Вскоре затем М. Ф. Андреева сказала мне, что наше сожительство по соседству с Брасовой в клинике может грозить нам арестом и предложила мне переехать с мужем на квартиру к Горькому. Без разрешения Б. я этого сделать не могла. Он дал мне его, и я прямо из его кабинета позвонила Горькому по телефону. Начав разговор, я затем передала трубку Б. Он переспросил Горького о нашем переезде и хотел кончить разговор. Но Горький, по-видимому, его еще о чем-то просил, и я услышала:
   - Нет, Павла Александровича я не выпущу. Он себя не умеет вести. Ходит в театры, а ему там устраивают овации.
   На следующий день мы оба переехали к Горькому. Горький нас встретил приветливо и предоставил нам большую комнату в четыре окна, сплошь заставленную мебелью, множеством картин, гравюр, статуэтками и т. п. Комната эта скорее походила на склад мебели, которая, как мы потом узнали, вся продавалась, и в ней часто бывали люди, осматривавшие и покупавшие старину. Устроились мы за занавеской.
   Здесь началась наша новая жизнь. Я выходила из дома редко. Муж ни разу не вышел. Обедали мы за общим столом с Горьким и другими приглашенными. Бывали часто заведомые спекулянты, большевистские знаменитости и другие знакомые. Я видела у Горького Луначарского, Стасова, хаживал и Шаляпин. Чаще всего собиралось общество, которое радовалось нашему горю и печалилось нашими радостями. Нам было в этом обществе тяжело.
   В это время М. Ф. Андреева была назначена управляющей всеми театрами Петрограда и я, пользуясь ее положением, начала хлопотать о получении разрешения на выезд в Финляндию. Подала также через Финляндское Бюро прошение в Сенат о позволении нам въехать в Финляндию.
   Дни тянулись и мы оба томились. Я изредка ходила на нашу квартиру и выносила некоторые вещи - платье, белье. Выносить было запрещено и потому я надевала на себя по несколько комплектов белья мужа и других вещей. В один из моих визитов на квартиру я узнала, что ее реквизируют, а обстановку конфискуют. Муж в это время болел, а затем слегла и я.
   Оправившись после испанки, я снова начала письменно хлопотать о разрешении на выезд и об освобождении также великого князя Дмитрия Константиновича из тюрьмы. Я добилась того, что доктор Манухин осмотрел его в тюрьме и нашел его здоровье сильно пошатнувшимся.
   Горький обещал нам содействовать и, действительно, хлопотал за нас, и получил разрешение от Зиновьева на наш выезд. В это время большевики уволили со службы Б. и на его место назначили некую Яковлеву, которая решила не выпускать Романовых. Одновременно была получена телеграмма из Москвы от Ленина: "В болезнь Романова не верю, выезд запрещаю". К какому Романову относилась эта телеграмма, выяснить было невозможно, во всяком случае Чека отнесла ее к нам и запретила нам выезд в Финляндию. В это же время мы получили отказ от финляндского Сената нас впустить.
   Мы тотчас же вторично подали туда прошение.
   М. Ф. Андреева рекомендовала нам бросить все хлопоты об отъезде и лучше начать работать в России. Мне она предлагала начать танцевать, а мужу заняться переводами.
   В эти мучительные дни, полные огорчений и отчаяния, мой муж получил повестку из Чека с приказанием явиться по делу. Что за дело? Мы не знали. Муж был так слаб, что о выходе из дому не могло быть и речи. Вместо него хотела идти я. Спросила совета у М. Ф. Андреевой.
   - Я справлюсь у Зиновьева, в чем дело, - ответила она, - едемте со мной.
   У гостиницы "Астория", где жил Зиновьев, я в автомобиле ждала М. Ф. Андрееву более часа. Когда она вернулась, я боялась спросить о результате. Наконец, после продолжительного молчания, когда мы отъехали довольно далеко, она заговорила:
   - Ну, можете ехать в Финляндию. Сегодня получено разрешение: в виду тяжелого состояния здоровья вашего мужа выезд разрешен. Дано уже распоряжение о выдаче всех необходимых для вас документов. В Чрезвычайку можете не являться, Зиновьев туда сам позвонил.
   Радости моей не было конца. Я поспешила обрадовать мужа. Затем поехала в Финляндское Бюро и там на наше счастье было получено разрешение на въезд в Финляндию.
