припоминая, как все не шли, а бежали из деревни в поселок. Здесь везде бьет
в глаза красный свет: флаги, флаги. И дрожит воздух, взбитый, взбудораженный
оркестром у клуба. Почему-то Лешка остановился на мосту, опустив голову.
Черная вода неслась, круто обегая быки, взметая высоко брызги и пену.
- Милый ты мой... - услышал он задыхающийся голос матери. - Теперь уже
мир. Значит, скоро наш папа придет... - Глаза ее были полны слез.
- Мы вперед, тетя Дуня! - Еще один близкий голос. - В клубе подарки
раздают! Побежали, Леша. - И Лешка бежит рядом с Мусей, лишь на мгновенье
взглянув в ее темные блестящие глаза.
9
В школу ходили во вторую смену. Возвращались в Сосницу - уже было
темно.
Школа стояла на берегу Селижаровки. На Бульварной уцелело несколько
домов, и одно это уже делало улицу живой, заставляло вновь и вновь
переживать эту необычность сохранившейся, чудесно спасшейся среди всеобщего
пепелища улицы. Между двумя порядками домов шел довольно широкий бульвар,
засаженный когда-то липами. Липы были высокие, старые, стояли они нечасто и
потому выглядели особенно торжественно.
Окна второго класса, в котором Лешка учился, выходили прямо на улицу,
глаза сразу видели липы, дорожки бульвара.
Пятый класс, в котором сидели за одной партой Эля и Муся, был через
стенку. Иной раз на перемене, когда весь пятый класс выбегал на улицу, Лешка
с гулко бьющимся сердцем заходил в эту комнату. Парту Эли и Муси знал: у
окна слева. Подрагивающей рукой касался гладкой доски парты, дотрагивался до
Мусиных тетрадей, учебников, ручки-вставочки, лежащей в желобке. Затем
смотрел в окно: ведь она смотрела туда же и видела все то, что мог сейчас
увидеть он. Дальний лес, поле перед ним; снующие по железнодорожному полотну
паровозы, домики железнодорожной слободки; наконец, Селижаровка, быстрая, с
неровным течением, густой тиной у берегов - все вместе и составляло вид из
окна Муси и было недостижимой для Лешки праздничной картиной заоконного мира
пятого класса.
Однажды на большой перемене широко распахнулась дверь пятого класса,
вышла Муся и направилась прямо к Лешке. Он смотрел на нее во все глаза,
ничего не понимая, задерживая дыхание, чтобы не спугнуть как-нибудь эту
минуту. Муся несколько дней не обращала на него никакого внимания.
Она была в светлом платье. Но Лешка не очень-то успел всмотреться в
него, заметив лишь какие-то мелкие черные крапинки по светлому полю. Глаза
Муси и черные волосы поэтому особенно выделялись. Особенно волосы: они не
челкой, а скорее твердым крылом нависали надо лбом Муси. Она, как всегда,
смотрела серьезно и прямо.
- Ты встречаешь Колю Званцева?
- Да, - ответил Лешка, ничего не понимая, лишь слыша ее голос.
- Где?
- На Верхней Мельнице вчера видел, у Витьки Корешкова.
- А что вы делали у Корешкова?
- Коля хочет у Вити Корешкова гармоню купить.
- Не гармоню, а гармонь, гармошку...
- Ага, - вконец растерялся Лешка.
- Хорошая гармошка? - Лешка видел, что Муся хочет спросить о чем-то
другом: уж слишком пристально смотрели ее глаза. Он видел их совсем близко и
вдруг разгадал их тайну: они потому темные, что у Муси очень большие зрачки,
почти во все глаза.
- Плохая. Почти развалилась. Но Коля говорит - починю. Он... он, ребята
думают, просто помочь Корешкову хочет - у него мать умирает, а денег нет...
- А... Ну, Коля может. Слушай, Леша: передай вот это Званцеву. - И Муся
быстро вложила в Лешкину руку записку, на миг коснувшись своей ладонью его.
Рука ее была прохладная и свежая. - Ну вот. Я пошла. Ты знаешь, что мы
сегодня после школы решили в кино идти?.. На "Волгу-Волгу".
