернаторского дома, пытаясь найти какую-нибудь опору в этом невообразимо долгом промежутке времени - небо вечно ясное, море вечно голубое и прозрачное, если не считать периодов дождя, странные утлые корабли вырастают на горизонте, а затем качаются на якоре неподалеку отсюда, вместо нынешнего городка едва заметная зацепка на побережье, и деревней-то не назовешь; никакой дороги в глубь материка, к каменным конусам, местное население никто не трогает, хотя это вряд ли было так: всегда что-нибудь да мешало жить спокойно, всегда находились причины послать за колдуном. Я думал об этом, а потом на смену Африке вдруг пришли Индия и Iba и жестокая мысль о тех, кто месяцы, а то и годы трудился над изысканными стульями и канапе для здешнего губернатора. Это было все равно что увидеть нашу собственную историю под другим углом. Двести пятьдесят лет - в некоторых частях Лондона об этом прошлом можно было размышлять спокойно, воссоздавая его в романтическом духе; в Индии, под сенью огромного храма в нашем городе, тоже; но здесь, в этом губернаторском доме, так далеко от всего, так далеко от истории, оно внушало ужас.
В зале собралось, должно быть, не меньше ста человек. Многие из них были португальцами, и вряд ли кому-нибудь из них приходили в голову те же мысли, что и мне. Для них африканский мир закрывался; не думаю, что у кого-то еще были сомнения на этот счет, несмотря на речи и торжественные церемонии; но все они держались свободно, наслаждались моментом, и старинная комната гудела от их веселого говора и смеха: казалось, что этим людям все равно, что они прекрасно умеют жить с историей. Я никогда не восхищался португальцами больше, чем в тот раз. Мне очень хотелось научиться жить с прошлым и чувствовать себя так же легко; но мы начинали с разных полюсов, и с этим ничего нельзя было поделать.
И все это время я думал о Грасе, подруге Карлы по монастырской школе и жене ее нового управляющего. Я пробыл наверху с полчаса и лишь потом заметил, что она тоже приехала на торжество. Во время парада на площади я не видел ни ее, ни ее мужа и не искал ее здесь. Встретить ее вот так, неожиданно, показалось мне большой удачей, настоящим подарком судьбы. Но я не хотел торопить события. Я не знал о ней ничего, кроме тех скудных сведений, которые сообщила нам Карла, и мог неправильно истолковать ее взгляд. Поэтому я решил, что лучше всего, для большей надежности, подождать удобного случая, который позволил бы мне заговорить с ней. И такой случай представился, хотя и не сразу. Мы вместе очутились - я без спутников, она без спутников - перед резным диванчиком и портретом одного из старых губернаторов. Я снова обнаружил в ее глазах все то же самое, что и в первый раз. Я был переполнен желанием, но не глухим, упорным и несмелым, как в Лондоне; теперь мое желание опиралось на знания и опыт и было откровенным, как объятие. В то же время меня сковывала робость. Я едва мог вынести ее взгляд - такие интимности он обещал.
Я сказал: "Мне было бы приятно встретиться с вами". Она ответила: "И с моим мужем?" Так его, несчастного, убрали с дороги без всяких церемоний. Я сказал: "Вы знаете, что это глупый вопрос". Она сказала: "Когда вы хотите со мной встретиться?" Я сказал: "Завтра, сегодня. В любой день". Она сделала вид, что поняла меня буквально. "Сегодня здесь праздничный ленч. Завтра будет наш, воскресный". Я сказал: "Давайте встретимся в понедельник. Ваш муж поедет в город, чтобы обсудить с правительственными чиновниками цены на кешью и хлопок. Попросите его привезти вас к нам. Это по пути. Мы угостим вас ленчем, а потом я отвезу вас домой. По дороге мы остановимся в "Немецком замке". Она сказала: "Когда я училась в мопастырской школе, нас возили туда на экскурсию. Африканцы говорят, там до сих пор живет призрак немца, который его построил".
