– Ну тогда я в вашу фирму не перехожу.
   – И не зову. С вас куда больше проку там, где вы сейчас находитесь. Но вернёмся к вашему русскому юнге Тэду. Это вы его так назвали для удобства, а крещён он как?
   – Представьте себе, это его подлинное имя! По-моему, я изменил в нём одну букву, для удобства.
   – Одну всего? Удивительно! Обычно у этих русских имена такие, что ни выговорить, ни записать на слух, ни прочитать вслух европейцу невозможно! Хуже, чем у турок!
   – Что ж, выходит, мне редкостно повезло.
   – Судя по тому, что говорят оборванцы в тавернах, вам во многом редкостно везёт. Это главное, чем вы известны после возвращения из Вест-Индии.
   – Ну слухи – это только на одну ступенечку повыше бабьей болтовни, – отмахнулся польщенный Дрейк.
   – Будем надеяться, что этот Тэд станет удачным приобретением и в остальных отношениях.
   – Ну «приобретением» – сказано не вполне точно, сэр. Он не невольник, и я его не покупал. Такой же наёмник по контракту, как и остальные в моей команде. Но насчёт того, что он принесёт нам удачу, – что ж, тому есть знамения.
   – Дай бог!
   И два Фрэнсиса перешли к делу.

5

   Уже более десяти лет Московия вела войну на западе – и пока, увы, ни одна из целей войны не была достигнута полностью и прочно.
   А начиналась эта война при благоприятнейших предзнаменованиях, удачно и даже весело! Малой кровью и быстро брались крепости. Без боя сдавались торговые порты. Неприятель бежал на всех направлениях, точно заманивал русское войско в глубь своей территории. Потом… Потом как кто сглазил и российское войско, и его воевод, и тамошнюю местность, и даже самого царя Ивана Васильевича…
   Вражьи крепости – точно кто в них гарнизоны иным, железным, племенем заменил, перестали сдаваться и стойко сидели в осаде месяц за месяцем, сковав половину, а затем и большую часть царского войска.
   Новые и новые наборы «даточных людей» уходили в глубь Ливонии и застревали в её сырых, пасмурных низинах, как нож в тесте. Земли там малородящие, хлеб для войска приходилось слать из России. И из того доходила до полков третья часть, редко когда половина. Потому что ливонцы побросали свои подзолистые пашни с хлебом по колено, где пожегши на корню серые хлеба, а где скотом потравивши, и ушли в дубравы. Сидя в дубравах, они на русские рати не нападали, а подкарауливали обозы с хлебом из России. Разграбивши их и выпрягши лошадей на мясо, снова хоронились в своих дубравах.
   Помещики-немцы со своей челядью сидели в замках. Холопы их, ливонцы, сидели в своих лесных берлогах – и готовы были сидеть там ещё хоть и десяток лет. На барщину ходить не надо и корму вдосталь. Кто кониной брезгует – тот волен дичь стрелять в господских лесах любую, какой в мирное время мало кому и попробовать довелось. Ведь лесники, самые ненавидимые из челядинцев, первыми посбегали в замки, за каменные стены. И простонародью ведь оружие роздали – для войны. Так что свободно можно было в баронских, графских и даже архиепископских лесах браконьерничать сколь душе угодно. Кабан – бей кабана, глухарь – бей глухаря, ни тебе штрафов, ни плетей. От перепёлки в поле до форели в ручье – всё твоё! В торфяных хижинах молились о том, чтобы подольше длилась эта нестрашная война. Эстляндским и лифляндским крестьянам эта война была не в тягость, а в радость.

