Настоящей поддержки в семье мама не имела: я была кроме работы занята своей новой семьей, дочкой, серьезно болевшей; к маме забегала часто, очень любила всех ее друзей, но мало вникала в их дела. Ее внуки рано женились и съехали к женам. Казалось, мама могла теперь жить спокойно, но она была полностью поглощена делами группы и работала в свои семьдесят лет неустанно. Только сейчас, держа в руках все сборники Московской Хельсинкской группы, я вижу, какой колоссальный объем работы выполняли шесть-семь человек.
   Каждое лето Софья Васильевна по-прежнему проводила на участке в Строгино, где на ее попечении кроме моей дочки теперь паслись и старшие правнуки Софьи Васильевны - Данечка, Руся и Кузя (Саша). Сюда часто наезжали Терновские, бывали Таня Осипова, Слава Бахмин, Иван Ковалев. По вечерам с дорожки между садовыми участками, где шестилетняя Галочка бегает с компанией таких же дошкольников, вдруг раздается ее звонкий голосок: "Группа "Хельсинки", за мной!" Мы хохочем, Наталья Васильевна в ужасе.
   Соседи уже знают, кто такая Каллистратова, быстро распространяется слух, что рядом живет адвокат, который бесплатно всем помогает. И вот на участок тянется вереница пенсионеров - в законе непросто разобраться, многие не знают о своих правах и получают пенсию меньше, чем полагается. В любой обстановке, посреди хозяйственных забот, когда кто-нибудь спрашивал, как доказать стаж, как исчислить пенсию, мама вытирала руки, брала лист бумаги и легко, без черновика, писала заявление - лаконично и убедительно, давала адреса, куда жаловаться при отказе. Потом и в Москве это продолжалось приходили за советом и помощью соседи и по улице Воровского, и по улице Удальцова. Только когда (уже в 80-х гг.) появилась возможность повысить пенсию ей самой, она вдруг усомнилась: "Нет, не буду я писать, мне не положено - ведь я наработала необходимый стаж уже после оформления пенсии". Пришлось ее уговаривать. Она написала-таки заявление, добавили ей к 120 рублям еще 11 рублей 31 копейку, и она была очень довольна.
   Летом 1977 г. в стране началось "всенародное обсуждение" проекта новой Конституции. Многие правозащитники использовали эту возможность для изложения своих взглядов. Софья Васильевна тоже отправила в "Известия" большую рукопись с критикой проекта и рядом добавлений к нему. Основной порок законопроекта она видит в наличии 6-й статьи, провозглашающей КПСС "руководящей и направляющей силой советского общества", обращает внимание на противоречие со статьей 2-й, утверждающей, что вся власть в СССР принадлежит народу. Всего полгода не дожила она до отмены 6-й статьи (через тринадцать лет после ее замечаний!).
   22 октября 1977 г. я пришла с работы домой и увидела, что мама как-то странно лежит на диване. "Со мной что-то случилось, - сказала она, поймала утром такси, чтобы ехать к тебе, села и молчу, как дура, адреса сказать не могу, еле-еле в конце концов выговорила". Доехав, она еще пошла в детский сад (в нашем же доме) к Гале, на родительское собрание, потом в квартиру зашел Петр Егидес советоваться насчет журнала "Поиски". Маме опять стало трудно говорить. Я позвонила Недоступу, который приказал: "Немедленно в больницу". Оказалось нарушение мозгового кровообращения, онемели правая рука и нога. На следующий день я получила из реанимационного отделения записку, написанную страшно изменившимся, дрожащим почерком: "Маригуля, не волнуйся, я чувствую себя уже лучше". Спихнув Галку на пятидневку, я поселилась на несколько дней у мамы в палате. Не только двигаться, но и говорить она почти не могла, но улыбалась все так же. Через два месяца двигательная система и речь восстановились полностью, только слабость в правой руке осталась. И вот, в конце декабря я уже вижу на ее столе рукопись очередного документа - 28, о голодовке Петра Винса.
