Евгений Некрасов
 
Коржик, или Интимная жизнь без начальства

 
   Практикующий врач в условиях полкового медицинского пункта
   Время неумолимо. Упустишь момент схватить женщину за задницу – пиши пропало. Она вообразит, что ты серьезно, и разведет церемонии, как атташе по культурным связям: не лезь руками, лишнего себе не позволяй, и не дай Бог начать сразу со сладкого.
   При этом она недавно сняла остатки в своих чертогах наслаждений и прекрасно знает, что ей нечем тебя одарить, кроме щей суточных и котлеты надкусанной. А на сладкое, коим такие банкеты жизни заканчиваются навсегда, – штампованный коржик.
   Коржик предъявлять стыдно. Что уж там припасают для своих кавалеров светские львицы, для вас обоих загадка, но точно, что не коржики. И она тебя станет водить за нос, пока не поверишь, что у нее там бланманже в шоколаде. Сама изведется, тебя изведет и в конце концов возненавидит за то, что чересчур от нее требуешь.
   У нас в полку доктор до того заморочился с одной старшинкой, что стал водить ее в Театр Гоголя, причем даже не на последний ряд – и совершенно без толку, если не считать культурного развития их личностей. А она после докторовых деликатных поцелуев за мусоросборником, где соседям не видно из окон, принимала мужиков с бутылкой водки, отдавая, впрочем, предпочтение тем, кто носил дефицитный “кристалловский” розлив, что говорит об известной разборчивости в связях. И плакалась им, какая она стерва и как уважает своего доктора, которому не дает именно из уважительного к нему отношения.
   Конечно, результат мог быть совершенно иной, если бы доктор вовремя схватил ее за задницу. Коржик нужно руками.
   Кого-то подобные рассуждения могут и возмутить – естественная реакция человека, знающего по собственному опыту, что никакого коржика там нет. Однако нужно учитывать щекотливость темы, которая заставляет иной раз прибегнуть к иносказанию.
   Так вот, у всех коржиков, сколько их ни есть на просторах России, одинаковое количество зубчиков и дырка раз и навсегда определенного размера. Этот стандарт выдержан с такой подозрительной точностью, как будто у коржиков имеется и тайное, оборонное назначение – скажем, после ядерного удара двадцать минут прослужить шестеренкой в боевой машине пехоты.
   Точно так же существует какой-то секретный стандарт на зубастых людей с дыркой в самой сердцевине, где у человека полагается быть изюминке. Их полная взаимозаменяемость, а также простота и безотказность в обращении – свойства стратегически ценные для государственной машины, но просто невыносимые в личной жизни. Если, конечно, у тебя самого не пусто в сердцевине.
   Легко понять, что доктор водил старшинку в Театр Гоголя вовсе не из желания показаться ей лучше, чем был. Какое там “лучше”, когда он портил ей репутацию!
   Половозрастной состав нашей армии не таков, чтобы у военной женщины оставалось время на театры, если она не совсем уродина. Хотя уродине тем более все простительно. Короче, старшинка не хотела выделяться из круга полковых дам. И гуляла напропалую не столько, может быть, по зову своей небедной плоти, сколько чтобы ее не приняли за лилию меж тернами. А доктор не хотел быть коржиком, о котором через полчаса после употребления всего и памяти, что да, чем-то, кажется, заморили червячка. И таскал старшинку в Театр Гоголя, полюбившийся ему за то, что там в двух шагах вокзал.
   До полка было полтора часа электричкой и еще час пешком, если не повезет с попутной машиной, а ночью с машинами не везло. Но доктор не посягал, даже когда старшинка падала отдохнуть в сено или, совершенно уже остервенев, пряталась за ближайшим деревом, якобы по естественной надобности, и выставляла оттуда белеющие в темноте ягодицы да еще и кричала “ку-ку!”.
   Спрашивается, какого еще рожна ему было надо. Отвечается: он и сам толком не знал. Глупый, глупый армейский доктор, к слову, совершенно разучившийся лечить в своей подмосковной части, где нет лекарства популярнее аспирина и травмы страшнее вывиха, ибо врачеванием переломов и пневмоний наслаждаются коллеги в госпиталях.
   Пора сказать, что этот доктор был я.
   В армии полно докторов. И врач – доктор, и фельдшер – доктор, и провизор – доктор. Доктор всяк, у кого в петлицах чаша со змеей – эмблема, толкуемая как “хитер, аки змей, и выпить не дурак”. Я был дурак выпить. Даже не знал, что спирт не экономят на протирке солдатских ягодиц перед уколом, а воруют на спиртобазе и вывозят через охрану в автомобильном огнетушителе. А уж над моей житейской неприспособленностью издевались еще до того, как старшинка разболтала о Театре Гоголя и прочих вещах, на взгляд полковой общественности противоестественных в отношениях мужчины и женщины.
   Всем было известно, что меня обманул начмед полка.
   Я лишний год переходил в старших лейтенантах, но хоть служил интересно, в госпитале и поближе к Москве. Начмед собирался на пенсию и выманил меня в полк на свою майорскую должность. Еще год он, сволочь, со дня на день увольнялся, а я опять ходил в старлеях. Вдобавок из всех служебных вопросов начмед взвалил на себя только добычу спирта по вышеобъясненной технологии, а прочее доверил мне как своему преемнику.
   В конце концов наш полк угнали в Афганистан, оставив караульную роту и по офицеру от каждой службы, чтобы, как водится, было на кого повесить материальную ответственность. Надо учесть бытовавшее тогда мнение, будто бы интернациональный долг платят главным образом снарядами с закрытых позиций, а в свободное время сажают деревья в центре Кабула. Да и будь оно совершенно иначе, все равно место начальников тыловых служб – в тактическом тылу. Поэтому начмед с легкой душой отправился за валютой и лишней звездой на погоны. Меня оставил.
   О повышении следовало забыть. Повышение – то единственное, на что подчиненный совершенно неспособен без начальства, а начальство мое было далеко.
   Специальность забывать не следовало, но я забывал. Мои обязанности, если не считать всяческих дежурств с портупеей, могла бы за милую душу справлять медсестра: УВЧ, ультразвук, ультрафиолет, мазь Вишневского от фурункулов и аспирин от всего остального. Привыкнув исключительно к этому золотому арсеналу военной медицины, я не смог спасти человека. Впрочем, и в окружном госпитале спасти его не смогли, а потому признали симулянтом и вернули к нам в роту. Этот Аскеров, удивительный во многих отношениях рядовой, был здоров, как резиновая дубинка, с тем лишь кардинальным отличием, что во сне мочился под себя.
   Я заказал погоны с шитыми золотой канителью звездочками, потому что они солидные и дольше носятся. А носить их предстояло не до начмедовой, а, скорее всего, до моей собственной пенсии. Старлеев нужно больше, чем капитанов, капитанов – больше, чем майоров, и всегда кто-то попадает в бесперспективные. Ни на плечах, ни в голове, знай тяни до увольнения по выслуге или целенаправленно спивайся, чтобы выгнали раньше срока, ибо подобру-поздорову из армии отпускают одних беременных. Да и то – видимо, на какой-то невероятный случай – у кадровиков имеется не оставляющая лазеек формулировка: “беременных женщин”.
   Есть, конечно, аварийные выходы в штатскую жизнь. Мне было бы проще всего симулировать что-нибудь хроническое. Но я брезговал, считая, что достойнее совершить поступок, порочащий звание советского офицера. Без обмана: что сотворю, за то и выгонят. Однако и рискованно, как лекарственная терапия: занизишь дозу – эффекта не будет, превысишь – можно добиться такого эффекта, что посадят.
   Волк у своего логова вообще-то не охотится. Но может Первые месяцы без начальства я пытался баловать себя мелкими свободами.
   Оказалось, это неинтересно, как играть с самим собой в шашки:
   – Разрешите идти, товарищ старший лейтенант?
   – Идите, товарищ старший лейтенант, только за себя кого-нибудь оставьте.
   – А некого мне оставить, товарищ старший лейтенант, я на хозяйстве один.
   – Не скажите, товарищ старший лейтенант, у меня еще три старшинки.
   – Что еще за старшинки, товарищ старший лейтенант? Во вверенном мне полковом медицинском пункте служат старшина, прапорщик и младший сержант, а старшинка – такого звания нет.
   – Все их так называют, товарищ старший лейтенант, не говорить же “младшая сержантиха”.
   Оставить дела на старшинку Любу я не мог, потому что рябенькая Люба увлекалась солдатами, причем норовила увлечься в служебное время в служебном помещении, да еще пораньше, чтобы не опоздать домой.
   Старшинка Марья Николавна увлекалась, напротив, гражданскими лицами, которым вставляла казенные стальные зубы по червонцу за штуку. Тут имелась ужасавшая меня деталь. Я был убежден, что, как нет в природе двух людей с абсолютно одинаковыми зубами, так не может быть и абсолютно одинаковых зубных протезов.
   Однако у Марьи Николавны они были, уже готовые, причем единственного стандарта: судя по форме и размеру, резцы взрослой лошади. Пригоршню таких зубов я отобрал у больных солдат, игравших на них в карты. Солдаты уверяли, что зубы платиновые, потому что с пробой. Какое-то клеймо там действительно было, но под лупой стало видно, что это не проба, а буквы – РККА. Стало быть, зубы эти были заготовлены для воинов никак не позже 1946 года, когда Рабоче-Крестьянскую Красную Армию переименовали в Советскую.
   Лязгая новыми клеймеными зубами, выпившие для обезболивания клиенты Марьи Николавны шатались по территории части. Они считали, что имеют право на небольшую экскурсию, раз все равно уплатили часовому за вход пачку сигарет. Пока не надоело, я примерно через день ловил Марью Николавну на месте должностного преступления. Оправдывалась она почему-то тем, что у нее нет курвы невестки.
   Наконец, была еще старшинка Света, с которой я стал потом ходить в Театр Гоголя, а тогда меня интересовало только, можно ли оставить на нее медпункт, и выходило, что нельзя. Света ничем заметно не грешила. Но это лишь если закрыть глаза и сказать себе, что даже на подозреваемых в отцеубийстве распространяется презумпция невиновности. А с открытыми глазами самый юный пионер, если он успел пройти в школе насчет пестиков и тычинок, не усомнился бы, что Света грешит много, часто и вкусно. Она, казалось, готова была в любой момент выскочить из своего сестринского халата, как фасолина из стручка: от нечаянного прикосновения, от тепла или безо всякой внешней причины – оттого, что созрела.
   Терялся. Это я отвечаю на дежурный, как яичница, вопрос. Терялся, упускал свое, а также тушевался и менжевался. Перед Светой и перед всей общагой, под крышу набитой старшинками и офицерскими женами, оставленными без мужей кто надолго, а кто, как потом оказалось, навсегда. Хотя при этом я слыл отчаянным ходоком и поддерживал такую репутацию, выдавая свои медицинские познания за продукт многотрудных личных опытов. Когда бурного прошлого нет, его выдумывают, а когда оно есть, скрывают. Сейчас мне есть что скрывать, и оттого по-мужски не стыдно признаться, что в ту пору я мог, например, слопать и выпить поставленное мне женщиной ритуальное угощение, выйти на минутку и удрать насовсем. А потом еще врал ей, что будто бы встретил в коридоре замполита роты майора Замараева и уводил этого сплетника и бытового шантажиста от ее комнаты, как перепелка от гнезда.
   Нет, у меня все было в порядке, – отвечаю на следующий вопрос. Все работало, и я находил возможности в этом убедиться, если вдруг меня одолевало жуткое подозрение, что я не как все. А все или почти все были молодые. Целыми днями на свежем воздухе, денег по гражданским меркам полно, развлечения – телевизор, выпивка и женщины из общаги, лишенные тайны.
   К слову, наша общага считалась хорошей. Говоря строго, это для нас она была общага, а для старших офицеров – дом с отдельными квартирами чуть даже лучше средних. Самые лучшие отдали под коммуналки. Паскудная ирония жизни заключалась в том, что именно самые лучшие меньше всего годились для коммунального быта.
   Гостиная! Столовая! Спальня! Кабинет! И в этом шестиметровом кабинете семейная пара с ребенком. Или молодожены в проходной гостиной с застекленными дверями.
   Или во всей квартире – дюжина холостяков, которым в одно время собираться на службу.
   Я, например, жил в кабинете, соседствуя с детной семьей майора Замараева, политработника фанатического упорства. Если бы в те времена практиковались конкурсы типа “Мисс Бюст” и партия велела бы Замараеву пойти и победить, он пошел бы и победил – конечно, при условии, что жюри конкурса дало бы ему слово для вступительного доклада.
   По службе мы с Замараевым не сталкивались, разве что на дежурствах. Но Боже, как я его боялся! Как репродуктора с музычкой в доме отдыха. Как визжащей по стеклу резинки. Как бормашины.
   Даже рекомендованная для исполнения в солдатском строю песенка “Не плачь, девчонка!” приобретала в замараевских устах силу приговора. Когда благодушное траляляканье майора, имевшего кошачью привычку тереться на кухне у плиты, сливалось в знакомый мотив, его Замараиха начинала так громыхать сковородками, что я слышал это в своей комнате и начинал судорожно разжевывать картоноподобную жвачку – первенца отечественной пищевой промышленности. До требуемой мне кондиции ее следовало месить зубами хотя бы полчаса. А через полчаса за стеной уже падали с каменным стуком сапоги Замараева. Один и погодя второй, неотвратимо, как шаги Командора.
   – А ноги мыть?! – подавала первую реплику Замараиха.
   – Не плачь, девчонка! После!
   – Не после, а до! К бабам своим лезь с немытыми ногами.
   Рупором служила розетка в головах супружеского ложа, которая символически прикрывала дыру между нашими комнатами. С моей стороны тоже была розетка, одна пластмассовая хрюкалка без арматуры – строители не подвели к ней провода.
   Я торопливо залеплял жвачкой уши. Жвачка в этом деле надежнее ваты, надо только получше наслюнить комок, чтобы не прилипал. Но и сквозь надежную жвачку я слышал ответ Замараева и ответный ответ Замараихи, на который Замараев отвечал ответом.
   Вопросов для этой пары не существовало. Ответы я знал наизусть, так что мог бы суфлировать, но такой необходимости не возникало. Семейные ритуалы Замараевых были незыблемы, как египетские пирамиды.
   На ответ “Да ты в дом хлеба не купишь, Витьке попу не подотрешь!” следовал ответ: “Тебе бы за солдатами побегать – хуже, чем за маленькими, к вечеру ноги горят!” За сим – кольцевая композиция: “Вот, а ты ноги не моешь!” – “Сказал же: после!” Отодвинуть койку на моих шести квадратных метрах было некуда. Все, что я мог – лечь к громкоговорящей розетке ногами. Когда Замараиха давала понять, что предварительные любовные игры закончены (“Ладно, хрен с тобой, а то ведь выспаться не дашь…”), Замараев под вой пружин взгромождался и начинал сопеть в самую розетку, как в пионерский горн. Простыня у меня в ногах трепыхалась от его дыхания.
   Так вот, это все к вопросу о женщинах из общаги.
   Замараиха была даже на тогдашний мой взгляд молода и у нее, помнится, имелось имя. Свою фригидность она считала необходимым проявлять исключительно в супружеской жизни, а так любила повертеть юбками.
   Но я утром и вечером видел эти юбки и то, что под юбками, – и грязное, и замоченное, и постиранное. С ее сушившихся на кухне комбинаций капало мне в пельмени. Я по ошибке терся ее мочалкой и, пока не научился пить, как все, приходил домой по стенке и ссал на стульчак, а она за мной подтирала.
   Все. Общага под локотки провела нас по пути поживших и поднадоевших друг другу мужа и жены. И как-то при случае, тогда еще не успев стать врагами, мы обыденно перепихнулись и не испытали ни любовного стыда, ни сладости греха. А не будь случая, не перепихнулись бы и ничего бы не потеряли.
   О пользе неуставных отношений с теми, кто не признает уставов Командир полка был молодой подполковник и мечтал дослужиться до генерала.
   Поэтому на ответственное афганское дело он взял с собой ответственных людей. Его ровесник и однокашник еще по Суворовскому училищу Толя Саранча был немолодой старший лейтенант и мечтал дослужиться до пенсии. Поэтому он и не пикнул, что у него в караульной роте остались люди сплошь безответственные, прямо сказать, сброд. Шпана, полутораметровые коротыши, дети алкоголиков, разнообразные горцы, которые то ли вправду не понимали по-русски, то ли придуривались. Пока их было по нескольку на взвод, они еще могли сойти за солдат. А собранные вместе, превратились в стаю, не организованную даже настолько, чтобы поставить кого-нибудь на шухер, когда ночью грабили продсклад.
   В караул их посылали без оружия. Штык-ножей и тех не давали. Боялись.
   Под командой хорошего офицера они, скорее всего, этого офицера зарезали бы. Но Саранча был никудышный офицер. И в армии-то держался единственно милостью командира полка. За ограбление продсклада он оформил в дисциплинарный батальон четверых. А мог бы и больше, если бы сумел больше наловить в темноте. Это хорошие офицеры боятся в случае чего выносить сор из избы, а плохому лишнее ЧП уже не повредит.
   Саранча настойчиво овладевал ротой, борясь отнюдь не за повышение воинской дисциплины и не за иные какие-нибудь фантазии на тему “от козла молока”. Он боролся за возможность дослужить свои двадцать пять лет, для чего, не беря на себя лишнего, достаточно было обойтись без трупов во вверенном ему подразделении.
   Особенно страстно Саранча желал обойтись без собственного трупа, поскольку даже навечно зачисленным в списки выслуга лет не засчитывается.
   В этой борьбе одного недостойного со ста сорока подонками надежных союзников у Саранчи не было.
   Прапорщики – в основном из окрестных деревень – изо всех сил тянулись к земле. В те дни, когда пора было сажать картошку, эта их тяга приобретала характер религиозного психоза. Заставить их думать на службе о службе было все равно, что собрать за одним столом иудеев и мусульман да еще и потчевать их свининкой. В свободное от картошки время прапорщики увлекались “Запорожцами”. Те, у кого “Запорожец” уже был, занимались с ним всякими мужскими делами, а у кого еще не было, перечитывали сберкнижки и ездили в автомагазин отмечаться в очереди.
   Взводные были – один такой же бесперспективный пьяница, как и Саранча, но, увы, начинающий и не успевший еще определить, чего он хочет: дослуживать или окончательно спиваться, чтобы уйти в народное хозяйство. Трое других, лейтенанты, еще не нагулялись после училища и представляли собою самоходные члены с горловинами для заливки горючего. Прочие органы и системы они использовали только как средства доставки и наведения.
   Тыловики сторожили матчасть; я, например, жил в медпункте после того, как ночью кто-то, не затрудняя себя взломом сейфа со спиртом, просто повалил его на бок и, наверное, собрал в таз то, что полилось через щели из разбившихся в сейфе склянок.
   Наконец, с политработниками, а их оставили за ненадобностью четверых, в том числе майора Замараева, у Саранчи были свои счеты.
   В необходимости самого корпуса политработников Саранча не сомневался, как и, скажем, в необходимости прикреплять звездочки на таком-то расстоянии от конца погона, строго определенном для каждого звания. Так должно быть, потому что так установлено. Лишний офицер в части никогда не помешает. Если сам не захочет.
   Беда в том, что Саранче оставили замполитов из тех, кто хочет и любит мешать, никчемных соглядатаев. Майор Замараев так вообще опустился до того, что вписывал в политдонесения каждый случай, когда Саранча щелкал кого-нибудь по зубам. А Саранча, надо сказать, делал это не хуже какого-нибудь барона из кино про дореволюционную жизнь, который лупит не отдавшего честь солдата, совершенно не учитывая того, что солдат, может быть, получил письмо из деревни от невесты, которую угнетает помещик.
   Следует прояснить позиции сторон. Замараев считал, что раз уставом не предусмотрены телесные наказания, то Саранча не должен распускать руки. Саранча считал, что раз уставом предусмотрены отдание чести, караульная служба и все такое, то следует этого добиться, хотя бы и распуская руки. А солдаты – по меньшей мере, каждый второй – считали, что устав им не писан. При этом те, кому позволяла национальность, заявляли, что да, вертели в руках такую книжечку и жаждут ее прочесть, но по-русски не умеют.
   Идя навстречу их пожеланиям, Замараев даже организовал курсы русского языка.
   Однако учебный процесс не пошел дальше басни “Стрекоза и муравей”. Ее читали, как присягу: майор – строчку, потом солдаты хором повторяют; майор – вторую, солдаты опять повторяют. Но повторить всю басню без подсказки слушатели так и не смогли. Все почему-то забывали, что там – между “Был готов и стол, и дом” и “Злой тоской удручена”. А без досконального знания этого первоисточника Замараев не мог перейти к “Му-му” и другим сокровищам русской письменности.
   Офицер и солдат – конь и трепетная лань. В смысле в одну телегу впрячь не можно.
   А с прапорщиком они лебедь, рак и щука. Прошедшая мимо внимания литературоведов тонкость этой аллегории в том, что все трое могли бы согласованно везти с поклажей воз только в воду. Но тогда они бы его утопили.
   Я говорю, разумеется, не о войне, где у всех появляется подобие общей цели – выжить. Я о службе мирного времени. Солдат ее проводит в летаргическом состоянии, мечтая об одном: очнуться, когда настанет дембель, пройтись по родной улице в форме со всяческими неположенными кантиками, выпить и подставить фонарь неверной девице, которую он два года назад второпях объявил невестой. И попробуй-ка увлечь его занимательной лекцией о поражающих факторах ядерного оружия. Ему это – услышать и забыть, а лучше постараться не слышать. Он здоровый человек со здоровыми рефлексами: вот Зинка с разъезда – это поражающий фактор, двоих наградила триппером.
   В своем кругу солдаты разные: крутые, шуты, чурки, славяне, деды, молодые. Перед офицерами они одинаково тупы и ленивы, в чем и видят доблесть. Исключение составляет редеющая порода мужичков, которые не умеют работать плохо.
   Так что в системе “воз – лебедь – рак – щука” лебедь это, конечно, солдат, рвущийся в облака вовсе не для того, чтобы поднять воз. Не такой он дурак. Он с вялым, но постоянным усилием демонстрирует готовность удрать.
   Прапорщику рваться некуда. В народное хозяйство он сам не хочет, а до офицера не дослужится никогда. Он ищет, где глубже, где плохо лежат казенные продукты, или бензин, или, на худой конец, столовские объедки для поросенка.
   Роль никому не симпатичного рака остается офицеру. Повернуться спиною к такой компании было бы с его стороны опрометчиво, и он пятится назад, присматривая за вверенным ему возом.
   Если вы все еще полагаете, что в этой системе остается место для человеческих отношений, дерзните. Крикните лебедю в сосредоточенно порхающую над вами белую гузку: “Как дела, Вася, что из дому пишут?” Только вовремя захлопните рот и пригнитесь, тогда, может быть, отделаетесь испачканной фуражкой.
   Мне, видите ли, попадало в разинутый рот, поэтому я и предостерегаю.
   Дерзкий и удачливый солдатский старик Благонравов допек даже прапорщиков, которым вообще-то наплевать на все, что не картошка и не “Запорожец”. Год на его тумбочке стояла фотография тогдашнего министра обороны с простой семейной надписью: “Служи, племянник, с честью!”, и как раз служба, вся система подчинения, поощрений и наказаний разбивалась вдребезги об этот жалкий кусочек полукартона.
   Если верить “Книге увольняемых”, не было солдата примернее Благонравова, ибо непримерных в увольнения не отпускают. Если верить “Книге записи больных”, не было солдата его больнее – разумеется, в перерывах между увольнениями. А если верить “листам нарядов”, не было солдата Благонравова вообще. Не маршальскому же племяннику мыть котлы на кухне.
   Прапорщики бегали ему за сигаретами. Умные офицеры обходили его стороной, а глупые зазывали на чай – была такая насаждавшаяся свыше традиция: по-домашнему чаевничать с томимыми совсем иной жаждой сержантами. Ну да Благонравов сержантом не был, даже от ефрейтора отказался, и на чай ни к кому не ходил.
   Сомнений в подлинности благонравовского снимка не возникало. Мы знали только два вида фотографий членов ЦК: поясной портрет и групповой портрет (в последнем случае портреты иногда пожимали друг другу руки). Так что Благонравову было просто неоткуда переснять или стащить свою карточку, где маршал в прирасстегнутой тужурке сидел разговаривал под яблоней с какими-то полуноменклатурного вида товарищами. Кроме того, Благонравов был его земляком – все, в общем, сходилось, ну, не родной племянник, так двоюродный, маршала же не спросишь.
   Расколол Благонравова бдительный майор Замараев. По-политработницки взял его на арапа: у меня, мол, однокашник в Управлении кадров, так он говорит, что министр тебе никакой не дядя.
   И вот после того, как год весь полк только что хороводы не водил вокруг этого Благонравова, он спокойно говорит: ну да, не дядя. А почему вдруг возник такой странный вопрос и зачем было выяснять его в министерстве? Спросили бы напрямик.
   У него, у Благонравова, один-единственный дядя, ветеран коммунистического труда.
   Конечно, не маршал, но стыдиться нечего: пятьдесят лет берег народное добро в будке на проходной.
   Представьте, Замараев после такого признания закуривает “Яву” с фильтра, долго кашляет и голосом Отелло вопрошает, где тот платок… то есть, а фотография откуда? Так от дяди же, изумляется Благонравов майорской непонятливости, ведь написано: “Служи, племянник…” – ясно, что не от бабушки. Дядя сам снимал фотоаппаратом “Смена – 8М” и очень этим снимком дорожил. Здесь маршал с директором завода и начальниками цехов, та заводская проходная, что в люди вывела его, и все такое. Ну и дядю допустили как ветерана.