6

   В самом низу социальной лестницы крестьяне Ливонии извлекали свою пользу из войны, а в самом верху этой лестницы гроссмейстер Ливонского ордена герр Кеттлер тоже постарался извлечь кой-какую выгоду из разорившей его владения (а как-никак, ровно одна треть всех земель в Ливонии была – орденские земли!) войны. И, взвесив все «за» и «против», он в один прекрасный день объявил Ливонию герцогством, а себя – протестантом и владетельным герцогом!
   Легат – представитель Святейшего престола – вздумал опротестовать его действия. В ответ герцог Готфрид Первый посадил его высокопреподобие в подземелье, на хлеб и воду. Ну там ещё всякие овощи на вонючем холопском травяном масле – как его, конопляном, что ли? Человек привык к разнообразной мясной пище, деликатесной рыбе, а тут эти травы, будто он – впавший в безумие библейский царь Навуходоносор! Фу!
   В беседе с глазу на глаз герцог объяснил легату, что он заблуждается: ущерб Святейшему престолу, нанесённый отпадением от католичества Ордена, созданного усилиями и жертвами всего католического мира для борьбы со схизматиками, а также для обращения в христианство язычников, вызвано отнюдь не его, гроссмейстера, злой волей, а божиим попущением. И как вы думаете, за что? А вот за его, недостойного папского посланца, личные тяжкие грехи.
   Ну тут уж его высокопреподобие возразить не мог. Ибо не по навету говорил о сем предмете герр Кеттлер, а по наиточнейшему знанию: вместе обжирались жирными угрями, ароматной форелью, сочными окороками, нежными фазанами и много-много чем ещё. И пили вровень, хотя грубых водок его высокопреподобие мог без облегчения блевотиной побольше осилить – зато герр гроссмейстер был сильнее по части тонких вин, ликёров и сладких наливок. Легат же, если по-мужски, откровенно, всему предпочитал грубую, терпкую можжевеловку да утеху лесорубов – двойную перцовочку.
   А теперь он давнего собутыльника заточил и церковью не предусмотренный постоянный пост ему учинил. По великим праздникам разрешил вдоволь давать (но бдительно при этом следить, чтоб на завтра не припрятывал, ест пусть, покуда не осовеет, а уж потом ни-ни) ливерной колбасы и скучной тощей салаки. А пить в такие дни одну бадью пива на весь день. Ну не мучитель ли, подобный цезарю Домициану или Нерону, а?
   Следующий из смертных грехов, в коих невозвратно погряз его высокопреподобие, – сластолюбие. Каждую ночь господину легату согревала постель лифляндская крестьянка не старше восемнадцати лет. А тут дни тянутся пустые без застолья, а уж ночи вообще хоть удавись! В такие ночи с ужасом вспоминаешь, что тебе уже пятьдесят лет и что за крах орденского государства, кое вверено было твоему надзору, погонят со службы навсегда, и хорошо ещё, ежели деревенский приход дадут в каком-нибудь жалком захолустье. А что приход? Одно – что он уж давно перезабыл всю литургию, занятый важными делами, высокой политикой да к тому же пьяный непробудно все последние года. А другое – он привык, понимаете, при-вык! – к другому уровню доходов, к другому уровню почёта… Ну вот женщины. На что он может рассчитывать в захолустном приходе, если трезво рассудить? А? (И ведь ещё большой вопрос, дадут ли ему хотя бы самый поганый приход! А то и в каталажку, в штрафной картузианский монастырь лет на пять молчанки заточат!) Так вот, всё, на что он в лучшем случае может рассчитывать, – это горластая, сварливая, костистая баба, вдовица лет сорока. Он в сумраке своего подземелья увидел эту старую каргу как наяву: чёрная, точно не мылась от роду, всклокоченные редкие волосы, каркающий голос, тощая безотрадно, во всех местах, где у женщин Бог повелел быть мягкому и упругому, у неё под шершавою кожей сочленения, твёрдые, как железные доспехи…