   Домой к маме приходили знакомые и незнакомые - адрес был опубликован, дверь не запиралась. Рассказала она мне однажды об очень неприятном случае. Пришел какой-то мужчина с горящими глазами и, не представившись, стал требовать от нее адрес Андрея Дмитриевича. Она пыталась выяснить, в чем дело, но ему нужен был только Сахаров. Направить к Андрею Дмитриевичу явно больного человека мама, конечно, не могла. И когда он с угрожающим криком "Так вы не хотите дать мне адрес!" стал приближаться к маме, она вдруг спросила у него: "Вам, наверное, нужны деньги?" - и тут же протянула ему из сумки двадцать пять рублей. Он как-то сразу обмяк, взял деньги и, не говоря больше ни слова, вышел. Я долго потом пыталась понять, почему она, вместо того, чтобы закричать, позвать на помощь (квартира-то коммунальная, были в ней люди) решила дать ему денег. "Сама не знаю, - отвечала мама, - так мне показалось". Ее находчивость в трудные минуты всегда меня поражала.
   В конце ноября 1978 г. Софья Васильевна, только что выйдя из больницы (где провела полтора месяца из-за холецистита и воспаления желчного пузыря), перевезла к себе, на Воровского заболевшую раком восьмидесятидвухлетнюю Наталью Васильевну, которая, правда, держалась с редким мужеством - в этом не уступала младшей сестре. Никто не слышал от нее ни жалобы, ни стона, и до последних дней она себя обслуживала. Новый, 1979 г. мы встречали на Воровского все вместе - со всеми детьми и внуками. Наталья Васильевна сидела во главе стола, со строгой осанкой бывшей институтки (она всю жизнь переживала, что мы - Соня, я, дети - "горбимся"). В огромной прихожей нашей коммуналки, украшенной гирляндами, были веселые танцы, прыгали ребятишки. А в два часа ночи начался потоп. Из-за небывалых для Москвы сорокаградусных морозов лопнули трубы отопления. Вода лилась и в квартиру, и в шахту лифта, и на лестницу. К утру вся лестничная клетка была в сталактитах и сталагмитах. Спуститься можно было только с ледорубом. Мы с мамой начали разрабатывать план эвакуации, но Наталья Васильевна решительно сказала, что никуда не поедет, можно потеплее одеться и включить рефлектор (слава Богу, электричество работало). Так мы, промучавшись несколько дней, дождались, пока восстановили отопление и скололи лед. А в феврале Наталья Васильевна умерла.
   Софья Васильевна писала своей двоюродной сестре Лиде Поповой: "4 мая 1979 г. Дорогая Лидочка! Получила твое письмо, грустное и заботливое... В праздничные дни ездили с Марго и Галочкой, с Таней - женой Димы, и самым младшим моим правнуком в сад... Там без Наточки сиротливо и пусто. Она так мечтала (еще за несколько дней до конца) поехать в свой любимый сад, посадить морковку. Вот мы и съездили. Морковку посадили... Сама я твоему совету насчет санатория не последую. Только со своими родными и друзьями рядом еще можно жить. Пока я чувствую себя вполне сносно, а уж если разболеюсь, то для меня на Пироговке найдется койка. Там не хуже, чем в санатории, и буду со своими, а не с какими-то чужими тетками. Желаю тебе бодрости и сил. Мы еще нужны своим взрослым детям, и надо крепиться. Крепко тебя целую. Соня".
   Настроение у Софьи Васильевны не блестящее: аресты следуют за арестами; вынуждают к отъезду за границу Татьяну Ходорович и Людмилу Алексееву; в конце октября арестовывают Татьяну Великанову, на следующий день священника Глеба Якунина. Софья Васильевна пишет в открытом письме в защиту Великановой: "Я не только знаю об этой деятельности, но в меру своих сил и способностей делаю то же самое. Убеждена, что вся правозащитная деятельность Великановой, как и моя, является легальной, открытой и не содержащей в себе никакого криминала. Я заявляю, что готова вместе с Т.М.Великановой и наряду с ней отвечать перед любым гласным и открытым судом".