В понедельник, после ленча, я ничего не стал объяснять Ане. Я не придумывал заранее никаких объяснений и был готов к самому худшему, если она возразит. Я просто сказал: "Я отвезу Грасу домой". Ана сказала Грасе: "Я рада, что вы понемногу обживаетесь".
"Немецкий замок" был заброшенной усадьбой. Еще несколько лет назад, слушая сплетни наших соседей, я понял, что там часто встречаются любовники. Больше я ничего о нем не знал. Он находился в часе езды от нас; дорога туда шла по равнине мимо конических утесов, которые на расстоянии начинали сливаться в одну сплошную низкую голубую гряду. Равнина была песчаная, неплодородная и выглядела пустынной; песок и зелень служили для редких деревень естественным камуфляжем. Замок стоял на склоне холма над этим унылым простором и был виден издалека. Это было гигантское, причудливое строение, широкое и высокое, с круглыми бетонными башенками по обе стороны от главной веранды. Именно из-за башенок этот дом и прозвали замком. Человек, построивший его в здешней глуши с таким размахом, должно быть, считал, что никогда не умрет, или ошибался в своем понимании истории и думал оставить своим потомкам сказочное наследство. В наших краях люди не имели привычки запоминать даты, поэтому никто точно не знал, когда был построен
"Немецкий замок". Одни говорили, что его построил в двадцатые годы немецкий поселенец из бывшей немецкой Восточной Африки, перебравшийся на более дружественную португальскую территорию после войны 1914 года, другиечто он был построен в конце тридцатых годов немцем, который покинул Германию, желая спастись от экономического кризиса и надвигающейся войны и надеясь основать здесь самодостаточное хозяйство. Но вмешалась смерть; история пошла своим путем; и задолго до моего приезда - опять-таки никто не мог точно сказать мне когда - замок окончательно опустел.
Я постарался подъехать на лендровере как можно ближе к дому. Когда-то роскошный, сад с большими бетонными клумбами теперь был гол и выжжен до песка; кроме торчавших там и сям пучков неприхотливой травы уцелели лишь несколько цинний на длинных стеблях и одичавшая пурпурная бугенвиллея. На веранду вели широкие и очень гладкие бетонные ступени, от которых до сих пор не откололось ни кусочка. В башенках с обеих сторон были проделаны бойницы, словно для обороны. За полуоткрытыми дверьми зияла гигантская полутемная гостиная. Пол под нашими ногами был усеян песком и мелким мусором. Наверное, песок нанесло сюда ветром, а кусочки мусора покрупнее обронили птицы, строившие себе гнезда. Я уловил странный запах рыбы и подумал, что так, должно быть, пахнет разрушающееся здание. У меня был с собой армейский прорезиненный коврик. Я постелил его на веранде, и мы легли на него без единого слова.
x x x
Четы Коррейя не было целый год. А потом мы узнали - каждая семья своим окольным путем и не все одновременно, - что Жасинто умер. Он умер во сне, в какой-то лондонской гостинице. Альваро встревожился не на шутку. Теперь он не знал, что его ждет. Он всегда имел дело с Жасинто и подозревал, что Карла его не любит.
Примерно через месяц Карла снова появилась среди нас и стала ездить по знакомым, пожиная сочувствие. Опять и опять рассказывала она о том, какой внезапной была эта смерть, о предпринятом ими накануне походе по большим универмагам, об открытых пакетах, в беспорядке наваленных у кровати, которой суждено было стать смертным одром бедняги Жасинто. Сначала она собиралась перевезти тело обратно в колонию, но мысли о маленьком кладбище в нашем городке вызывали у нее "скверное предчувствие" (внушенное госпожой Нороньей). Поэтому она отвезла тело в Португалию, в провинциальный город, где был похоронен дед Жасинто, чистокровный португалец. Все эти хлопоты отвлекали ее от переживаний. Боль пришла потом. Хуже всего ей стало, когда она встретила в Лиссабоне каких-то нищих. Она сказала: "Я подумала, что этим людям совершенно незачем жить, но они все-таки живут. А у Жасинто было столько вещей, ради которых стоило жить, но он все-таки умер". Эта несправедливость доконала ее. Она разрыдалась прямо на улице, и нищие, которые подошли к ней, заволновались; кто-то из них даже попросил у нее прощения. (Позже Ана сказала мне: "Я всегда думала, что Жасинто верит, будто богатство может спасти от смерти. Верит, что не умрет, если разбогатеет по-настоящему. Но я думала так только в шутку. Я не знала, что это правда".)