   Чур меня, чур!
   Наутро пришёл герольд от господина герцога – известить арестанта о том, что, если доклад Риму будет составлен в угодном господину герцогу духе, режим будет смягчён следующим образом: перевод из подземной в надземную камеру башни, сокращение поста до четырёх дней в неделю, одна крестьянка в неделю. Но легат угрюмо сказал:
   – Пускай его светлость погодит со льготами. Мне нужно всё хорошенечко обдумать. Три… Нет, шесть дней на раздумье прошу! – и, не слушая возражений, улёгся на свой жалкий, к тому же отсыревший, соломой набитый тюфяк недавно ещё упитанной и поросячье-розовой, а ныне морщинистой и седощетинистой мордой к стенке.
   Он лежал все шесть дней, вставая только за нуждой, и ел лежа, только от стены отвернувшись. Потом встал, кряхтя, размялся, помахав руками и поприседав, и заколотил в дверь. Когда тюремщик явился на шум, легат прежним своим тоном – тоном человека, не знающего возражений и не ожидающего их услышать от кого бы то ни было, – скомандовал:
   – Немедленно сообщите его герцогскому высочеству, что я готов совместно с ним приступить к написанию отчёта об имевших место в последние годы событиях. Пусть его высочество выберет время, когда ему… Когда Им будет благоугодно этим заняться.
   Тюремщик не сразу и понял, кому «им» будет благоугодно. А господин легат не отпускал грубияна до тех пор, пока тот наизусть не выучил текст послания.
   Отчёт они написали за два дня, потом два дня легат пил беспробудно, так что доставленная по приказу герцога очередная лифляндочка вышла такою же нетронутой, как и вошла. А потом в замковой церкви его высокопреподобие отрёкся от католичества, сложил с себя сан и… И присягнул на верность своему господину, став первым бароном, чей титул не от рождения владельцу достался, а пожалован герцогом за заслуги. Барон фон Лихенвальд унд цу Вассерштайн – звучит? То-то! Главное в жизни – правильно, на трезвую голову рассчитать все плюсы и минусы своего положения. В сущности, он, сын умбрийского кабатчика, никогда не ощущал себя именно итальянцем. Он был вне национальности, над национальностями. Был сыном Вселенской церкви. А стал второразрядным немцем. Зато из опального дипломата, обречённого на убогое доживание где-то в европейском захолустье, он стал владельцем трёх деревушек и семи хуторов (правда, одна деревушка и пять хуторов заняты московитами, но и в оставшихся достаточно крестьяночек на его век).
   Одно беспокоило новоявленного феодала: как бы русские не победили – отберут же все владения, по миру пойдёшь! – или Польша не победила бы. А то, не дай бог, в обозах победителей придёт инквизиция, тогда ему, отступнику, да ещё расстриге, костра не избежать. Длилась бы эта война вечно!
   А в отчёте они написали, что переход в лютерову ересь со стороны герра гроссмейстера был вынужденным шагом. И вынужден шаг сей был единственно тем, что русское наступ-ление могло привести к переходу всей территории Ордена к московитам, что чревато не только усилением схизматического Московского государства сверх допустимого, но и ослаблением верной Святейшему престолу Польши. А так – ставшая протестантским герцогством Ливония продолжает войну на стороне католических стран, да ещё и сможет теперь влиять в выгодном для Святейшего престола духе на лютеранские Данию, Швецию и Мекленбург с Померанией.
   Когда герр герцог до конца разобрал, что же написал в отчёте своём барон Лишайникового леса и Мокрой башни, он сей же момент назначил герра барона своим вице-канцлером. В каковом качестве сей барон и встречался, уже в восьмидесятых годах шестнадцатого века, с Федькой-зуйком. Но это будет рассказано в надлежащее время, ещё не скоро. А покуда мы простимся надолго с герром бароном…