   А в ноябре 1979-го она снова на своей "любимой" Пироговке - на этот раз с тяжелейшей пневмонией. Уже в больнице она узнает, что 4 декабря арестованы Валерий Абрамкин и Виктор Сорокин - члены редакции журнала "Поиски", 7 декабря - Виктор Некипелов. Здесь же она редактирует и подписывает Хельсинкские документы об этих арестах. Под Новый год начинается война в Афганистане. Сразу после выписки Софьи Васильевны с ее участием составляются документы: 118 - о преследованиях верующих, 119 - о вторжении в Афганистан, 120 - о разгроме журнала "Поиски".
   КГБ надеется окончательно расправиться с инакомыслием и наносит решительный удар: 8 января 1980 г. выходит указ о лишении Андрея Дмитриевича Сахарова всех наград и званий трижды героя, а 22 января его увозят в Горький. Кроме Хельсинкского документа 121 в защиту Сахарова, вышедшего 29 января, семь человек - С.Каллистратова, В.Бахмин, И.Ковалев, А.Лавут, Т.Осипова, А.Романова, - посылают письмо в комиссию ООН по правам человека. "Мы надеемся, что позорная акция советских властей по отношению к А.Д.Сахарову, равно как и общая кампания по подавлению правозащитного движения в целом <...> получат должную оценку", - пишут они. К лету на свободе лишь трое из них: в феврале арестовывают Бахмина, в апреле - Терновского и Лавута, в мае - Осипову. В июне после многочисленных обысков и допросов уезжает на Запад Ярым-Агаев. В Московской Хельсинкской группе остаются четверо - Е.Боннэр, С.Каллистратова, Н.Мейман, И.Ковалев.
   Летом в нашу семью приходит горе - на Памире внезапно умирает мой муж, Юрий Широков. Мастер спорта по альпинизму, последние годы он не ходил на восхождения, но каждое лето ездил в горы - в качестве главного судьи всесоюзных соревнований по альпинизму. "Не волнуйтесь, - уговаривал он нас, - я же внизу, под горой буду сидеть". Но "внизу" - это на высоте почти пяти километров, и сердце не выдержало. Мама, даже не обсуждая со мной этого вопроса, как само собой разумеющееся, переселяется ко мне на улицу Удальцова, чтобы девятилетняя Галя, привыкшая днем быть с отцом (как физик-теоретик он работал в основном дома), не оставалась одна. Для себя она резервирует субботы и воскресенья, которые проводит на Воровского. Да иногда - когда Елена Георгиевна приезжает из Горького - звонит мне на работу: "Приходи пораньше, сегодня я еду на Чкалова". Переживает, что тратит много денег на такси, но ни на метро, ни на троллейбусе она ездить давно уже не в силах: тут же начинается приступ стенокардии.
   19 сентября - очередной день рождения. Очень грустный. Накануне, 16-го, арестовали Ирину Гривнину. Народу, как всегда, много, но в основном не правозащитники, а их жены, сестры, матери, дети. Рассматриваем подаренную год назад Библию, где под словами "Нашей земной Заступнице - Софье Васильевне Каллистратовой с Верой, Надеждой и Любовью" - около двадцати подписей тех, кто отправился отбывать долгие сроки в Пермских и Мордовских лагерях, или в ссылке, или покинул страну. Оставшиеся ясно видят, что их ждет, но продолжают дело, ставшее долгом жизни.
   Вскоре Софья Васильевна пишет открытое письмо в защиту Тани Осиповой:
   "На 11/Х1-1980 г. я вызвана на допрос к ст. следователю по особо важным делам КГБ СССР Губинскому Александру Георгиевичу в качестве свидетеля по делу Татьяны Осиповой.