   Для того, чтобы получить выездные документы, я должна была явиться в министерство иностранных дел. Оно помещалось в Зимнем дворце. Когда я вошла туда, меня поразило необыкновенное количество крестьян, запрудивших лестницы и залы. Дворец представлял картину полного разрушения: дорогая мебель почти вся поломана, обивка порвана, картины лучших мастеров продырявлены, статуи, вазы разбиты. Весь этот наполнивший дворец люд приехал со всей России на какие-то лекции.
   Мы собирали вещи, прощались с родными и знакомыми. Приходила милая, симпатичная Б., которую я искренне полюбила. Со стороны Горького и его жены мы видели полное внимание и желание нам помочь. Как мы им благодарны! Накануне отъезда, когда я получила в долг деньги, я расплатилась со своей прислугой. До последнего момента нас преследовали всевозможные трудности, из которых главная была та, что мы не имели письменного разрешения Чека на выезд, - но все прошло благополучно: 11 ноября 1918 года в 5 часов утра я с больным мужем, моя горничная и бульдог, с которым мы никогда не расставались, поехали на вокзал. От волнения ехали молча. На вокзале я подошла к кассе и спросила билеты до Белоострова. К моему изумлению, мне выдали их беспрепятственно. Радоваться я все-таки еще боялась.
   Муж был очень слаб. Пришлось долго ожидать разрешения сесть в поезд. Наконец, мы заняли места. Вагон наполнился солдатами и мне все казалось, что эти солдаты подосланы, чтобы убить моего мужа. Эти моменты были, пожалуй, самые тяжелые из всех, пережитых нами. Поезд тронулся.
   Приехали в Белоостров. Более часу ожидали в буфете. Наконец, нас вызвали.
   - Где ваш паспорт? - спросил комиссар.
   - Наши паспорта остались в Чека, - ответила я. Пока он не снесся по телефону с Гороховой, мне казалось, что все потеряно: нас могли отослать обратно, нас могли арестовать. Это были ужасные моменты. Но вот нас попросили в различные комнаты, раздели, обыскали, затем осмотрели багаж, и мы получили разрешение выехать в Финляндию.
   Лошадей не было. Больного мужа усадили в ручную тележку. Дошли до моста, на котором с одной стороны стояли солдаты финны, а с другой - большевики.
   После недолгих переговоров, финны взяли наш багаж.
   В это время строгий комиссар, который только что почти глумился над нами, подошел ко мне и я услышала его шопот:
   - Очень рад был быть вам полезным...
   Я растерялась. Комиссар скрылся. В ту минуту мне показалось, что он не сносился по телефону с Гороховой и выпустил нас без разрешения этого учреждения, и что вся его грубость была напускная.
   В Финляндии мы остановились в санатории близ Гельсингфорса, где восстановили здоровье, но мысли наши были и всегда остались на нашей дорогой родине, на долю которой выпало столько страданий".
   Глава сорок вторая
   На этом заканчивается повествование моей жены о том, как она меня спасла из лап Чека и этим спасла мне жизнь.
   В то время, как моя бедная жена боролась за мое спасение и преодолевала невероятные препятствия, я томился в тюрьме, на Шпалерной. Это продолжалось около месяца.
   15 августа 1918 г., когда меня арестовали, я был отвезен в Дом предварительного заключения. Везли меня на гоночном автомобиле и я сидел рядом с шофером. Сзади поместился "товарищ коммунист" с винтовкой. Когда мы выезжали из ворот, то проехали мимо бедной моей жены, которая стояла взволнованная, убитая горем. Выехав на Адмиралтейский проспект, шофер вдруг остановился и начал поправлять что-то в моторе. Жена успела подбежать ко мне и мы еще раз расцеловались. Она ужасно плакала.
   Проезжая по Дворцовой набережной, мы встретили князя М. С. Путятина. Я ему поклонился совершенно машинально и только потом сообразил, что своим поклоном мог его подвести.
   Мы остановились у тюрьмы, "товарищ коммунист" вошел в ворота. Шофер, везший меня, был в военной форме, и я спросила его, где он служил.
   - В санитарном отряде Императрицы Марии Федоровны.
   Меня поразило, что этот чекист сказал: Императрица Мария Федоровна.
   В этот момент возвратился "товарищ коммунист" и повел меня в тюремную канцелярию. Мы проходили через двор мимо большой иконы. Я снял шапку и перекрестился.