Глава 3. Сам с усам, или Одиночное плавание Федьки-зуйка

1

   Как я уже говорил, в Англии бывали все мужчины Федькиной семьи. На что Федяня малец – а и то сподобился. Это плавание, без надежды на скорое возвращение, было для него третьим. Правда, в первое плаванье он сходил нечаянно: враз заболели мать, бабка, соседка и старшие сёстры обе, оставить мальца дома было не на кого, а он уж больно просился за море.
   И вот плыл он в Англию сызнову – сиротою безматерним, побродяжкою бездомным. Плыл на чужбину, спасаясь от расспросных пытошных дел, от мук долгих и от казни лютой, медленной. Так что вроде как спасался. Но не в радость была ему, как и двум десяткам остальных людей на борту «Св. Савватея», интересная, такая непохожая на московскую, виденная и всё равно неведомая, чужая жизнь.
   Тем более что, когда приплыли, высадились и осмотрелись, – увидели, что и здесь творится что-то, подозрительно похожее на российское негожее. Все выискивали испанских шпионов, видя их в каждом человеке. А уж тем более – в человеке, от других хоть чем-нибудь отличающемся. И тем ещё более – в иноземцах. Вот и в них, поморах, отродясь в той Испании не бывавших и как о баснословных чудесах слушавших россказни о стране, где якобы фрукты превкусные растут, как шишки в бору, и зима – как беломорское лето, и моря тёплые, и рыбины в тех морях с горячей красной кровью, тунцы называются…
   Так вот, и к ним англичане соглядатая приставили, по-русски ни словечка не мерекающего, зато испанские песни под мандолину поющего час за часом без устали. Будто их где на Груманте, или в Орешке, или на шведском Готланде могли подкупить. Хотя ясновидцем быть тому подкупальщику было надобно. Дабы предугадать заранее, что нагрянут в их село опричники по злому извету, пожгут все домы, перебьют всё население и тем принудят их, горемычных, бежать аж в Англию…
   И тогда собрались мужи почтенные из команды «Св. Савватея» на совет. Теперь они все вопросы решали так, советом мужей, а то и соборно. Ведь на чужбине корабль стал для них и домом, и миром, всем сразу, что оставалось родного на свете.