   Я знаю Осипову как честного, правдивого, бескорыстного и очень скромного человека, как активного правозащитника. Одна из основных черт характера Тани Осиповой - доброта, стремление поспешить на помощь человеку, попавшему в беду. Она нетерпима к произволу, злу и насилию.
   Я, так же, как и Осипова, являюсь членом Московской группы содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР. Эта группа ставит своей целью сбор и распространение правдивой информации о случаях нарушений прав человека в СССР, действует легально, открыто. Наши действия не преследуют политических целей и полностью укладываются в рамки норм, установленных советской Конституцией, Международным пактом о гражданских и политических правах (ратифицированным СССР) и Заключительным Актом Хельсинкского совещания.
   Все документы Группы, подписанные Осиповой <...> подписаны также и мною. Вместе с Татьяной Осиповой и наряду с ней я готова отвечать перед любым гласным открытым судом.
   Поэтому я не могу и не хочу быть "свидетелем" по делу Осиповой и ни на какие вопросы следователя отвечать не буду".
   В конце года я получила из Франции от брата известие, что безнадежно болен отец и надо приехать. Первый раз я была у него в 1967 г. - мне дали разрешение на выезд благодаря хлопотам отца в ЦК КПСС через секретаря компартии Франции Вальдека Роше. Мне тогда позвонили с Новой площади и любезно сказали: "Вы хотите поехать к отцу? Пожалуйста, приходите в ОВИР за паспортом". В 1971 г. ОВИР отказал мне в разрешении пригласить к себе брата и невестку, и было ясно, что сейчас обращаться в ЦК бесполезно. К тому же я хотела поехать с дочкой, так как после смерти мужа боялась расстаться с ней даже на два дня и всюду - в отпуск, в экспедиции - таскала ее с собой. Мама предложила мне идти по проторенному пути и написала от моего имени письмо в Международный отдел ЦК КПСС, используя всю необходимую аргументацию: дочь ветерана французской компартии и т.д. и т.п. Но никакого ответа не последовало, по-видимому, было более существенно то, что я дочь советской диссидентки. Тем временем состояние здоровья отца быстро ухудшалось. В начале 1981 г. в Москве проходил очередной съезд КПСС. Из газет мы узнали, что французскую делегацию возглавляет Гастон Плиссонье, с которым отец был хорошо знаком. Иногда маме просто хотелось "чуть-чуть похулиганить", как она сама говорила, и проверить, насколько успешно можно действовать на власти, используя привычные им, в сущности холуйские, методы. По ее совету я позвонила брату и продиктовала ему телеграмму из Парижа на съезд КПСС, в адрес Плиссонье, с просьбой помочь мне с дочкой навестить больного отца. Сработало сразу - опять мне любезно позвонили, и в начале апреля мы с Галей уехали.