Жасинто всегда очень чутко реагировал на разницу в положении, которую дают деньги, сказала Карла; именно поэтому он так упорно трудился. Он велел своим детям, учившимся в Лиссабоне, ни в коем случае не пользоваться общественным транспортом. Им следовало всегда брать такси. Никто не должен был считать их жалкими босяками из колонии. Он повторил им это всего за несколько дней до смерти - вот как он заботился о своих детях. Рассказывая эту и другие подобные истории, свидетельствующие о том, каким хорошим семьянином был Жасинто, Карла плакала и плакала, объезжая всех знакомых по очереди.
Альваро она не пощадила. Через три недели после возвращения из Европы она уволила своего управляющего, дав ему и его африканской семье месяц на то, чтобы освободить их бетонный домик; вдобавок к этому она усердно чернила Альваро, чтобы максимально осложнить ему поиски нового места. Это распущенный человек, говорила она; у него куча наложниц-африканок, которых нельзя содержать на одно только жалованье управляющего. Даже когда у Жасинто были неприятности в столице, он не уставал повторять ей, что за Альваро нужен глаз да глаз. Этот мошенник задрожал, когда она велела принести книги. У нее не было хватки Жасинто и она мало что понимала в отчетности, но ей не понадобилось много времени, чтобы обнаружить уловки, о которых говорил Жасинто. Фальшивые счета (у Альваро техника ломалась постоянно - даже старая и надежная немецкая давилка для сизаля, простейшая машина, похожая на очень большой каток); раздутые настоящие счета; и, конечно, зарплата несуществующим рабочим. И чем дольше Коррейя жили в Европе, тем наглее становился Альваро.
Карла сообщила нам то, что мы и так знали почти наверняка. Глупая привычка рисоваться заставляла Альваро то и дело намекать, что он обворовывает хозяев. Он говорил об этом и мне, и другим. Это добавляло ему значительности в собственных глазах; получая со своего хозяйства незаконную прибыль, он словно бы сам становился помещиком. Ничего, кроме жизни в буше, Альваро не знал; иметь свою усадьбу казалось ему верхом аристократизма. Его отец, мулат, начинал механиком в поместье своего отца-португальца и кончил там же надсмотрщиком самого низкого ранга: его двухкомнатный домик стоял в ряду точно таких же бетонных домиков. Еще в детстве Альваро решил, что выбьется в люди. Он хорошо разбирался в технике; он освоил полевые работы и скотоводство; он умел ладить с африканцами. Возвысившись, он захотел жить по-барски. Став управляющим у четы Коррейя, получив в свое распоряжение бетонный дом и лендровер, он полюбил делать широкие жесты. Когда я познакомился с ним (в то время я еще не знал о его репутации), он часто дарил мне подарки; потом он признался, что все это было так или иначе украдено у Коррейя.
И все же мне было жаль Альваро, потому что его очернили и унизили в глазах того самого общества землевладельцев, в которое (несмотря на свою африканскую семью) он всегда мечтал войти. Я гадал, что станет с этой его семьей. Они получили предупреждение и должны были вот-вот съехать из своего бетонного домика; наверное, думал я, им не скоро удастся найти подобное жилье. Ана сказала: "Скорее всего, он воспользуется шансом и бросит их". Мне не хотелось слишком много размышлять об этом, но она, пожалуй, была права. При мне Альваро никогда не упоминал о своей семье, никогда не говорил, как зовут его детей и какой у них характер. Я видел их только из машины: обычные африканские дети - некоторых было не отличить от деревенских - таращились на нас с маленькой веранды бетонного домика или выбегали из крытой травой хижины позади дома, служившей его семейству кухней. Думаю, если бы Альваро подвернулась новая работа, он с удовольствием начал бы все сначала на новом месте, с новой женщиной и новыми связями на стороне. Наверное, он счел бы такой исход даром богов; это примирило бы его со всем случившимся.