   Тюрьма произвела на меня удручающее впечатление. Особенно теперь, в такое тяжелое время и в полном неведении будущего; мои нервы сдали. Пришел начальник тюрьмы, господин с седой бородой и очень симпатичной наружностью. Я попросил меня поместить в лазарет, как обещал сделать Урицкий. Но постоянного лазарета в Доме предварительного заключения не оказалось, и начальник тюрьмы посоветовал мне поместиться в отдельной камере.
   Меня отвели на самый верхний этаж, в камеру с одним маленьким окном за решеткой. Камера была длиной в шесть шагов и шириной в два с половиной. Железная кровать, стол, табуретка - все было привинчено к стене. Начальник тюрьмы приказал положить мне на койку второй матрац.
   В этой же тюрьме сидели дяденька и мои двоюродные дяди: Павел Александрович, Николай и Георгий Михайловичи.
   Вскоре мне из дому прислали самые необходимые вещи и я начал понемногу устраиваться "на новой квартире". В этот же день зашел ко мне в камеру дядя Николай Михайлович. Он не был удивлен моим присутствием в тюрьме, так как был убежден, что меня тоже привезут сюда. Дяденька помещался на одном этаже со мной, но его камера выходила на север, а моя на восток. Дядя Павел Александрович, Николай и Георгий Михайловичи помещались этажом ниже, каждый в отдельной камере.
   Первую ночь я спал плохо: было неудобно лежать, болела голова, нервы шалили вовсю. Заснул под утро.
   На следующий день меня вывели погулять во двор и, выйдя из камеры, я встретился с дядей Георгием, возвращавшимся с прогулки. Мы успели обменяться только несколькими словами. Кончая прогулку, я встретился с Павлом Александровичем, который страшно обрадовался нашей встрече.
   В этот же день мне удалось пробраться к дяденьке. Стража смотрела на это сквозь пальцы, прекрасно сознавая, что мы ни в чем не виноваты. Я подошел к камере дяденьки и мы поговорили в отверстие в двери. Я нежно любил его, он был прекрасным, добрым человеком и являлся для нас как бы вторым отцом. Разговаривать пришлось недолго, потому что разговоры были запрещены.
   Так началась моя жизнь в тюрьме. К режиму я стал постепенно привыкать. Вставали в 7 час. утра, Слышался шум шагов, хлопанье дверей, лязг ключей. До обеда, то есть до 12 часов, нас выводили на прогулку. Других арестованных выводили партиями, нас же в одиночку, и позволяли гулять только вдоль восточной стены тюремного двора. В 12 часов давали обед, состоявший из супа и куска хлеба. В первые дни я ел этот суп и хлеб, но потом жена мне и дяденьке стала присылать столько провизии, что я не дотрагивался до тюремной пищи. В 6 час. разносили ужин, а между обедом и ужином можно было пить чай. В 7 час. тюрьма переходила на ночное положение и опять, как и утром, начиналась ходьба, лязганье ключей, щелканье замков. Затем становилось тихо, гасили большинство огней, и наступала жуткая тишина.
   Мне прислали из дому книги и я читал, полулежа на кровати, положив под спину пальто и подушки. Ложе получалось очень удобное и давало мне возможность много читать. Я читал книги религиозного содержания, а также с увлечением перечитывал "В лесах" и "На горах" Мельникова-Печерского.
   Камеру мою, за плату, убирали арестованные рядом со мной шофер и какой-то солдат, социалист-революционер. Это были премилые люди, очень услужливые, и я подолгу разговаривал с ними.
   Тюремная стража относилась к нам очень хорошо. Я и дяденька часто беседовали с ними и они выпускали меня в коридор, позволяли разговаривать, а иногда даже разрешали бывать в камере дяденьки. Особенно приятны были эти беседы по вечерам, когда больше всего чувствовалось одиночество.
   С разрешения большевиков ко мне приходил доктор Манухин. Мы встречались с ним в лазарете, куда меня вызывали.
   Однажды при нашем свидании был дядя Павел Александрович, явившийся для медицинского освидетельствования. Меня поразила его худоба. Я редко встречал таких истощенных людей. Эти свидания с Манухиным были разумеется большим утешением и поддержкой в моей тюремной жизни. Очень были также интересны разговоры с тюремными сторожами. Больше всего я беседовал с одним из них, уроженцем балтийских провинций. Он останавливался у моей двери и в окошко долго беседовал со мною. Был также другой сторож, очень симпатичный, бывший солдат лейб-гвардии Гренадерского полка. Он мне много рассказывал про свою жизнь, про полк. Относился ко мне прекрасно и даже иногда помогал мне одеваться. Нередко навещал меня также начальник тюрьмы. Он приносил мне открытки от моей жены, присланные по почте. Начальник тюрьмы просил меня ни в коем случае не пользоваться нелегальными способами переписки. Я ему дал слово в этом.