2

   А впрочем, ведь почти так же – тесным миром, вброшенным недоброю могущественною рукою в чуждый мир, они чувствовали себя давно. Одиннадцать лет… Ведь когда взяли наши Нарву, древний Ругодив летописей, Иван Васильевич отселил их погост с родного Белого моря на Ливонское – они все сразу оказались на нерусской земле. Неприютной, нелюбимой… И дни тут летом покороче, чем на родине, и ночи темнее – как обокрал их великий государь, ввергнув в мир, где тьмы более, а свету менее. И в соседнее село теперь, если что нужно, так просто не сбегаешь. Потому что ближайшее село нерусское. Справа ижорцы, а слева чухонцы. Чудь белоглазая. И оторваться от этого корня, неприродного и за одиннадцать лет от переселения до опричного погрома мало у кого приросшего к душе, им было не так уж и больно…
   Так вот, совет порешил: корабельщика-арматора, согласного нанять их, иноземцев, всей командой, здесь не находится, и похоже, что и не сыщется. Ждать дольше никак невозможно, ибо жить уже не на что. Продажа английских же товаров, назначенных для продажи в России и неходовых в Англии, принесла очень немного средств. Поэтому каждый волен устраивать дела свои наособицу. А кто похощет – волен воротиться в Московию, но на попутных судах – матросами без жалованья, с отработкой за перевоз. Лодья же достанется остающимся в Англии как общий их капитал.
   Стосковавшихся по родине за полтора месяца, минувшие с убега, нашлось шестеро. Их так влекли родной язык и обычай, что ни батожье, ни пытошный розыск их не пугали. И не одни деды, но два молодых парня. Проводили их – как похоронили. Да они и сами знали, что на казнь свою рвутся.
   Спустя многие годы Фёдор разузнал, что пятеро из шести погибли – трое в застенке, двое на побеге. Один, Овдей Дубин по прозвищу Устюжанин, сбег на Дон и позже с Ермаком Тимофеичем ходил в ватаге Сибирь воевать. Там и встретились два седых мужа, почти старики. Но это уж другая история…
   Оставшиеся в Англии двадцать три человека решили наёмщиков более не искать, но расходиться всё же погодить. И учредить кумпанство на здешний манер. А кто чего другого восхощет – пусть попытает счастия в одиночку, тому даже, нимало не понуждая оставаться, выходной пай уплатить с первой же прибыли, какая выйдет…
   Сироту Федюню начали забижать, особливо по пьяному делу, что всё чаще случалось, трое мужей. То ли счёты с отцом его вспомнили, то ли от страха перед грядущим куражились, а стали мальца то поколачивать, то гонять без отдыха, то служить им, как господам каким, принудить хотят.
   Сирота подумал-подумал – и отважился. Да, свой, привычный мир, сузившийся от размеров села до тесного круга лодьи. И теперь старые мужи каждый свой обычай, каждую привычную и пусть явную нелепицу отстаивать будут круто. Вот он полы кафтану обрезал, чтобы по делам сподручнее было бегать, а его за это на горох коленками хотели поставить! Он не дался, убегом спасшись. Но пропади оно пропадом – так жить! Они ж теперича вдесятеро круче прежнего за московские обычаи цепляться станут.
   И Федяня объявил о своём решении уйти из кумпанства. Он знал, что будет и тяжко, и голодно – зато сам себе повинен во всём, что будет. Кулаки у него были крепкие, при его пятнадцати годах ему давали на вид, бывало, все семнадцать, хотя ростом не вышел. Язык аглицкий он освоил легко и почти свободно теперь говорил, даже писаной разумел, ежели никто не торопит, не сбивает. Так что, решил он, выживу! Ещё, может, и насмотрюсь занятного и небывалого. Отсюда в заморские страны дивные многие суда ходят. Может, ему повезёт, возьмут в экипаж такого судна – с арапами торговать, или с индийцами, или ещё с кем. А что? Англичане ведь по всему свету нынче плавают. Не вдруг, конечно, повезёт…
   И он попрощался со всеми, а особо – с дядей Михеем и дедом Митрохой, которые его защищали от обидчиков, – да нешто уследишь за всеми-то? Потом поклонился обществу до земли и ушёл, сжимая борт куртки со вшитыми четырьмя шиллингами – долей его выходного пая, ещё шесть шиллингов после прибыли додать обещано…