Я не видел его несколько недель. Мы уже давно перестали совершать совместные экскурсии в места вроде того склада. И когда мы наконец встретились на асфальтовой дороге, ведущей в город, он выглядел подавленным; унижение и тревога, связанные с потерей места, отразились на его лице. Но вел он себя вызывающе. Он сказал: "Не пойму, кого эти люди из себя корчат, Вилли. Строят замки на песке. Разъезжают по Лиссабонам, Парижам и Лондонам и рассуждают о том, какое образование дать своим детям. Они смотрят на мир сквозь розовые очки". Я подумал, что он перенял этот апокалиптический тон у своего покойного хозяина. Но у него были конкретные новости. Он сказал: "Партизаны уже разбили свои лагеря у самой границы. Тамошнее правительство на их стороне. Теперь это настоящие партизаны, и они не шутят. Когда они решат тронуться с места, не знаю, кто сможет остановить их".
В течение нескольких недель в городе было меньше солдат, чем обычно, и ходили слухи об армейских маневрах в глубине материка, на севере и на западе. В газеты попадало немногое. Только позже, через некоторое время после того, как Альваро сообщил мне последние новости, в прессе было объявлено об успешном "стремительном наступлении" армии на север и запад, до самой границы. Потом военные начали возвращаться в городок, и все пошло по-старому. Дома свиданий снова получили своих клиентов. Но к той поре я уже потерял связь с Альваро.
Отправляясь в город за удовольствиями, я находил их все меньше и меньше. Отчасти это, по-видимому, объяснялось страхом вновь наткнуться на дочку Жу-лио. Но главной причиной было то, что половой акт в домах свиданий, ранее возбуждавший меня своей грубостью и прямолинейностью, сделался теперь чем-то механическим. В первый год я вел мысленный учет своим увеселительным поездкам; снова и снова я складывал их в уме, соотносил внешние события ленчи, визиты к соседям - с этими более темными и более яркими моментами в теплых кабинках, создавая для себя, так сказать, особый календарь этого года. Затем стало постепенно обнаруживаться, что я езжу туда не ради удовлетворения, а ради того, чтобы пополнить свой список. А на еще более поздней стадии я ездил только затем, чтобы проверить свои возможности. Иногда в таких случаях мне приходилось себя стимулировать; тогда я стремился не затянуть процесс, а закончить его как можно скорее. Девушки всегда действовали охотно, всегда с готовностью пускали в ход обычные уловки, демонстрируя силу и уступчивость, которые сначала помогли мне увидеть себя с незнакомой стороны, наполнили меня новыми ощущениями, нежностью ко всем и вся. Однако теперь я чувствовал лишь опустошенность и досаду, мне казалось, что мой живот внизу выскоблили досуха; я приходил в себя только через день-другой. Именно в этом издерганном состоянии я снова начал спать с Аной, надеясь восстановить ту близость, которая когда-то казалась такой естественной. Но это было невозможно. Та старая близость опиралась не на секс, и теперь, даже не упрекая меня за мое долгое отсутствие, Ана вела себя так же робко, как тогда. Я доставлял ей мало удовольствия, себе - никакого. Поэтому я стал еще более беспокойным и неудовлетворенным, чем был до того, как Альваро сказал мне в городском кафе: "Хотите увидеть, что они делают?" До того как меня познакомили с чувственными наслаждениями, от недостатка которых я не страдал, потому что ничего о них не знал.