   Самым большим удовольствием, которого я ждал всегда с большим нетерпением, были свидания с моей женой. В первый раз она пришла на второй день после моего ареста. Настал уже час свидания, а меня все не вызывали. Я сильно волновался. Наконец, пришел служитель и повел меня по бесконечным галереям и коридорам в кабинет начальника тюрьмы. Трудно передать, как мы с женой были счастливы увидеться после всего пережитого. Но говорить свободно было нельзя: тут же сидел комиссар тюрьмы, отвратительный тип, всегда невероятно грязный; он хотел все слышать и требовал, чтобы мы говорили громко. Свидание продолжалось четверть часа, обстановка была тягостной.
   Жена меня навещала два раза в неделю. Через некоторое время я начал ходить на свидания вместе с дядей Павлом Александровичем, конечно, в сопровождении сторожей, которых мы в шутку называли "няньками". В кабинете начальника тюрьмы нас ждали княгиня Палей, моя жена и тюремный комиссар. Дядя с женой сидели у одной стены, а мы - у противоположной. Дяденька часто давал мне деньги для передачи жене, с просьбой купить свечей и поставить их перед иконой Спасителя, в домике Петра Великого, или у гроба о. Иоанна Кронштадтского. Мне удавалось незаметным образом исполнять его поручения. Однажды в одно из таких свиданий комиссар ушел и мы остались под наблюдением начальника тюрьмы. Он был так добр, что продлил нам свидание почти на час.
   В виду моего болезненного состояния меня часто навещала тюремная сестра милосердия. Этим визитам я бывал очень рад. Я иногда вызывал ее, когда у меня начинались боли или бывало особенно тяжело на душе.
   Встречи с моими дядями продолжались. Мы обычно встречались на прогулках и обменивались несколькими фразами. Странно мне было их видеть в штатском платье: всегда носившие военную форму, они изменились теперь до неузнаваемости. Внешне они были всегда веселы и шутили со сторожами. Дядя Николай Михайлович (историк) часто выходил из своей камеры во время уборки, а иногда вечером, во время ужина, стоял у громадного подоконника в коридоре и, между едой, неизменно продолжал разговаривать и шутить со сторожами. Он был в защитной офицерской фуражке без кокарды и в чечунчовом пиджаке. Таким я его помню в последнее наше свидание в коридоре. Другие дяди почти не выходили из своих камер.
   Помню, как дядя Николай Михайлович прислал мне в камеру свою книгу об утиной охоте. Он был большой охотник, и когда узнал, что я не охочусь, даже обругал меня. Но так как я терпеть не могу убивать зверей, то эту книгу я даже не читал, а только просматривал иллюстрации.
   Однажды вечером, после ужина, в тюрьме поднялась суматоха и большой шум. Оказалось, что приехал гроза Петрограда - сам Урицкий. Меня спросили, хочу ли я, чтобы он зашел ко мне. Я ответил утвердительно. Вскоре Урицкий вошел в мою камеру в сопровождении нескольких лиц, среди которых были большевистский градоначальник Шахов и наш симпатичный начальник тюрьмы. Когда вошел Урицкий, я остался в кровати в полулежачем положении и спросил его:
   - Нельзя ли разрешить моей жене чаще навещать меня?
   - В наше время нам этого не разрешали, - заметил Шахов.
   "Наше время" по-видимому нужно было понимать, как время, когда товарищ Шахов сидел по тюрьмам. Урицкий ничего не ответил и моя просьба осталась неисполненной. После меня он посетил всех дядей. Дяденька так удачно переговорил с ним, что нам были разрешены совместные прогулки и увеличена их продолжительность. Началась новая эра в нашей тюремной жизни. Мы гуляли в большой компании и, вместо четверти часа, - час, что было для всех большой радостью. Вместе с нами гуляли генерал-адъютант Хан-Нахичеванский, под начальством которого я был на войне, князь Д., два брата А. и многие другие. Многие незнакомые арестованные нас приветствовали, а сторожа иногда даже титуловали. Они нам соорудили из длинной доски большую скамейку во дворе тюрьмы, и мы часто сидели, греясь на солнце.