   А 17 апреля следователь КГБ Капаев произвел у Софьи Васильевны обыск. Рассказывали мне об этом обыске родители Игоря Огурцова, оказавшиеся в этот день на Воровского вместе с С.А.Желудковым. Держалась мама во время обыска абсолютно спокойно и слегка иронично. Ее замечания о неправомерности изъятия ряда вещей - книг, фотографий, репродукций с весьма абстрактных картин Михаила Зотова, - сделанные вполне корректно, без оскорбления личного достоинства следователя, были, конечно, отвергнуты. К счастью, уцелела висевшая на стене (и сейчас висит!) картина Иосифа Киблицкого "Дача старых большевиков". Эта картина была подарена автором Петру Григорьевичу Григоренко. Уезжая в 1978 г. с женой и сыном в Америку, он оставил ключи от квартиры и доверенность на имущество Юле Бабицкой. После лишения Григоренко гражданства квартиру пришлось освобождать, и все вещи раздарили друзьям. Когда Юля привезла Софье Васильевне ее "долю" (разрозненные остатки двух чудесных сервизов и симпатичную шубку искусственного меха, с плеча "генеральши"), она спросила: "Юля, а где "Дача большевиков"?" - "Я ее забыла... Она осталась на стене..." - "Как же вы могли! Ведь это самое интересное, что там было!" И Юля предприняла героические усилия (квартира была уже опечатана): ей удалось уговорить кого-то в жэке, квартиру вскрыли и картину взяли. На ней изображен угол дома с терраской и сад, и всюду - на деревьях, на крылечке, на фонарях, в клюве у птички - развешаны плакатики с цитатами и фразами из большевистского лексикона. А сбоку от картины висел гипсовый барельеф (кто автор - не знаю) с нагрудным портретом осла в пиджаке. Хороший такой осел, с огромными густыми бровями и в орденах вылитый Брежнев. А в правом уголочке барельефа в лучах солнца маленькое изображение Сталина - слегка шаржированное. И надпись: "Каждый осел мечтает об ордене". Капаев сказал: "Что ж это у вас такие картины висят, придется забрать". Но картину им, наверное, не хотелось тащить - она большая, примерно метр на полтора. Они и взяли только барельеф. После их ухода Софья Васильевна, перечитывая протокол обыска, увидела в списке отобранных вещей запись: "Портрет Сталина". На следующем обыске она сказала: "Слушайте, ну что вы пишете? Забрали у меня изображение осла, а в протоколе - "портрет Сталина"". Следователь В.Н.Капаев посмотрел и ахнул: "О, господи, как же так получилось? Но ведь вы мне, наверное, свой экземпляр не дадите исправить?" - "Нет, - засмеялась Софья Васильевна, - конечно, не дам". Но при одном из последующих обысков они этот протокол все-таки отобрали.
   Через неделю маму вызвали на допрос - в качестве свидетеля по делу Феликса Сереброва. Она отказалась отвечать на вопросы. В "Хронике текущих событий" опубликована ее запись внепротокольной беседы с Капаевым 22 апреля:
   "С.В. - За что арестовали Кувакина?
   К. - Он ярый антисоветчик.
   С.В. - Что же вы - объединили Сереброва, Гривнину и Кувакина в одно дело?
   К. - Как объединили, так и разъединим: все в наших руках. Мне очень жаль Гривнину.
   С.В. - Только одну?
   К. - У нее маленькая дочь.
   С.В. - В последнее время говорят: "КГБ пошел по бабам".
   К. - Так некого больше брать.
   С.В. - Ну а если так жалеете, - отпустите; сами же говорите: все в ваших руках.
   К. - Не могу - служба".
   Вскоре Софью Васильевну еще раз вызвали в КГБ и вынесли ей письменное "предупреждение по Указу": "Из материалов Вашего обыска нам стало известно, что Вы составляете, размножаете и распространяете политически вредные документы..." По-видимому, с учетом того, что я с дочерью в это время была во Франции, сотрудник КГБ начал выяснять, не хотела бы она "покинуть страну". В ее мягком по звучанию "не-ет" была такая категоричность, что больше ей этого не предлагали...
   Приближалось 21 мая - шестидесятилетний юбилей Андрея Дмитриевича, который он встречал в Горьком, в изоляции от всех друзей. Придумывали разные способы его поздравить. И было решено издать сборник. Александр Бабенышев, Евгения Эммануиловна Печуро и Раиса Борисовна Лерт взялись за его составление. Две статьи - о письмах Сахарову и о юридических аспектах его ссылки - написала в сборник Софья Васильевна. В день рождения в Горьком Елена Георгиевна вручила Андрею Дмитриевичу рукопись сборника, в том же 1981 г. А.Бабенышев опубликовал его в США.