Лешка не знал и обрадовался. Все уроки будут окрашены ожиданием - и он
уже заранее чувствовал себя счастливым. Это было особенно хорошо потому, что
вторая смена вообще-то казалась грустной. Лешка часто тосковал на уроках у
своего окна.
Екатерина Григорьевна, его новая учительница, заметно отличалась от
прежней, Марии Григорьевны - разве отчество было одинаковое. Но он и не мог
их сравнивать: Мария Григорьевна учила в Зеленом Городке почти два года, а
Екатерина Григорьевна неполных два месяца. Теперь Лешке казалось, что лучше
учительницы, чем Мария Григорьевна, просто и быть не может. Это ведь она
читала еще в первом классе "Рыжика" Свирского! Да мало ли что еще она
рассказывала и читала...
Поэтому на Екатерину Григорьевну он смотрел снисходительно, хотя эта
снисходительность была доброжелательной: уж больно проста, обыкновенна была
новая учительница.
Сначала бросалось в глаза, что она коренаста и не слишком поворотлива.
И это тоже шло спокойствию ее обыкновенного лица. Говорила Екатерина
Григорьевна с неторопливой плавностью:
- Надо бы закрыть окно, Лопатин, ты поближе, да и самому лучше будет, а
то простудишься, а теперь расскажи нам прошлый урок, потому что ты любишь
отмалчиваться, а пора бы к классу привыкать, мы тут давно хотим тебя
послушать, а пока слушаешь только ты, а это не дело, поэтому вставай да иди
сюда, отсюда удобнее всем будет слушать, да и тебе говорить, иди-иди, я жду,
Лопатин, тут все свои, я же тебе объяснила... - И фраза не заканчивалась, а
просто на время Екатерина Григорьевна прикрывала рот, чтобы послушать Лешку.
И ее глаза с неторопливым, спокойным ожиданием останавливались на
Лешке.
А когда она шла домой - все происходило на виду, возвращались к дому
ученики, шагали своей дорогой учителя - Лешка любил смотреть на Екатерину
Григорьевну. Она была и учительницей, с этой привычно-спокойной собранностью
лица, и уже чисто-деревенской увалистой женщиной, с той походкой, когда тело
решительно приспосабливается к долгому, безостановочному шагу. Ее окликали
знакомые бабы, и она здоровалась с ними тоже не так, как в школе с
учителями.
- Доброго здоровья, Екатерина Григорьевна! - кричал ей кто-нибудь. -
Как оно, все ли хорошо?
- Слава Богу! - услышал однажды Лешка, как откликнулась учительница.
Он представлял себе, как она идет в свое Захарово - сначала Ленинкой,
затем оставляет позади кирпичный завод. Вот широкое поле с двумя оврагами -
и деревня под высокими старыми березами. Какой у нее, интересно, дом, и как
она живет в нем? Неужели как все деревенские люди? Почему-то в это не
хотелось верить. И он ни за что не пошел бы в ее дом, чтобы не
разочароваться.
10
Лешка торопит день: скорее бы вечер и кино, а потом темная дорога в
Сосницу. К тому же записка Муси жжет карман: что там, зачем она пишет Коле
Званцеву?.. Рука то и дело нащупывает узенький резковатый клочок бумаги.
За партами шепот: кто-то раздобыл перышков, кажется, подарил Женя
Шишков из четвертого класса, его мать заведует "Когизом" - и теперь идет
дележ.
- А мне-то?.. - недовольно шепчет Женька Шурыга. - Теперя Лешке
Лопатину... Да не зажимай, у Лехи перышко совсем худое... - И сосед по парте
и первый хороший знакомец по Соснице с торжеством протягивает Лешке на
ладони перышко. Оно колюче посверкивает, манит взгляд резкой завершенностью
своих линий и вообще многозначительностью, которая скрывается за самим этим
понятием: перышко! Лешка заменяет свое старое, совсем стершееся новым
перышком, пробует писать. За ним с пристальным, немножко враждебным
интересом следят те, кому ничего не досталось.