3

   Неделя, вторая, пошла уж третья… Он голодал, ночевал на бухтах троса в порту, провонявши от того тиром – корабельной смолою и пенькою. Но на борт «Св. Савватея», где накормили бы горяченьким и спать уложили бы по-людски, не показывался. Он сам! Вот когда у него что-то получится… Скажем, после первого удачного рейса…
   Он закрывал глаза, сворачивался поплотнее на бухте троса, натягивал ворот вязаного свитера на нос, а руки зажимал для тепла между коленками. И начиналась самая сладкая часть горького дня. Он воображал, как воротится из дальнего, заморского плавания, соберёт всю команду «Св. Савватея» в таверне – да не в дешёвенькой какой, а в знаменитом «Дельфине», где собираются между рейсами те из моряков, что ходят за моря – не через одно море, а за много морей, или даже за океан…
   И он выставит богатое угощение на всех. И выпивку – кто какую любит: дяде Михею – сливовую крепкую водку, деду Митрохе – сладенькую наливочку-вишнёвочку, остальным – лимонный джин и самый дорогой, тёмный тройной, портер. И мясо, кабанятину, зажаренную на решётке (а беззубому деду Митрохе – нежного молочного поросёночка, рулетиком), и ветчины разных сортов, и для вспоминания родины, привычной там и роскошною почитаемой здесь рыбы палтуса. И закусок всяких, каких здесь умеют многое множество разных готовить. И ему, честное слово, делалось тепло от этих мечтаний. Вот только сон не шёл долго…
   А днём он из пределов порта не выходил, потому что лондонская полиция охотилась на бездомных, нищих и бродяг, как на зверей диких. И вешали бродяжек без сыска иной вины, за то единственно, что бедные и вольные. А в порту ничего, можно было. Надо только убедить полицейских ярыжек, что ты не из города сюда приплёлся в поиске убежища, а морской человек есть. Ну Федяня мог спросонья сказать, с какого он судна списался, и на «Св. Савватее» всегда бы все подтвердили, что он ни болтни, – свой же, хоть и отщепенец. Пару раз в неделю он заглядывал в портовую таверну «Дельфин» – нет-нет, не обедать – для этого были подешевле таверны, вроде «Свиньи и её потрохов». В «Дельфине» он заказывал кружку самого дешёвого, какое там только случалось, светлого пива, и мусолил её весь вечер. Ему нужно было протянуть там как можно долее времени. Там вербовали матросов в дальние плавания. Там и только там он, иноземец без рекомендаций и знакомств, слишком к тому же молодой, а значит, малоопытный, мог схватить за хвост ярко-пёструю и капризную птицу счастья. Разумеется, для этого нужно было какое-то чудесное везенье. Но разве он не единственный чудом спасшийся от опричного погрома? А это враки, что своё везение можно до дна вычерпать, и быстро. На самом деле вовсе не так. Везение или есть у человека, или не видно и не будет видно. Это от Бога или от врага рода человеческого… Но как бы то ни было – Федька-зуёк верил в своё чудесное везение и… И словил-таки свою Большую Удачу. И даже быстро.
   Большая Удача Федьки-зуйка оказалась рыжеватой, а если уж откровенно сказать, так вовсю рыжей, кругломорденькой, с кошачьими усами вразлёт и тщательно подстриженной бородкой. В левом ухе у неё была тяжёленькая золотая серьга. Одета она была в яркий дорогой аксамит: камзол ярко-лазоревый, штаны и дублет прорезной пунцовые, манжеты кружевные, воротник тоже, жилет и сапоги жёлтые, мягкие, испанской кожи.
   Эфес модной длинной шпаги усеян изобильно малыми камушками – прозрачно-огнистыми. Когда незнакомец двигался, камушки выстреливали разноцветные лучики.
   «Бриллианты!» – догадался и про себя ахнул Федяня. Он уже немало наслышан был об этих каменьях, сказочно дорогих, твёрже стали и твёрже любого другого камня – но при этом горящих как уголья. Правда, так близко и так много враз он ещё не видел.
   Владелец бриллиантов сидел во главе длинного стола, но не того общего, для публики поскромнее, а составленного из трёх «чистых», с богатыми скатертями. Компания с рыжим сидела молодая, самый старый лет тридцати. За общим столом прошелестело:
   – Фрэнсис Дрейк! С ним можно из ада целеньким вернуться запросто: везунчик. Но разборчив – чёрт поймёт, что ему нужно. Матросов на один рейс выбирает как невесту на всю жизнь.
   Федяня навряд ли отважился бы сам первым подойти к этому смугловатому, не в лад рыжизне, опалённому явно нездешним солнцем, богатому и властному капитану. Но…
   Но за тем столом о чём-то заспорили, и вдруг…
   – А кто из вас пойдёт со мною, если мне взбредёт в голову идти вперёд и вперёд, ни-ког-да не поворачивая назад? Ну кто?
   За сдвинутыми столами на мгновение смолкли. И… «Вот он, твой шанс, парень! Не зевай!» – сказал себе Федяня и, на чуть-чуть раньше, чем кто из парней, гуляющих с этим рыжим Дрейком, очухался от оторопи, вызванной словами рыжего капитана. Федька-зуёк встал, рванулся к тому столу и неожиданным для себя сиплым басом сказал громко:
   – Сэр, я готов идти с вами, куда прикажете, – и меня никто и ничто не остановит. Я молод и пока ещё умею не слишком много. Но, во-первых, я буду стараться, во-вторых, я буду учиться, а в-третьих, я везучий!
   – Гм, хорошо сказано. Но вы не англичанин, юноша. Откуда?
   – Московит.
   – О-о! Второй раз в жизни разговариваю с живым московитом. Вы сбежали со своего корабля?
   – Нет. Царь у нас грозный. Его слуги спалили наше село, и мы навсегда в ваше королевство отплыли, поскольку и прежде торг с вами вели.
   – Малец смел, находчив и, что немаловажно, рыж, как я и как Её Величество! Но ведь малец… А, ладно. Юный московит, я вас беру. Но будьте готовы к тому, что ближайшие рейсы со мной не принесут ни славы, ни денег.
   – Ближайшие – ладно. Не одни ж они будут?
   – Верно. Кстати, как вы, юноша относитесь к испанцам?
   – К папистам? Я с ними никогда ещё не сталкивался. Но слышал, что они хотят и добиваются, чтобы все земли, сколь ни есть их в мире, стали одной веры – ихней – и под ихней властью. Ежели вправду так, то я против испанцев. Мне такие планы не по сердцу. Пускай каждый живёт и от геенны огненной спасается, как он сочтёт правильным.
   – Браво, малец. Сейчас у меня полно малых дел, а ты нанят для большого дела. Через… Через два месяца ровно явишься в доки короля Эдуарда в Чатаме с утра, не позднее полудня и найдёшь там барк «Лебедь». Там о тебе будут знать. А сейчас – прощай, московит. Вот тебе пять шиллингов, поскольку к осени дело, а тёплая одежда денег стоит. Всё ясно?
   Этот разговор состоялся в таверне «Дельфин» в Лондонском порту в августе 1569 года…