   По возвращении из Франции я с дочерью уехала в экспедицию. В нашем саду летом жить было уже практически нельзя - рядом выросли корпуса нового Строгино, в том числе огромное общежитие для "лимитчиков". Молодые ребята, оторванные от своих семей, одинокие в чужом городе, находили себе приют на наших участках: ночевали в домах (замок мама сняла, чтобы не ломали дверь), собирали урожай. Жители похозяйственней выкапывали кусты и деревья для своих дач. На ближайших к забору участках уже заработали бульдозеры. Софья Васильевна только повторяла: "Хорошо, что Наточка не дожила до этого..." Она все лето в Москве и интенсивно работает, хотя это кажется уже невозможным: в августе арестовывают Ивана Ковалева. У мамы еще хватает юмора: "И вот вам результат - трое негритят", - цитирует она смешную песенку нашего детства. И трое оставшихся на свободе членов Московской Хельсинкской группы выпускают очередной документ: об Анатолии Марченко (арестованном еще в марте), которому дают дикий срок - десять лет лагерей плюс пять лет ссылки.
   В сентябре у мамы снова обыск - за ней приезжают на Удальцова, везут в Строгино, быстро понимают, что там искать нечего, и едут на улицу Воровского, где добирают остатки: все письма от заключенных. В тот же день проводится обыск у Гули Романовой.
   В ноябре Андрей Дмитриевич объявляет первую голодовку. Софья Васильевна, услышав об его намерении, умоляет Елену Георгиевну отговорить мужа. "Вы плохо знаете Андрея, - отвечает та. - Никто не может его отговорить, если он решил что-нибудь. Все, что я могу, - это присоединиться к нему". И она присоединилась. Софья Васильевна голодовок никогда не одобряла, хотя отдавала должное мужеству голодающих. Она очень переживала за Сахаровых, говорила: "Подношу кусок ко рту - и думаю, как же им сейчас тяжело".
   22 декабря вышел Хельсинкский документ 190: "О преследованиях русского общественного фонда помощи политзаключенным". А через два дня - двойной обыск: и у меня, и у мамы. Проводила его Московская прокуратура уже по делу самой Софьи Васильевны. Незадолго до этого прокуратура проводила обыск в нашем же подъезде, этажом ниже, у Петра Егидеса и Тамары Самсоновой, по делу о журнале "Поиски". На лестнице слышались крики: "Фашисты! Что вы делаете!" После их ухода в квартире был полный разгром - все вытащено, расшвырено: они вспороли большого синего слона, любимца маленькой внучки, чтобы посмотреть, не спрятано ли в нем чего-нибудь; скидывали с антресолей на пол научные рукописи хозяев (их так и не защищенные докторские диссертации по философии). У меня в квартире обыск провели очень аккуратно, так же, как и у мамы. Мама шутила: "Стало даже чище - они всю пыль стерли и оставшиеся бумажки ровными стопочками сложили". Я тоже старалась вести себя спокойно - возмутилась только, когда они стиральную машину хотели осмотреть. Сказала им, что все рукописи и книги на полках, а в стиральную машину лазать нечего и на антресоли тоже - там только спортивное снаряжение. Послушались, не полезли.
   Обыска на улице Удальцова мы не ожидали. Около восьми утра - мама еще спала, а я помогала Гале собираться в школу - в квартиру (дверь, как обычно, была незапертой) вошли несколько мужчин. Мама оделась; половина из пришедших, во главе с хорошо знакомым Софье Васильевне следователем городской прокуратуры Ю.А.Воробьевым, увезли ее проводить обыск на Воровского, а следователь Титов с двумя понятыми занялись моей квартирой. Как скоро стало очевидно, следователь и "понятые" были очень близко знакомы - разговаривали на "ты", обсуждали какие-то свои проблемы. Дамочка-понятая стала ко мне вплотную и не отходила ни на шаг - и в кухню за мной, и в туалет. Галя смотрела на все это с ужасом: она уже знала о распоротом слоне своей подружки Насти и очень испугалась за свои игрушки. Кое-как выпроводив ее в школу, я попросила: "Начните, пожалуйста, с комнаты девочки, чтобы к ее возвращению из школы все было кончено и она не видела, как роются в ее вещах". Они выполнили мою просьбу, тщательно все осмотрели, но оставили игрушки (и все остальное) в полном порядке. А я мучительно думала, что делать дальше. Ничего особенного в квартире не было - мама все Хельсинкские материалы держала на Воровского. Но "самиздатом" во второй комнате были заполнены две полки - у мамы к тому времени все уже позабирали, а у меня кое-что осталось (хранила для детей), и очень жалко было, что все это пропадет. Вспомнила детскую книжку, из тех которыми нас пичкали в начальной школе, про обыск у Владимира Ильича и на всякий случай проводила следователя в третью комнату - кабинет моего мужа. Этот кабинет со времени его гибели оставался почти в нетронутом виде, и там не было абсолютно ничего интересного для следователя, только большая научная библиотека, рукописи по теоретической физике да художественная литература.
   И тут мне помогли неожиданно ворвавшиеся в так и не запертую входную дверь мои внуки Руся и Кузя - четырех и трех лет от роду. Они жили на той же площадке. Моя невестка, не подозревавшая, что идет обыск, поехала с новорожденным третьим сыном к своей матери, а старших, как всегда, отправила "к Соне". Свою дверь она захлопнула и уехала на лифте, поэтому девать детей было уже некуда. Ребята были очень бойкие, вернее, буйные, они тут же облепили незнакомую "тетю", начали к ней приставать: "Почитай нам, поиграй с нами". Поддавшись их напору, дамочка уселась с ними в средней комнате (за мной она к этому времени ходить уже перестала). Хватило ее минут на тридцать, после чего она попросила меня их утихомирить и пошла в кабинет к своим коллегам, которые мучались с содержанием огромного, во всю стену до потолка, книжного шкафа. И даже дверь за собой плотно закрыла, чтобы не так сильно мешали крики и визги детей. А я осталась играть с мальчишками и прикидывать, куда девать "самиздат", - уж очень обидно было все отдавать. Вспомнила другую книжку своего детства - про Таню-революционерку, которая, увидев из окна приближающегося жандарма, бросила типографский шрифт отца в кувшин с молоком.
   Дамочка несколько раз заходила, просила, чтобы дети вели себя потише, а потом велела освободить эту комнату для осмотра (в комнате на полу уже лото было развернуто, игрушки разбросаны - типичный детский разгром). "Они" к тому времени видно поняли, что ничего для них интересного в доме нет, начали звонить по телефону, что-то обсуждать. А я схватила большую сумку и стала в нее с "самиздатовских" полок все подряд кидать. Сверху прикрыла каким-то зайцем или мишкой, отнесла в Галину комнату и вывалила все за пианино. Потом вернулась, загрузила в сумку почти все оставшееся, взяла за руки мальчишек - и опять все за пианино вместе с сумкой засунула. Ну, конечно, кое-что спрятать не успела. В основном переплетенные Димой - отцом Руси и Кузи - стихи: ксерокопию стихов Гумилева, перепечатки Хармса, Цветаевой, Горбаневской, какие-то малопристойные частушки про Брежнева. Следователь начал радостно все это хватать и запихивать в мешок. Попыталась я возражать: "Ну как же Гумилев мог в 1913 г. порочить наш советский строй? Почему вы его стихи у меня забираете?" - "А это перепечатка с зарубежного издания. Через кого вы из-за границы книги получаете?" Забрали еще две пишущие машинки, все до одной записные книжки - мои и мужа, письма моего отца на французском языке. Когда они ушли, я стала ревизовать - что же за пианино уцелело. Там оказались и Солженицын, и Евгения Гинзбург, и Авторханов, и Зиновьев, и несколько номеров "Хроники", и многое другое, о чем я даже не помнила (в точности, как любила повторять Софья Васильевна, когда какая-нибудь книжка или бумажка терялись: "Ничего, при обыске найдется").