Ах, эти дни - нищие школьные дни самых-самых первых послевоенных
недель! Не было настоящих ручек, не было бумаги, портфелей, передавали друг
другу пухлые довоенные учебники, а в них взгляд везде натыкался на портреты
каких-то страшных людей с выколотыми глазами и обезображенными лицами: так
на свой лад расправлялись несколько поколений школьников с "врагами
народа"... И все-таки это были счастливые дни - высокие золотистые дни конца
мая сорок пятого года, с чистейшей и ярчайшей зеленью старых редких лип, с
шумом и гамом перемен, с быстрой, завораживающей глаз Селижаровкой, с
каждодневным ожиданием: не пришел ли с фронта отец? Дни, когда ты - один из
счастливцев, у которого отец не погиб, - уже мог не бояться за его жизнь:
мир! Настоящий, настоящий мир!
И какое было небо, и какой воздух, и какие голоса людей! Счастливые
зеленые дни мая сорок пятого года...
Женька Шурыга толкает Лешку плечом.
- Чего это Муська-то к тебе подбегала? А? - ему одному Лешка сказал,
что ему нравится Муся, хотя уже и сам хорошо знал: какое это жалкое слово -
нравится.
Лешка молчит. Нельзя. Тайна не его.
- Так. В кино пойдем.
- В кино - это и я знаю... А чего еще?
- Больше ничего.
- Лгешь ты. - Женька с обидой отворачивается.
Когда недолго ходили в первую смену, школьный день начинался с чистых,
свежих красок рассветных часов, и все в душе было нетерпеливо, лихорадочно
радостным. Посмотришь в окно - все ярче, выше небо, веселее поют птицы, все
бодрее раскачивает ветер ветви лип, и тот полный день, который еще впереди,
кажется безбрежным, он все разгоняется и разгоняется в своем стремленье быть
бесконечным. И ты только-только успеваешь вскачь гнаться за ним. Никакие
грустные мысли просто не успевают прийти в голову.
Совсем иное дело - вторая смена. Хотя и в середине дня ее начало, все
равно легкая тоска подступает к сердцу с первых уроков. Тут уже лучше бы не
смотреть в окно, а голова поворачивается сама собой, тем более и сидит-то
Лешка у самого окна. Густым золотом наливается небо, оно начинает казаться
плотным, непроницаемым. Липы на его фоне как нарисованные. Негромко читает
Екатерина Григорьевна "Сына артиллериста" - уже второй раз, весь класс
просил. И за окно смотреть грустно на то, как постепенно день угасает, и
слышать чтение грустно: там война, еще так остро помнишь ее сам, что
невольно о своем, пережитом начинаешь думать, и голос Екатерины Григорьевны
куда-то уходит, теряется. Если в утреннюю смену думается только о том, что
впереди, то сейчас чаще всего вспоминается довоенная центральная улица, она
совеем рядом была, а сейчас там сплошные пепелища - то свой родной дом,
которого тоже нет... Да многое мелькнет и трудно отзовется в душе. Нет!
Вторая смена все-таки печальное дело...
И вдруг Лешку опять толкает в бок Женька - обиды у него проходят
быстро.
- О чем думаешь?
Ответ звучит мгновенно:
- О котлетах.
Лешка ловит себя на мысли: а ведь правда! Вместе со всем остальным - и
о котлетах неотвязно думал.
Вчера тетя Маня нажарила котлет и пригласила к ужину и его с матерью.
Котлет была целая тарелка. Он смотрел на них, глазам не веря: с довоенных
дней не видел жареных котлет, да так много. Просто столбняк какой-то - не
мог отвести глаз от котлет, не мог слова сказать. А взял наконец котлету -
едва сознание не помутилось: хрустящая поджаристая корочка, горячий запах
мяса, перца и чеснока ударил в нос!
Затем произошло самое странное: он съел две котлеты и больше не
притронулся к ним, несмотря на все уговоры и тети Мани, и Эли, и мамы. Он и
сам не понимал, что происходит, но ни одной котлеты больше не съел. Теперь
же эта тарелка с котлетами так объемно, так ярко выступила перед ним, что
даже запах почуял. Да он сейчас бы четыре котлеты за один раз съел... что
четыре: пять, шесть!