x x x
Карла объявила, что уедет в Португалию навсегда, как только найдет нового управляющего. Это известие огорчило всех нас, знакомых и соседей Карлы, и в течение нескольких недель мы пытались уговорить ее остаться, переживая не за нее, а, как это часто бывает после чьей-нибудь смерти, за себя самих. Нас мучили зависть и беспокойство. Отъезд Карлы, исчезновение четы Коррейя воспринимались как начало краха всего нашего маленького мирка. Они будили в нас новые страхи, о которых нам не хотелось думать; они обедняли нашу общую жизнь в наших собственных глазах. Даже Ана, которая никогда никому не завидовала, сказала чуть ли не с раздражением: "Карла говорит, что уезжает, потому что не может оставаться в доме одна, но я-то знаю: она просто выполняет волю Жасинто".
Новый управляющий нашелся довольно быстро. Это был муж подруги Карлы по монастырской школе; чтобы вызвать у нас симпатию к этой паре, Карла без устали внушала нам, что жизнь обошлась с ними чересчур круто. Они не пожелали жить в доме управляющего; Альваро с семьей освободили его (и хижины рядом), но оставили после себя настоящий разгром. Знакомые Карлы собирались жить в главном доме усадьбы. Ана сказала: "Карла говорит, что хочет помочь подруге, у которой наступила черная полоса. Но эта подруга должна будет содержать дом в порядке. После возвращения из Европы Карла обнаружила, что ее хозяйство вот-вот развалится. Я уверена, что она продаст усадьбу через несколько лет, когда поднимутся цены".
В очередное воскресенье Карла устроила ленч, чтобы попрощаться с нами и заодно познакомить нас с новым управляющим. Я обратил бы на него внимание, даже если бы не знал о его неприятностях. Он выглядел так, словно ему что-то не давало покоя; казалось, он с трудом держит себя в руках. Ему было лет сорок с лишним; он был смешанного происхождения, больше португальского, чем африканского, широкий в кости, но дрябловатый. Он держался со всеми вежливо, даже официально, явно стараясь произвести на каждого хорошее впечатление, но его манеры и вся повадка отличались от наших и потому он казался посторонним в нашей компании. В его глазах застыла отрешенность; его мысли словно были далеки от того, что он делал. Я заметил, что бугорки на его верхней губе выпуклые, а нижняя губа полная, гладкая и слегка блестит; это был рот чувственного человека.
Госпожа Норонья, сгорбившись в кресле и склонив голову набок, сказала, по своему обыкновению: "Неподходящее время. Напрасно вы едете. В Португалии вас ожидает скорбь. Ваши дети доставят вам много огорчений". Но Карла, которая два года назад подскочила бы от испуга, услышав такое предупреждение от потусторонних сил, сейчас не обратила на него никакого внимания; она ничего не ответила и тогда, когда госпожа Норонья повторила все во второй раз. Мы, остальные, восприняли молчание Карлы как намек и не стали вмешиваться, решив, что ее отношения с госпожой Нороньей нас не касаются. Госпожа Норонья, похоже, поняла, что немного пересолила. Она втянула голову в плечи, и сначала нам показалось, что гнев и обида заставят ее отправиться домой: она в любой момент могла подозвать жестом своего мужа, этого худого, вечно недовольного аристократа, и с негодованием покинуть нашу компанию полукровок. Но этого не произошло. Наоборот, все полтора часа до завершения ленча госпожа Норонья искала случая включиться в общий разговор, делая нейтральные или поощрительные замечания по разным поводам, а под конец даже как будто проявив интерес к планам Карлы насчет Португалии. Это было началом конца ее карьеры прорицательницы, хотя она продолжала видеться с нами еще несколько лет. Такой мелочи оказалось достаточно, чтобы непоправимо подорвать ее авторитет. Наверное, в этом сыграли свою роль обрывки слухов, доходившие до нас с осажденной границы: теперь расовое и социальное превосходство четы Норонья уже не ощущалось нами так болезненно, как прежде.
Только лишь встав из-за стола, на котором был сервирован ленч, я впервые очутился лицом к лицу с Грасой - женой нового управляющего, подругой Карлы по монастырской школе. Первым, что я заметил в ней, были ее светлые глаза - тревожные глаза; они снова навели меня на мысль о ее муже. А вторым, что я заметил, было то, что секунду-другую, не больше, эти глаза смотрели на меня так, как никогда еще не смотрела ни одна женщина. В ту секунду я был абсолютно уверен, что эти глаза увидел и во мне не мужа Аны и не человека необычного происхождения, а мужчину, который провел много часов в теплых кабинках домов свиданий. Секс приходит к нам разными путями; он изменяет нас, и я думаю, что в конце концов наш жизненный опыт отражается у нас на лице. Мы встретились взглядом всего на секунду. Возможно, то, что я прочел в этих женских глазах, было моей фантазией, но в тот миг я открыл для себя что-то новое, чего еще не знал о женщинах, и это пополнило мое образование в области чувственности.
Я встретил ее снова две недели спустя на патриотическом митинге в городе; он начался с военного парада на главной площади, устроенного в честь какого-то приезжего генерала. Это было странное мероприятие - пышное и помпезное, но лишенное всякой убедительности. Ни для кого не было секретом, что эта армия, с таким трудом собранная здесь с помощью закона о воинской обязанности, уже не хочет воевать в Африке: ее больше волновала ситуация, сложившаяся на родине. И хотя совсем недавно в газетах превозносили генерала, который разработал стратегию широкого наступления в сторону границы, теперь (когда, судя по дошедшим до нас слухам, было уже поздно) говорилось, что дальновиднее было бы разместить армию на границе, создав цепь укреплений, защищаемых надежными мобильными отрядами, которые могли бы объединиться в любой момент. Но в то субботнее утро армия в нашем городке еще выглядела вполне боеспособной. Звучали речи, развевались флаги. Играл оркестр, парад продолжался, и все мы - молодые и старые, португальцы, африканцы и ни то ни се, купцы, бездельники и нищие дети - стояли и смотрели, зачарованные военными мундирами, саблями и торжественностью всего действа, музыкой и маршем, громкими командами и сложным парадным церемониалом.
После этого состоялся прием в честь заезжего генерала; ради этого открыли маленький губернаторский дом в черте города. Этот губернаторский дом был самым старым в городе и одним из самых старых во всей колонии. Некоторые говорили, что ему двести пятьдесят лет, но точной даты его постройки никто не знал. Это было двухэтажное каменное здание, прямоугольное и вполне заурядное на вид. Возможно, когда-то давно губернаторы жили или останавливались здесь во время своих визитов в город, но теперь в губернаторском доме никто не жил. Он превратился во что-то среднее между музеем и историческим памятником; раз в неделю его нижний этаж открывали для публики. Я заглядывал туда дважды или трижды, но больше никого там не видел, да и смотреть там было особенно не на что: в число экспонатов входила побелевшая, но крепкая с виду весельная лодка - на такой якобы приплыл сюда Васко да Гама; потом набор старых якорей, в том числе совсем маленьких; неожиданно высокие деревянные рули - сделанные из огромных досок, они говорили о мастерстве плотников, пользовавшихся тяжелыми и грубыми инструментами; лебедки, куски старых канатов - исторические морские обломки, точно забытый домашний хлам, который жалко выбрасывать, но ценность которого никто не может толком определить, чтобы воздать ему по достоинству.
Наверху все выглядело по-другому. Туда я попал впервые. Весь второй этаж занимала огромная сумрачная зала. Широкие старые половицы, потемневшие от времени, матово блестели. Ставни на окнах, прячущихся в глубоких простенках, скрадывали свет солнца и неба. Роспись на выцветшем темном потолке почти стерлась. По стенам висели портреты прежних губернаторов, все одного размера и выполненные в одном стиле - простой рисунок, тусклые цвета, сверху имя каждого губернатора, выведенное псевдостаринным шрифтом; они наверняка были написаны недавно по заказу министерства культуры, но как ни странно - может быть, благодаря цельности и завершенности всего оформления, - замысел неведомого правительственного деятеля сработал: в зале возникла атмосфера торжественности. Однако самое сильное впечатление производила мебель. Сделанная из черного дерева (эбенового или какого-то другого), она вся была изукрашена замысловатой резьбой - такой тонкой, что казалось, будто каждый кусок дерева сначала выскоблили изнутри, оставив одну оболочку, а потом нанесли на нее резьбу с обеих сторон. Эта мебель не предназначалась для сидения; на нее можно было только смотреть, любоваться древесиной, обращенной в кружево; это была мебель губернатора, знак его власти. Ей было столько же лет, сколько самому дому, а привезли ее, как сказал мне стоявший рядом чиновник-португалец, из Iba, португальской колонии в Индии. Именно там была сделана вся эта бессмысленная резьба.
Так, неожиданно, я очутился совсем близко от родины. Я попробовал перенестись на двести пятьдесят лет назад, в годы постройки этого губернаторского дома, пытаясь найти какую-нибудь опору в этом невообразимо долгом промежутке времени - небо вечно ясное, море вечно голубое и прозрачное, если не считать периодов дождя, странные утлые корабли вырастают на горизонте, а затем качаются на якоре неподалеку отсюда, вместо нынешнего городка едва заметная зацепка на побережье, и деревней-то не назовешь; никакой дороги в глубь материка, к каменным конусам, местное население никто не трогает, хотя это вряд ли было так: всегда что-нибудь да мешало жить спокойно, всегда находились причины послать за колдуном. Я думал об этом, а потом на смену Африке вдруг пришли Индия и Iba и жестокая мысль о тех, кто месяцы, а то и годы трудился над изысканными стульями и канапе для здешнего губернатора. Это было все равно что увидеть нашу собственную историю под другим углом. Двести пятьдесят лет - в некоторых частях Лондона об этом прошлом можно было размышлять спокойно, воссоздавая его в романтическом духе; в Индии, под сенью огромного храма в нашем городе, тоже; но здесь, в этом губернаторском доме, так далеко от всего, так далеко от истории, оно внушало ужас.
В зале собралось, должно быть, не меньше ста человек. Многие из них были португальцами, и вряд ли кому-нибудь из них приходили в голову те же мысли, что и мне. Для них африканский мир закрывался; не думаю, что у кого-то еще были сомнения на этот счет, несмотря на речи и торжественные церемонии; но все они держались свободно, наслаждались моментом, и старинная комната гудела от их веселого говора и смеха: казалось, что этим людям все равно, что они прекрасно умеют жить с историей. Я никогда не восхищался португальцами больше, чем в тот раз. Мне очень хотелось научиться жить с прошлым и чувствовать себя так же легко; но мы начинали с разных полюсов, и с этим ничего нельзя было поделать.
И все это время я думал о Грасе, подруге Карлы по монастырской школе и жене ее нового управляющего. Я пробыл наверху с полчаса и лишь потом заметил, что она тоже приехала на торжество. Во время парада на площади я не видел ни ее, ни ее мужа и не искал ее здесь. Встретить ее вот так, неожиданно, показалось мне большой удачей, настоящим подарком судьбы. Но я не хотел торопить события. Я не знал о ней ничего, кроме тех скудных сведений, которые сообщила нам Карла, и мог неправильно истолковать ее взгляд. Поэтому я решил, что лучше всего, для большей надежности, подождать удобного случая, который позволил бы мне заговорить с ней. И такой случай представился, хотя и не сразу. Мы вместе очутились - я без спутников, она без спутников - перед резным диванчиком и портретом одного из старых губернаторов. Я снова обнаружил в ее глазах все то же самое, что и в первый раз. Я был переполнен желанием, но не глухим, упорным и несмелым, как в Лондоне; теперь мое желание опиралось на знания и опыт и было откровенным, как объятие. В то же время меня сковывала робость. Я едва мог вынести ее взгляд - такие интимности он обещал.