   Однажды на прогулке один из тюремных сторожей сообщил нам, что убили комиссара Урицкого. Офицер, который предлагал мне в самом начале моего тюремного сидения свои услуги по пересылке писем (от которых я отказался), обрадовался. Я был другого мнения и оказался прав. Скоро начались массовые расстрелы, а на одной из прогулок до нас дошло известие, что мы все объявлены заложниками. Это было ужасно. Я сильно волновался. Дяденька меня утешал:
   - Не будь на то Господня воля, - говорил он, цитируя "Бородино", - не отдали б Москвы! - а что наша жизнь в сравнении с Россией, нашей родиной?
   Он был религиозным и верующим человеком и мне впоследствии рассказывали, что умер он с молитвой на устах. Тюремные сторожа говорили, что когда он шел на расстрел, то повторял слова Христа: "Прости им, Господи, не ведают бо, что творят"...
   Я не мог успокоиться и мои нервы сильно пошаливали. Я вызывал к себе начальника тюрьмы, сестру милосердия и даже у них спрашивал: не грозит ли мне, как заложнику, опасность? Наивный вопрос! Но он становится понятен, когда подумаешь, что мы все тогда переживали. Они успокаивали меня, как могли. Это было в первые дни. Затем, так как человек ко всему на свете привыкает, я свыкся со своим положением заложника.
   Дяденька ободрял меня, как мог, и как-то написал для меня на клочке бумаги псалом "Живый в помощи Вышнего", - который я и выучил наизусть. Заботы обо мне дяденьки трогали меня, он никогда не забывал передать мне слова бодрости и утешения, даже через сторожа.
   Вскоре после убийства Урицкого, шофер, мой сосед по камере, вошел ко мне и сообщил, что солдата социалиста-революционера увели на расстрел. Жуткие были моменты, когда ранним утром в тюрьме поднимался шум, ходьба, а затем всё опять стихало.
   Это выводили на расстрел, может быть, тех, с которыми только вчера еще гулял и говорил на тюремном дворе. Но в тюрьме люди иначе относятся к своему неопределенному положению: утром вставали под впечатлением шума, вызванного уводом на расстрел, а в полдень, на прогулке, начинались шутки и смех. Кто-то из арестованных постоянно кричал и звал: "Леля, Леля!" - причем голос был какой-то надтреснутый, хриплый. Дядя Павел Александрович хотел однажды изобразить зов этого несчастного и тоже крикнул: "Леля! Леля!" - но это вышло не трагично, а смешно. Вообще дядя Павел был бодр и не поддавался унынию. Он всегда очень радовался свиданию с княгиней Палей. Других дядей никто не навещал и это было мне больно сознавать. Мне и дяде Павлу было все-таки легче: к нам приходили, к ним же - никто.
   В одно из свиданий жена сообщила мне, что меня скоро должны выпустить и указала даже приблизительно срок, но просила держать это в строгой тайне.
   С большим волнением ждал я этого срока, несколько приободрился и перестал унывать. Наконец, обещанный день наступил, а меня никто не вызывал. Я почувствовал невероятный упадок сил и сильные боли. Вызвал сестру милосердия и, когда она собралась было поставить мне компресс, меня вдруг вызвали вниз. Так как я был предупрежден и ждал этого вызова, то пришел в такой восторг, что расцеловал сестру милосердия.
   Начальник тюрьмы сообщил мне, что меня зовут на допрос. Он тоже не знал правды. Когда вместе с начальником тюрьмы я спустился в канцелярию, то застал там комиссара Богданова. Улучив момент, когда начальник тюрьмы вышел, комиссар показал мне бумагу, в которой значилось, что меня из тюрьмы перевозят в клинику Герзони. Радости моей не было границ. Я отправился опять в свою камеру, чтобы приготовиться к отъезду. Шофер, сосед по камере, страшно испугался за мой вызов, думая, что меня вызывают на расстрел. Я его успокоил, отдал ему всю свою провизию и просил его передать остальные мои вещи тому, кто за ними приедет. На прощанье мы с ним расцеловались. Я также зашел в камеру к дяденьке проститься. Он благословил меня, обнял и был растроган до слез. Слезы потекли и из моих глаз... Это было последнее наше свидание в этой жизни.
   Я описал свою жизнь, начиная от моего появления на свет и до того дня, когда мне пришлось, спасая свою жизнь, переступить границу родной России и перейти в Финляндию.
   Молю Бога, чтобы Он сподобил меня великого счастья еще раз увидеть Родину. Но да будет на все Его воля!