Женька смеется, распустив в удовольствии рот.
- Эх, я б тоже навернул коклеток! - со вкусом выговаривая это
"коклеток", он совсем забылся и сказал громко, на весь класс.
- Кто это там о котлетах, Лебедев?.. - А все уже громко смеются -
"коклеток" бы сейчас любой отведал!
Когда прозвенел последний звонок, сама собой сколотилась компания
школяров из Сосницы, человек двенадцать-четырнадцать. На улице еще светло -
тихий зеленоватый сумрак только начал опускаться на землю.
- Пошли в баню морс пить! - предлагает Женька Шурыга.
Идут берегом к бане. Берег уже зеленый, тонко и нежно пахнет подсохшая
земля. Молчаливый красивый крепыш Сережа Мандрусов наделяет всех
подсолнечным жмыхом.
- Когда это вы успели раздобыть-то? - удивляется Эля.
- Урок пропустили - на железную дорогу бегали, - отвечает Сергей. -
Эшелон был.
Жмых вкусный: так и шибает в нос запах перемолотого подсолнечного
семени, пресноватый, раздражающий. Жевать этот жмых одно удовольствие, и
растянуть его можно надолго.
Сворачивают от Селижаровки вправо - баня: над ней летает густой пар, он
бьет из всех щелей, из окон. Баня маленькая, она кажется мокрой и
подслеповатой. Открывают дверь - сразу запахло клюквенным морсом.
- Тетя Маруся, нам по стаканчику. - Женька Шурыга протягивает горсть
собранной мелочи.
- Эва по стаканчику - да тут у вас по два хватит! Пейте, ребятушки,
морс свежий, вкусный.
Да за один цвет можно любить морс! - цвет спелой, созревшей клюквы, да
еще это посверкивание в стакане, переливчатое сиянье! А вкус! - прохладный,
кисло-сладкий, прихватывающий язык. Морс, конечно, лучший напиток на свете.
Пожалуй, это питье морса нисколько не хуже предстоящего сейчас кино, пусть
это и "Волга-Волга".
11
Ну, что говорить о "Волге-Волге" и о том, как деревенские мальчишки и
девчонки смотрели этот фильм в мае сорок пятого года.
Вышли из поселкового клуба, в котором смотрели кино - густая тьма, но
теплая, охватывающая ласково и безмолвно; резко пахло тополем.
Как и всегда, остановились на мосту через Волгу - этот мост они никогда
не проходили безразлично. Тьма неба и непроницаемо черная река сливались.
Только громкое журчанье и всплески у быков говорили о движении внизу.
Вдруг острая вспышка осветила ночь, и вслед за ней раздался громкий
выстрел. Огонь был белый и прозрачный.
- Славка - балда ты этакая! - Голос Эли будто разбудил всех, все громко
заговорили, засмеялись, зашумели - двинулись дальше.
Славка Шурыга ударил из своей поджигалки - он добавлял к заряду термит,
поэтому так и сверкали его выстрелы.
От большой толпы отделились Муся, Эля, Женька Шурыга и Лешка. Отстали.
Они идут поселком, потом мимо маленького деревенского кладбища. Оно
лохматится даже в темноте мрачными кронами старых приземистых сосен.
В деревне сонная тишина, редко-редко мелькнет огонек. Напротив своего
дома Муся говорит:
- Смотри же, Леша, не забудь записку Коле передать. Спокойной ночи!
Лешка с Элей идут дальше одни. Эля ворчит:
- Муська-Муська, хорошая девка, а Коле каково? Это ж надо подумать!..
Влюбился в нее Колька-то Званцев вон как сильно... аж завидно... - Эля
вздыхает. Лешка так хорошо понимает ее, словно сам произносит эти слова. И
долго ворочается в эту ночь, мешая спать матери: все думает, как завтра, в
воскресенье, разыщет Званцева Николая и вручит ему записку Муси.
С утра пошел на Верхнюю Мельницу. Мать Коли сказала, что он там.
Пустынная дорога. Слева - плотная, почти сросшаяся ветвями сосновая роща,
она как одно огромное дерево посреди широкого поля. Справа раскинулись
усадьбы жителей деревни - узкие, длинно врезающиеся в зеленую низину.
Впереди виден берег Песочни и Верхняя Мельница.
Дошел до реки. Она тихая, неширокая, приветливая. Неужели здесь прошел
ранней весной такой ледокол, что все стонало и шумело, а Песочня казалась
грозной, бешеной? И представить невозможно!
- Лешка! - услышал у первого дома.
Это был Корешков - приятель Коли Званцева.
- Позови Николая: разговор есть, - солидно сказал Лешка, совершенно не
думая о том, что и сам мог бы зайти в дом.
Еще через несколько минут Николай читал записку Муси. Стоял он над
самой Песочней, читал клочок бумаги, а лицо все бледней и бледней, и глаза
западают, западают. Прочитав, молча посмотрел вниз, на реку. Лешке стало не
по себе, переминался с ноги на ногу.
Пытливо взглянул на Алексея, нахмурился, повернулся и пошел.
12
Шел август сорок пятого - где-то ближе к середине месяца, потому что
воздух был теплым, но в его недвижности слышалась уже печальная
настороженность. Это совпадало с настроением людей: в Соснице все еще ждали
солдат, даже те, кто разуверился в их приходе.
Лешка Лопатин ходил до начала августа вместе с матерью и многими
другими деревенскими на вокзал: авось да встретит отца. Но вот надежда стала
уходить, и после многих бессонных ночей они решили ждать писем.
Но тут у Лешки началось что-то вроде галлюцинаций: он так втянулся в
эти ежевечерние хождения, что теперь не мог без них жить. Проснется ночью,
очнется, лежит на кровати в крохотной комнатке, где они жили с матерью, и до
полной яви, до испуга - как будто идет дорогой к вокзалу. Дорога
покачивается, Лешка то идет, то бежит к вокзалу, мимо болотистой низины,
мимо клеверного поля слева... Мимо кладбища, откуда недавно выкапывали
немцев и перетаскивали их кости и осклизлое рванье мундиров в дальнее болото
- "на радость чертям", как сказал мамин крестный, дядя Митя; дорога идет
дальше - мимо огромных скирд льна, и эти черные в тишине вечера скирды с их
твердыми, оглаженными ветром боками и четким рисунком навечно входят в
Лешкину память - вехами этого прекрасного и печального времени; а Лешка все
бежит и бежит... мимо пепелищ, и каменных фундаментов взорванных зданий, и
стучат его парадные полуботинки по деревянному мостику через Селижаровку, и
все ближе и ближе зеленый шатровый вокзал. И тут врывается в уши высокий и
тонкий, победный гудок паровоза! Страшный толчок - в самое сердце - и Лешка
начинает неслышно плакать; уходит, скрывается из глаз дорога, за окном
освещенная луной лохматая толстая ветла, и рука матери, с которой они спят
на одной тесной деревянной кровати, тут же гладит его голову, и мягкий
родной голос шепчет:
- Лешенька... Успокойся, родимый мой... Придет папа... Ну, спи, спи.
Рука матери, с искривленными ревматизмом пальцами, гладит и гладит
Лешкину голову.
По утрам мать с дедом уходили сдирать обшивку из старых ходов
сообщения, окопов - на дрова: осень была уже не за горами, зимовать тоже,
конечно, придется в Соснице, дом в поселке еще не был достроен.
Лешкин дед - сивоусый, богатырского сложения, кучерявый, с красным,
вечно улыбающимся лицом и младенческими голубыми глазами - ходил с виду
медленно. Во всяком случае, Лешке казалось именно так, когда он видел
вышагивающего по деревенской улице деда: Василий Алексеевич двигался
неторопко, отдавая свою улыбку всему миру даже тогда, когда его никто не
видел. Помахивает рука с такой широкой красной кистью, эту кисть обхватывали
скрученные вдвое белые шерстяные нитки - дед верил, что они помогают от
ревматизма.