Я сказал: "Мне было бы приятно встретиться с вами". Она ответила: "И с моим мужем?" Так его, несчастного, убрали с дороги без всяких церемоний. Я сказал: "Вы знаете, что это глупый вопрос". Она сказала: "Когда вы хотите со мной встретиться?" Я сказал: "Завтра, сегодня. В любой день". Она сделала вид, что поняла меня буквально. "Сегодня здесь праздничный ленч. Завтра будет наш, воскресный". Я сказал: "Давайте встретимся в понедельник. Ваш муж поедет в город, чтобы обсудить с правительственными чиновниками цены на кешью и хлопок. Попросите его привезти вас к нам. Это по пути. Мы угостим вас ленчем, а потом я отвезу вас домой. По дороге мы остановимся в "Немецком замке". Она сказала: "Когда я училась в мопастырской школе, нас возили туда на экскурсию. Африканцы говорят, там до сих пор живет призрак немца, который его построил".
В понедельник, после ленча, я ничего не стал объяснять Ане. Я не придумывал заранее никаких объяснений и был готов к самому худшему, если она возразит. Я просто сказал: "Я отвезу Грасу домой". Ана сказала Грасе: "Я рада, что вы понемногу обживаетесь".
"Немецкий замок" был заброшенной усадьбой. Еще несколько лет назад, слушая сплетни наших соседей, я понял, что там часто встречаются любовники. Больше я ничего о нем не знал. Он находился в часе езды от нас; дорога туда шла по равнине мимо конических утесов, которые на расстоянии начинали сливаться в одну сплошную низкую голубую гряду. Равнина была песчаная, неплодородная и выглядела пустынной; песок и зелень служили для редких деревень естественным камуфляжем. Замок стоял на склоне холма над этим унылым простором и был виден издалека. Это было гигантское, причудливое строение, широкое и высокое, с круглыми бетонными башенками по обе стороны от главной веранды. Именно из-за башенок этот дом и прозвали замком. Человек, построивший его в здешней глуши с таким размахом, должно быть, считал, что никогда не умрет, или ошибался в своем понимании истории и думал оставить своим потомкам сказочное наследство. В наших краях люди не имели привычки запоминать даты, поэтому никто точно не знал, когда был построен
"Немецкий замок". Одни говорили, что его построил в двадцатые годы немецкий поселенец из бывшей немецкой Восточной Африки, перебравшийся на более дружественную португальскую территорию после войны 1914 года, другиечто он был построен в конце тридцатых годов немцем, который покинул Германию, желая спастись от экономического кризиса и надвигающейся войны и надеясь основать здесь самодостаточное хозяйство. Но вмешалась смерть; история пошла своим путем; и задолго до моего приезда - опять-таки никто не мог точно сказать мне когда - замок окончательно опустел.
Я постарался подъехать на лендровере как можно ближе к дому. Когда-то роскошный, сад с большими бетонными клумбами теперь был гол и выжжен до песка; кроме торчавших там и сям пучков неприхотливой травы уцелели лишь несколько цинний на длинных стеблях и одичавшая пурпурная бугенвиллея. На веранду вели широкие и очень гладкие бетонные ступени, от которых до сих пор не откололось ни кусочка. В башенках с обеих сторон были проделаны бойницы, словно для обороны. За полуоткрытыми дверьми зияла гигантская полутемная гостиная. Пол под нашими ногами был усеян песком и мелким мусором. Наверное, песок нанесло сюда ветром, а кусочки мусора покрупнее обронили птицы, строившие себе гнезда. Я уловил странный запах рыбы и подумал, что так, должно быть, пахнет разрушающееся здание. У меня был с собой армейский прорезиненный коврик. Я постелил его на веранде, и мы легли на него без единого слова.