Глава 4. Дивное пенье попугая

1

   В начале октября 1569 года английский матрос Тэд – недавно ещё Федька-зуёк, сын нарвского лоцмана и внук беломорского кормчего, приплыл из Гулля в Плимут с грузом шеффилдского железа на люгере «Св. Георг». Рейс был нелёгкий, сплошные шторма – и команда, набранная на один рейс, решила отметить благополучное прибытие в порт назначения. Но Тэд отстал от своих – он не любил джина, сразу валящего с ног, и быть сильно, до беспамятства, пьяным тоже не любил. Поэтому он не пошёл в кабак «У Смитонской башни», а тихо свернул в таверну «Под розой и омелой», что на Нью-стрит в плимутской слободе Барбикен, пивка-портера попить.
   В таверне было тепло и людно. Пылал камин, в котором на вертеле жарился целый кабан, брюхо которого было набито душистым сеном из мяты, чабера, тимьяна и крапивы. За строгаными, не покрытыми ничем столами гуляли-веселились моряки. Судя по выговору, гнусавому и тягучему, местные, девонширские. За всех платили молодцы Джона Хоукинза – загорелые, разодетые в дорогие заграничные одежды из фландрских сукон, испанского аксамита и даже турецкого муслина. Эфесы клинков вызолочены, отвороты сапог расшиты бисером, среди которого блестят розоватые караибские жемчужины…
   А на плече у одного из них сидела большая птица с толстым жёлтым клювом. Ярко-зелёная, в алых подштанниках, с синими подкрыльями. Вдруг красивая птица разинула толстый, точно у беломорского топорика, клюв и хрипло заорала по-английски:
   – Деньги! Деньги! Я люблю деньги! Много, много денег! Ещё больше денег! Давай, загребай! Смер-рть испанцам!
   Конечно же это был попугай – сказочная говорящая птица из южных дальних стран. О существовании таких птиц Федька уже наслышан был и от кормчего Михея, и от здешних бывалых людей, вроде Дика Тернбулла, матроса, с которым Федяня оказался по соседству в бордингхаузе – дешёвой, пьяной и шумной гостиничке для моряков, где он несколько раз ночевал в сильный дождь. Болтали, что стоит эта птица невероятные деньги, а водится где-то в испанских владениях. И как магнит железную соринку, притянула сказочная птица скудно одетого российского паренька.