- Пошли коли, Авдотья, - говорил дед утром, тихонько прикряхтывая от
излишней силы, так и ломившей из него, - я эва крюковину смастерил - быстрей
работа пойдет...
Мать смотрела на деда снизу вверх, улыбаясь очень похоже на него, но
сквозь ее улыбку всегда теперь просвечивало страдание и боль: война отняла у
матери все силы. Когда она, невысоконькая, худая, в выгоревшем добела,
когда-то синем сарафане, шла рядом с дедом, трудно было смотреть на нее: все
кости заметны, тело двигалось с такими усилиями, что еще до работы казалось
смертельно уставшим.
- Пойдем, тятя, - отвечала она деду готовно и с такой самоотверженной
покорностью, с которой отдавалась любой работе.
Лешка знал: стоит матери лишь начать, ее уже не остановишь. Он бывал с
ней на покосе все военные годы, и порядочно-таки доставалось ему от тихой,
не понимавшей никаких отговорок в работе, не любившей лишних слов матери.
Дело и дело - этим она жила и верила, что только так и все должны жить.
13
В поле, у окопов, было привольно - земля, небо да окопы и нескончаемые,
извилистые ходы. Земля, шурша, осыпалась под ногой - высохшая, журчистая,
обнажавшая столбики, доски, сплетенье толстых жердей. Все это и шло теперь
на дрова.
Дед с неторопливой сноровкой вынимал свой знаменитый топор из-за ремня.
Он плавным жестом заводил правую руку за спину, решительно и мягко
передвигал топор к животу, потом высвобождал его. В то же самое время зорко
всматривался: откуда лучше начать?.. Лешка явно мешал ему своей неугомонной
верткостью, дед не любил ничего суетливого. С неудовольствием обернувшись
наконец к внуку, дед сказал:
- Ты, Лексей, шел бы домой... Мы начнем коли... Дуня, спустимся здеся:
хорошее место.
Но Лешка не спешил: ему было интересно с матерью и дедом, к тому же и
еще одна мысль была у него... Он тоже прыгнул вниз, в окоп, пытался
помогать. Высохшее дерево на ощупь было теплым и каким-то не вполне
настоящим, что ли: оно выдохлось, земля высосала из него все соки. Дед
раздражался все сильнее, видя Лешкину активность.
- Лексей, погоди... Дуня, пущай он домой ступает.
- Да что он тебе, папа: пусть, ему нечего теперь дома-то делать, -
слабо возражала мать, с виноватым, но и обиженным видом поворачиваясь к
деду.
И тут Лешка вступил в разговор:
- Дедушка, а можно я пойду в Танин огород?..
Дед промычал что-то неопределенное, колеблясь: оставить внука здесь или
разрешить без него ходить по Таниному огороду, лакомиться яблоками,
приближаться к ульям, срывать остатки крыжовника с двух невысоких пышных
кустов? Наконец, желание работать спокойно победило.
- Ступай. Да не балуй.
И Лешка побежал обратно в Сосницу. Но по дороге он замирал как
вкопанный и слушал далекие и близкие взрывы. Если взрыв звучал близко - в
нем было что-то резко-металлическое, рвущее барабанные перепонки, так что
сердце мгновенно отзывалось на него ускоренным бегом. Ели же саперы взрывали
доты за Песочней, где-нибудь в лесу, прежде всего слышалась мощь, грозное
уханье катилось по всей округе, гул прокатывался над лесом, уходил вдаль, не
теряя силы, и, наверное, так же, нарастая, катился и дальше, сотрясая небо,
леса, пугая зверей, птиц и заставляя вздрагивать людей.
Лешке было жалко взрываемых бетонных дотов и пулеметных гнезд. Они были
такие надежные и казались вечными в своей закругленной непробиваемой
глухоте: а вдруг начнется война - опять все строить заново? А тут все
готовое - поставил пушку, пулемет - и пали!
Дед недавно купил дом, стоявший напротив его родного. Умерла хозяйка
этого дома, а ее муж, теперь вдовец, пришлый человек, уезжал в Калинин.
Хозяйку звали тетка Таня, теперь новый дедов дом так и стали называть: Танин
дом, пока еще не закрепив за ним власть деда. Тень Тани еще не исчезла, с
ней приходилось считаться.
Открывая скрипнувшую дверь в хлев - Лешка уже знал все секреты Таниного
дома, его рука сама собой просунулась в щель, нащупала задвижку, отодвинула
ее - он на минуту остановился, прислушиваясь к особой тишине пустого хлева.
Животины здесь не было давно, навоз просох насквозь, и запах держался
какой-то нейтральный, безжизненный. Три ступеньки вели на длинный деревянный
помост, с которого можно шагнуть в сени, затем открыть дверь на кухню. Но
туда без деда все-таки нельзя. Да и гораздо интереснее огород! Стряхнув
оцепенение, Лешка толкает дверь в огород. Она открывается широко и бесшумно.
Сердце сразу радостно стукнуло, а глаза так и впились в разнообразье
огородного пейзажа. Два улья слева - рядом с ними, вокруг, легкое певучее
жужжанье, особый воздух сладкой опасности и тайны. Да и сам уголок с этими
двумя ульями кажется необыкновенным: ровно, чистейше выкошенная трава
блекло, уже по-осеннему пожухла; частокол строго отделяет этот угол от
остального огородного мира, оставляя лишь небольшой вход и возвышающиеся,
открытые золотистому воздуху, обтекаемые им ульи.
Горох, бобовые гряды, привольные кусты красной смородины вдоль забора,
сразу за ульями... Но Лешка в нетерпении устремляется дальше, где в конце
длинного, вытянутого огорода виднеются две яблони и куст крыжовника,
одинокий и потому особенно желанный. Но он не хочет сразу оказаться там, ему
приятнее растянуть время, наслаждаясь огородными тропинками, пробираясь меж
гряд, дотрагиваясь до густого жесткого жита, тяжело оседающего, в зрелом
бессилье клонящегося к земле.
Десятилетний маленький человек, оказавшийся сейчас под августовским
теплым небом в одиночестве, забывший, кажется, недавние напасти и гибельные
случайности войны... Вот пробирается он между гряд, к заветным двум яблоням,
цепко прихватывая землю босыми ногами. Под сатиновую косоворотку залетает
теплый ветерок, стук сердца заставляет отзываться всю худенькую грудь,
каждая косточка беззащитно открыта жизни; волосы жарко распарились, падают
на лоб, лезут в глаза; в лице, еще недавно изнуренном дорогами и голодом,
теперь проснулась вера, победно, нетерпеливо смотрит мальчик вперед, и видит
он не только две яблони, куст крыжовника, поле и лес за изгородью, нет,
что-то еще, дальнее и неясное, чует его душа, к чему-то требовательно и
нетерпеливо готовится сердце.
А вокруг лежит родная деревня его матери, та самая Сосница, которую он
помнил еще с довоенной поры - с тех дней, которые ему, десятилетнему,
кажутся легендарно древними, неправдоподобно далекими. Сон это или быль, тот
вечер, когда он сидел у окна дедова дома, оставленный матерью на ночлег, и с
тоской смотрел на ползущие в деревню сумерки, и готов был плакать оттого,
что он не в своем поселке, а в деревне?.. Вот какая причина могла вызвать
слезы тогда, и как смешно при этой мысли ему теперь, когда позади война.
14
Лешку позвал сильный, сразу завладевший пространством голос - Муся
Сурынина!
Муся стоит у забора в красном платье, по красному полю - редкие белые
цветочки. Она совсем не похожа на военную Мусю, за три месяца в Соснице
исчезли резкие линии у переносицы и рта, пополнели щеки, на них проступил
румянец.
- Лешка, мне купили велосипед. Взрослый! - говорит Муся, глядя на него
почти без улыбки, только в глазах что-то свойское, близкое, и это так
безмерно радует Лешку, пусть бы она смотрела всегда так. От этого взгляда