   ПРИЛОЖЕНИЯ
   Приложение I
   МОЙ ДЕД ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ КОНСТАНТИН НИКОЛАЕВИЧ. 1827-1892.
   28 мая 1881 года мой дед, отдыхавший тогда в своем крымском имении Орианда, получил из Петербурга, от своего старого сотрудника и друга статс-секретаря А. В. Головнина, письмо следующего содержания:
   "Ваше императорское высочество!
   Получив высочайшее повеление явиться 23 мая к Государю императору в Гатчину, я был принят в 111/2 ч. утра. Его императорское величество изволил приказать мне написать вашему высочеству с морским курьером и по получении ответа представить оный его величеству.
   Государь изволил сказать мне, что нынешние совершенно новые обстоятельства требуют новых государственных деятелей, что, вследствие этого, состоялись по высшему управлению новые назначения и что его величество желает, чтобы вы облегчили ему распоряжения, выразив готовность вашу оставить управление Флотом и Морским ведомством и председательствование в Государственном Совете. Государь находит весьма благородной и достойной уважения мысль, что великие князья должны служить всю жизнь, полагает, что великие князья не могут проситься в отставку, но, конечно, вправе выражать желание оставить ту или другую должность. Звание генерал-адмирала, как пожизненное, генерал-адъютанта, члена Совета, Председателя комитета о раненых и вообще все почетное должно оставаться. По получении ответа вашего высочества на это письмо, Государь сам будет писать вам. Его величеству весьма не хотелось бы произвести тяжелое впечатление, не сказав в указе: "согласно желанию". Сверх того, Государь желал бы, чтобы вы отдохнули, успокоились, чтоб обстоятельства изменились и чтобы ваше высочество, вполне располагая своим временем, не считали себя обязанным торопиться приездом в Петербург.
   Смею надеяться, что ваше императорское высочество поймете чувства покорности и скорби, с которыми я исполняю данное мне повеление". Мой дед немедленно ответил (28 мая) :
   "Любезнейший Александр Васильевич! Письмо твое от 24 мая, в котором ты мне передаешь твой разговор накануне с Государем, я получил через моего адъютанта Гуляева сегодня утром. Всем происходившим, начиная с несчастного 1 марта, я уже был подготовлен к этой развязке и успел вполне к ней приготовиться. Если его величество находит, что ввиду теперешних новых обстоятельств, нужны и новые государственные деятели, то я вполне преклоняюсь перед его волей, нисколько не намерен ей препятствовать и поэтому желаю и прошу его ни в чем не стесняться в распоряжениях его об увольнении меня от каких ему угодно должностей.
   Занимал я их по избранию и доверию покойных двух незабвенных Государей: моего отца и моего брата. Морским ведомством я управлял 29 лет, в Государственном Совете председательствовал 16 с половиной лет. Крестьянское дело вел 20 лет, с самого дня объявления Манифеста. Если ввиду теперешних новых обстоятельств эта долговременная, 37-летняя служба, в которой я, по совести, кое-какую пользу принес, оказывается ныне более ненужной, то, повторяю, прошу его величество ничем не стесняться и уволить меня от тех должностей, какие ему угодно. И вдали от деятельной службы и от столицы в моей груди, пока я жив, будет продолжать биться то же сердце, горячо преданное Матушке-России, ее Государю и ее Флоту, с которым я сроднился и сросся в течение 50 лет. Моя политическая жизнь этим кончается, но я уношу с собою спокойное сознание свято исполненного долга, хотя с сожалением, что не успел принести всей той пользы, которую надеялся и желал".
   А. В. Головнин, положение которого в этих своеобразных переговорах державного племянника с не соответствующим духу времени дядей было, конечно, не из легких, - вскоре за этим, 7 июня, пишет снова в Орианду:
   "Настоящее письмо пишу для отправления вашему высочеству с Милютиным, в дополнение к посланному сегодня по почте о поездке моей вчера в Петергоф. Государь приказал мне прочесть Ваше ответное мне письмо и потом мое письмо и, повидимому, остался доволен, сказал, что понимает, что все это должно быть Вам неприятно, но надеется, что обстоятельства изменятся, Ваше раздражение успокоится и Вы будете полезны на разных должностях, а что вследствие Вашего письма можно будет сказать: "согласно желанию". Я доложил, что в моем письме сказано, что Государь сам изволит писать вашему высочеству, что я не знал, как его величество полагает писать: