- Мягко стелет... - пробурчал Шаршавин.
Офицер нахмурился, изменил тон и, посмотрев на радиста, медленно произнес:
- Будет хуже, если на берегу вас допросит гестапо. Кстати, в кармане одного из ваших найдено вот это.
Офицер достал большой ключ.
- Это, конечно, ключ от сейфа, в котором хранились документы. Он офицер, этот человек?
Шаршавин вдруг громко захохотал и, обращаясь к удивленным товарищам, как бы ища у них поддержки, сказал:
- Господин офицер про кладовщика нашего говорит, Кузнецова, - и, повернувшись к немцу, пожаловался: - Уж больно он у нас жаден, спирт под замком держал. А мы до этого спирта горазды.
Все оценили находчивость радиста, тоже начали смеяться, понимая, что так нужно.
Переводчик оторопело заморгал глазами, что-то пробурчал по-немецки и вышел.
В помещении появился и встал у дверей охранник - высокий матрос с автоматом наперевес. Измученные люди смотрели сурово, и в глазах каждого немец прочел ненависть. Он опустил голову, стараясь не видеть пленных. Переступал с ноги на ногу, не зная, как себя вести. Так продолжалось несколько минут. И вдруг в душе его что-то произошло: он застенчиво улыбнулся, достал портсигар и подошел к Воробьеву.
- Битте{21}.
Иван отвернулся. Тогда немец стал предлагать сигареты другим. Все отказывались.
- Битте, битте, - растерянно повторял матрос.
- Да бери же, - сказал Павловский и первый протянул руку. - Спасибо, парень.
Голубые глаза немца засветились радостью.
* * *
Качараву и Сараева поместили в тесном отсеке. Оба с ног до головы были забинтованы. Сараев лежал на живете, уткнувшись лицом в жесткую подушку, и не подавал признаков жизни. У Качаравы была загипсована левая рука, перевязано туловище. Правой рукой он дотянулся до головы товарища и нежно провел по влажным волосам. Голова парторга горела.
- Миша! Миша! - прошептал капитан. - Сараев!
Тот долго не отвечал. "Может быть, уже и не отзовется", - мелькнула страшная мысль. Наконец радист застонал и чуть пошевелился.
- Миша! - обрадовался капитан. - Слышишь меня?
- Анатолий Алексеевич? Ты? - пробормотал Сараев, не в силах повернуть головы. - А где же чужой солдат? Я хорошо помню, что был солдат...
- Нас недавно перенесли сюда, после перевязки. Мы на фашистском линкоре.
- В плену, значит? А как же "Сибиряков", ребята?
- "Сибирякова", брат, уже нет, нас осталось мало. Я Павловского видел мельком. Он меня профессором назвал.
- Хороший признак, значит, ребята держатся крепко. Нам бы вместе с ними быть, - ответил Сараев.
- Да, Миша, друг за друга держаться надо. Вместе мы сильнее.
* * *
Сутки, другие. Корабль шел и шел по бурному, сердитому морю. Косматые черные волны с силой ударяли в скулы линкора; он то кланялся волнам, то лениво переваливался с борта на борт.
Качарава и Сараев страдали от качки. Их истерзанные тела не знали покоя. Иногда приходилось стискивать зубы, чтобы не кричать от боли. Когда качало меньше, разговаривали. Иногда молчали, и каждый думал о своем. Сараев вспоминал мать и отца, родное село на Ярославщине. Они, видно, знают... Горе пришло в дом.
Потом его мысли переносились в Архангельск, где его ждала Марина синоптик метеостанции. А теперь не ждет. Он представил ее такой, какой видел в минуту расставания: ветерок развевал русые кудряшки, голубые, как небо, глаза намокли, припухшие губы вздрагивали: "Скоро ли вернешься, милый?"
Далеко были и мысли капитана. Он вспоминал мать, которая одиноко живет в Сухуми у Черного моря. Волны плещут о камни, рассказывая про сына-моряка. Теплые волны, а он погиб в неведомых холодных краях. Горючие слезы катятся из материнских глаз.
Думал Качарава и о другом. Однажды заговорил с парторгом:
- Хочу я тебя спросить, Михаил, об одном деле. В нашем положении всякое может случиться. Сегодня
живы, а завтра...
- Ты о чем это, Алексеич?
- Помнишь мое заявление о вступлении в партию? Не успели ведь тогда до конца довести. Так вот, пойми меня правильно. Если уж суждено умереть,
то - большевиком.
- Но ведь ты и есть большевик, беспартийный большевик. Есть такое понятие в нашей ленинской партии. Ты выполнил свой долг патриота, долг коммуниста, и выполнил с честью!: Может быть, мы и погибнем, но пока в груди стучит сердце, будем бороться.
После бесславного боя у Диксона "Шеер" торопился поскорее убраться из северных вод. Меенсена Больхена не привлекали "лавры" флагманского судна германского военного флота, линкора "Тирпица", торпедированного советской подводной лодкой.
Двадцать восьмого августа в 19.37 три эсминца пятой флотилии приблизились к "Шееру" и стали его эскортировать. Самолет "ВТ-138" обеспечивал воздушное сопровождение. Тридцатого августа в 3.45 "Шеер" передал подробную радиограмму о рейде. Вскоре из Нарвика подошел небольшой буксир и забрал пленных русских моряков.
В 13.00 крейсер вошел в Тьелзунд, а в 17.00 командующий арктической зоной адмирал Шмундт ступил на борт "Шеера". Он был явно недоволен. В каких бы радужных красках Меенсен Больхен ни описывал поход, адмиралу было ясно: операция "Вундерланд" провалилась. В сказку о разгроме Диксона командующий не верил: ведь радиостанции острова работали. Правда, Меенсен Больхен хитроумно парировал упреки начальства, ссылаясь на таких грозных противников, как адмирал "Лед" и генерал "Туман". Но все отлично понимали, что и лед и туман это не главное. Гораздо опаснее иметь дело с советскими людьми. Подвиг "Сибирякова" был ярким тому доказательством.
Спасение пришло
УЖЕ тридцать дней находился человек вдвоем с собакой на пустынном островке. Его лицо совсем огрубело, стало мрачным, как скалы и камни вокруг, глаза выцвели. Он по-прежнему смотрел в море. Волны вал за валом накатывались на берег. В них ему чудился голос родной земли. Собака всегда была рядом: красно-рыжая шерсть клоками свисала с опаленных боков, слепые глаза слезились.
Сколько раз Вавилов обретал надежду, когда вдали появлялись силуэты кораблей или слышался рокот пролетавших в стороне самолетов! Столько же раз он и терял эту надежду.
Стало совсем холодно. Наступили морозы. Вокруг белым-бело. Снег залег в ложбинах, залепил расщелины в скале, а камень оделся коркой льда. Голыми были лишь черные уступы. Скрылись под снегом и яркие маки, замело норки грызунов-пеструшек. Зверькам пришлось проделать ходы в снегу. Их копытца чертили кружевные узоры на белом настиле. Смолкли задорные песни пуночек. В холодные дни у этих голосистых пташек пропадает всякая охота петь.
Вавилов редко разводил костер: экономил спички. Да и не мог жидкий огонек согреть человека, желудок которого был пуст. Павел ел в день не больше одной галеты. Их осталось всего восемь, кончались и отруби. Надежду прожить охотой на птиц и грызунов Павел давно оставил. Он убедился, что это лишь пустая трата сил, которых у него оставалось немного.
Вавилов пытался спастись на плоту. Но бревна разметало тут же у берега. Только чудом уцелели человек и собака. Выйти в штормовое море на плоту было, конечно, безумием. Но так уж устроен помор - лучше погибнуть в борьбе со стихией, чем ожидать мучительную голодную смерть. Бороться, бороться! И Вавилов вновь стал мастерить плот. Но теперь дело двигалось, очень медленно.
"Надо убить медведя". Такая мысль могла родиться только в голове отчаявшегося человека, но в этом была надежда. Вавилов взял наган и пошел, пошел один, потому что Ласка снова пропала. Он звал ее, она не откликнулась.
Брел долго, пока не увидел медведя. Огромный зверь лежал, прислонившись к скале. Павел зашел против ветра, чтобы зверь не почуял его, и пополз по острым камням, до крови сдирая руки. Медведь не подавал признаков жизни, лежал все в той же позе. Вот он совсем близко! Вавилов поднял пистолет. Целился долго и старательно.
Звук выстрела гулко разнесся по тихому острову. От напряжения Вавилов чуть не потерял сознание. Но медведь даже не шелохнулся. "Неужто наповал?" Не поверя этому, Павел выстрелил еще раз. И медведь вдруг исчез. Павел удивленно вытаращил глаза: наваждение какое-то! Подполз ближе и все понял. У подножия скалы виднелось белое пятно. Лоскут снега, прилепившийся к скале, он принял за зверя. От выстрелов снег осыпался.
Вавилов пришел домой, возвратилась и собака. На тощей шее покачивалась отяжелевшая голова, тоненькие ноги еле держали худое туловище с торчащими, как обручи, ребрами. Собака жадно втягивала морской ветер, раздувая ноздри; шерсть ее подергивалась. Животное медленно умирало.
Вавилов достал наган. В нем осталось два патрона. "Один ей, другой себе, подумал он, - и никаких мучений. Все кончится сразу". Опустил наган: нет, надежда все еще теплилась. Павел положил револьвер в кобуру и побрел к берегу. Он пытался уйти от одиночества, которое становилось невыносимым. Море все-таки было живым, с ним можно разговаривать вслух. Но теперь моряк и тут не находил душевного спокойствия. Над головой высоко-высоко проносились перелетные птицы: белоперые лебеди, возвещавшие о себе громкими трубными звуками, косой вереницей тянулись к югу, в сторону материка, туда, где был родной дом. Эх, если бы птицы могли передать на Большую землю весточку!
Однажды Вавилов увидел среди серых камней одинокий кустик травы. Он вцепился в землю и стойко выносил натиск лютых ветров. Павел невольно сравнил себя с упрямым кустиком. А сравнив один раз, уже не мог не думать об этом.
Пробуждаясь, он теперь спешил в лощинку, где рос кустик. Цел ли он? Ему казалось, что в этих сухих стебельках заключена и его жизнь. Пока цел кустик, жив и он. Погибнет травка, вместе с ней угаснут и его силы. Как-то Павел не выдержал и загородил кустик камнями от яростных атак ветра и, сделав это, с радостью подумал, что стремление жить неодолимо. За долгие дни страданий человек впервые улыбнулся.
На тридцать второй день своего одиночества Вавилов снова увидел судно, на этот раз совсем близко. Он узнал пароход "Сакко". Снова Павел заметался по берегу, снова махал и кричал в отчаянии. И корабль остановился. "Заметили!" Так продолжалось недолго. Пароход бросало на штормовых волнах. Он постоял и вдруг опять двинулся в путь.
* * *
Замерзшая земля искрилась хрусталем изморози. Мертвую тишину нарушили звуки медленных шагов, по россыпи камней стучали сапоги. Человек подошел к маяку и замер: его собака, застыв, лежала на боку, шерсть покрылась инеем. Весь день Вавилов бродил по острову как тень. А к вечеру у старого маяка вырос аккуратный холмик из камней.
Последний костер. Павел зажигает спичку. Она гаснет. Но ни испуга, ни сожаления, он думает равнодушно: "Все равно не спасла бы". Чудится, вроде гудит самолет. "Опять галлюцинация". Но гул нарастает. И потерявший веру в спасение человек поднимает голову. Самолет! Он кружит над островом!
Вавилов ущипнул себя. Сон? Нет. И вправду над головой стальная птица. От нее отделился какой-то предмет и упал неподалеку от маяка. Павел стоял как вкопанный. Зачарованно глядел он на самолет, а тот все кружил и кружил, давая понять: "Мы видим тебя, товарищ". Слезы текли по щекам моряка.
Когда крылатая машина скрылась вдали, Вавилов разыскал сверток. В нем оказались какао, сгущенное молоко, хлеб, медикаменты, теплые веши, спальный мешок. И, наконец, чему Павел больше всего обрадовался, записка: "На крутой волне сесть не смогли, но при первом же случае за тобой придем. Жди нас, не унывай". Тут же давались и советы, чтобы не жадничал, а ел понемногу.
Волнение охватило Павла. Он не находил себе места. Увидел папиросы. Никогда раньше не курил, а тут сунул в рот папиросу. Затянулся. Голова закружилась, и он впал в приятное забытье.
* * *
- Было это в сентябре 1942 года. Времени прошло с той поры много. Но постараюсь все припомнить, - сказал авторам этой повести известный полярный летчик Иван Иванович Черевичный. Он начал перебирать какие-то пожелтевшие бумаги. Достал потрепанный блокнот, полистал его и сказал:
- Вот, кажется, здесь. Слушайте. Это я записал для памяти.
"26 сентября в Диксон, по пути в Архангельск зашел лесовоз "Сакко". Его капитан Владимир Михайлович Введенский сразу же поспешил в штаб морских операций. Там он встретился с Арефом Ивановичем Минеевым и Николаем Александровичем Еремеевым рассказал им следующее: когда "Сакко" проходил мимо острова Белуха, экипаж увидел на скале человека, который бегал и размахивал белым полотнищем. Снять его мы не могли, - доложил Введенский, - Сильная зыбь не позволяла спустить шлюпку". Сообщение взволновало всех. На Белухе могли быть только люди с погибшего "Сибирякова". В это время в воздухе находился гидросамолет летчика Каминского. Ему немедленно по радио дали приказание обследовать остров и, если представится возможность, подобрать неизвестного. Каминский увидел человека. Но море было бурное, и посадка исключалась. Тогда летчик сбросил меховой спальный мешок, теплые вещи и продовольствие, которые оказались на борту, и записку.
На следующий день я летел в Диксон и по радио узнал о случившемся. Так же как и Каминский, сумел сбросить лишь пакет с едой. Весь следующий день мы пытались снять со скалы сибиряковца".
Лишь 29 сентября море несколько успокоилось, - продолжал свой рассказ И. И. Черевичный, - волна спала. Хоть и большой риск, но парня спасать нужно: погода грозила снова надолго ухудшиться. И мы опустились вблизи Белухи. Самолет подпрыгивал на волне, как кузнечик, еле подрулили к берегу. Человек не вытерпел и бросился в холодные волны нам навстречу. Механик и штурман подхватили его, втащили на борт. Сразу дали ему чарочку, переодели во все сухое. Счастливый, он озирался и не сразу заговорил. Потом назвался Павлом Вавиловым, кочегаром с "Сибирякова".
Письма, отправленные сибиряковцами с Диксона, еще были в пути, а вслед им, по тем же адресам, шли однотипные конвертики с короткими скорбными извещениями.
Начальник Архангельского морского арктического пароходства Главсевморпути Бондаренко с болью в сердце подписывал эти листки. Давно ли он сам провожал "Сибирякова" в рейс, желая морякам счастливого пути, жал руку Качараве, Сулакову, Элимелаху. А теперь...
"Надежде Павловне Качарава, г. Сухуми, Фрунзе, 28.
Архангельское морское арктическое пароходство ГУСМП извещает Вас, что Ваш сын Качарава Анатолий Алексеевич погиб в бою за Родину, проявив при этом мужество и стойкость. Арктическое пароходство в связи с этой потерей выражает Вам свое глубокое соболезнование".
Бондаренко, вздохнув, поставил свою подпись и взял другой листок с адресом: г. Архангельск, Вологодская, 43, квартира 5. "Ваша дочь Котлова А. В. и ее муж Котлов И. К. погибли..."
Архангельских адресов было много: Бочурко, Вавиловой, Дунаевой, Гайдо, Прошиной, Павловской и еще и еще. Семьи архангельцев уже знали о постигшей их беде, но формальность нужно было соблюсти.
По-разному воспринималась тяжелая утрата. Елизавета Александровна Прошина неделю не выходила на работу - болела. Потом пришла осунувшаяся и заметно постаревшая. Никто не видел на ее глазах слез, свое горе она скрывала. Только иногда вдруг начинала рассказывать сослуживцам о том, каким хорошим и ласковым сыном был Юра. И почему-то чаще вспоминала его совсем маленьким ребенком.
В семье Петра Гайдо вообще не говорили о погибшем, скрывали извещение от его жены, которая только что родила сына. Конечно, и она узнает, но уж лучше попозже... Трудно было скрывать, а виду не показывали, держались.
Мария Петровна Бочурко приняла удар стойко, так же как и сестра Николая Григорьевича - Ольга. Женщины поплакали вместе и решили Нонне ничего не говорить. Девочке рассказывали, что папа в море. Ольга согласилась присматривать за Нонночкой, и Мария Петровна пошла работать.
Все уже примирились с мыслью, что никогда больше не увидят дорогих сердцу людей, как вдруг...
Весть о том, что найден один из сибиряковцев, быстро облетела Архангельск. Снят со скалы кочегар Павел Вавилов! Тридцать шесть дней он прожил один на пустынном острове. Семьи моряков осаждали пароходство: может быть, еще кто отыщется? Появилась надежда, и в каждой семье верили, что если уж кто найдется, так, конечно, их Петро, Иван, Семен, Андрей. А что рассказывает Вавилов? Всем хотелось поговорить с ним, но кочегар лежал в больнице: голодная жизнь на острове, одиночество сильно отразились на его здоровье, врачи строго охраняли покой Вавилова. На расспросы отвечали неутешительно: "Не помнит кочегар всего. Говорит, что бой был страшный, что моряки сражались храбро, стойко и, наверно, все погибли с кораблем". Однако женщины ждали.
Но вот наступила зима, над океаном спустилась непроглядная полярная ночь. Добрых вестей так и не было.
Первый концлагерь
НУ ВОТ и встретились, - сказал Павловский, склоняясь над Качаравой. - А мы беспокоились, что с вами.
- Как ребята?
- Зайцевский и Будылин померли, а Миша Кузнецов почти все время без сознания. Другие ничего, держатся. Главное - теперь все вместе, товарищ профессор.
Сибиряковцы узнавали друг друга по голосам: в камере нарвикской комендатуры было темно и сыро. На улице шумел дождь. Он начался, еще когда их вели сюда с буксира. Одежда промокла, и люди не могли согреться. В дверь заглянули двое гитлеровцев в плащах с высокими капюшонами. Пахнул порывистый ветер, обдавая пленных мелкими, как пыль, брызгами. Фашисты курили и, посмеиваясь, смотрели на продрогших людей.
- Притвори, Ваня, - попросил Сараев Алексеева. Ему, Качараве, Малыгину и Кузнецову, который пришел в себя, было особенно холодно: носилки стояли на каменном полу..
Алексеев подошел к двери и перед носом гитлеровцев захлопнул ее. Послышалась немецкая брань. Обозленные фашисты ворвались в помещение и сшибли сигнальщика с ног. Он вскочил, но тут же упал от удара прикладом, молча пополз к своим. Один из немцев схватил его за ворот. Шаршавин с искаженным лицом бросился на помощь товарищу. Павловский остановил его и сам перехватил кисть гитлеровца:
- Будет!
Глаза фашиста расширились, руку сдавило словно стальными тисками. Онемевшие пальцы разжались. Охранники попятились к дверям, с опаской поглядывая на великана, и вскинули автоматы на грудь. Все ждали, что будет дальше. В это время, откинув с фуражки капюшон, в камеру шагнул офицер.
Под проливным дождем сибиряковцев повезли за город. "Концлагерь", - поняли они сразу, когда грузовик миновал ворота и въехал за высокую ограду из колючей проволоки.
Русских моряков поместили в стоящий на отшибе фанерный сарай - наскоро сколоченное строение, напоминавшее цыганскую кибитку. В щелях свистел ветер, крыша протекала. Внутри было пусто, лишь на земляном полу у стены валялось несколько охапок трухлявой соломы. Веяло могильным холодом. Моряки стояли, понурив головы, не решаясь опустить на сырой пол носилки с больными. Из гнетущего состояния их вывел голос неунывающего Шаршавина:
- Что, ребятушки, невеселы, что головушки повесили? Чего ждать? Давайте располагаться. Эх, водочки нет, а то бы справили новоселье. Чем не жилье?
Усталые люди нашли в себе силы улыбнуться. Только Иван Замятин мрачно пробурчал:
- Могила, могила и есть.
- Ты пессимист, Ваня, подавай тебе номер с туалетом, - снова стал было острить Анатолий, но его перебил Павловский:
- Надо получше устроить больных. А новоселье справим потом.
Начали размещаться. Первым делом выбрали угол, где меньше дуло, и поставили туда носилки.
Михаилу Кузнецову и Ивану Малыгину было совсем худо. Грязные мокрые бинты сползали вместе с обожженной кожей. Моряки потребовали доктора, но часовой словно не слышал их криков. Шаршавин не отходил от Кузнецова, что-то рассказывал, вспоминал.
- Ты, Миша, потерпи, утром доктора придут, полегчает. А потом, как поправишься...
- Как выздоровлю, убежим, - тяжело дыша, проговорил Кузнецов. - Я выживу, не умру, я живучий.
Ночью пришли трое гитлеровцев, фонариком осветили больных и унесли носилки с Кузнецовым.
- Допрашивать такого, вот изверги! - сказал Золотов.
- Ключ, наверно, опять вспомнили! - тихо ответил ему Шаршавин. - Только не тот Кузнецов парень.
Никто не спал, лежали молча, ждали. Прошло минут сорок. Зачавкала грязь под солдатскими сапогами. Носилки с комсоргом небрежно кинули посредине сарая. Михаил был в беспамятстве.
К утру Кузнецов и Малыгин скончались.
Первое время пленных не гоняли на работы. Что проку от людей, до крайности истощенных и измученных? Даже могучий Павловский начал сдавать. Давал себя знать голод. Утром пленным бросали в миску кусочек соленой трески, в обед давали немного бурды из гнилой неочищенной картошки пополам с морковью. Пленники понимали, что если с ними и в дальнейшем так будут обращаться, долго они не протянут. Стали требовать, чтобы улучшили питание, оказали больным медицинскую помощь.
Однажды в барак вошел незнакомый охранник и толкнул вперед скуластого смуглого человека с брезентовой сумкой на боку. Он был без шапки, на стриженой голове у лба полумесяцем, словно наклеенный, розовел большой шрам. Сибиряковцы услышали слова, сказанные по-русски негромким, чуть ломающимся, словно детским, голосом:
- Здравствуйте, товарищи.
- Гусь свинье не товарищ, - буркнул скорый на язык Анатолий.
- Да погоди ты, чего человека смущаешь? Может, вовсе и не плохой он, оборвал Шаршавина Федор Седунов и, обращаясь к пришельцу, спросил: - А ты что за кулик такой? - Я не кулик, я Троп, узбек, тоже пленный. Лечить вас буду.
- Ишь ты, лекарь, значит? - тепло отозвался Павловский. - Ну лечи, лечи, нам все одно.
Слегка прищуренные глаза Тропа излучали нежность, согревали. В двух словах он рассказал, как попал сюда. Служил санитаром на Северном фронте. Как-то во время боя выносил с поля раненых, осколок полоснул его по голове; когда очнулся, увидел, что находится уже в руках врагов. В лагерь военнопленных солдата определили санитаром, и он с одинаковой заботой ухаживал за больными, будь то англичане, французы, датчане или норвежцы. Впервые за много месяцев Троп встретился со своими и был взволнован до слез.
Познакомившись с моряками, стал осматривать раненых, опускался на корточки у носилок, осторожно снимал бинты, успокаивал, говорил, что все идет хорошо, клал свежие повязки. В первый раз он едва успел помочь самым тяжелым Качараве и Сараеву, конвоир увел его. Но Троп появился на следующее утро, а потом его приводили каждый день. Украдкой он совал какие-то таблетки и порошки, которые удавалось раздобыть в санитарной части, и моряки стали быстрее поправляться. Это не прошло мимо внимания лагерного начальства, оно приказало гонять русских на работу.
Поутру Троп, как обычно, пришел к своим подопечным. Осторожно извлек из сумки краюху хлеба, ее засунули под солому, но конвоир заметил и с размаху прикладом ударил санитара по голове. Тонкая струйка крови потекла по щеке, за воротник. Троп упал, не проронив ни звука. С трудом, не сразу поднялся. Гитлеровец схватил хлеб и швырнул его на двор сторожевой собаке. Та понюхала и отвернулась.
- У, гадина, - не вытерпел Скворцов, - хлеб собакам бросает, а люди с голоду пухнут.
Солдат повернул голову на крик, потом вышел и носком сапога поддел краюху. Она отлетела и плюхнулась в жидкую грязь.
Тропа увели, больше он не появлялся. Прошло две недели. Сараеву с каждым днем становилось хуже. Товарищи всячески старались облегчить его страдания. Но спасти могла только операция. На левом боку, в котором сидел осколок, выросла огромная, с дыню, опухоль. Друзья уже готовились проститься с парторгом, так он был плох. Но случай все изменил.
В один из хмурых сентябрьских дней, когда всех угнали на работу и в "могиле", как пленные окрестили свой барак, остались лишь Сараев и Качарава, порог перешагнули два немецких санитара. Они подняли носилки, на которых лежал радист, и, не говоря ни слова, унесли на операцию.
Все свершилось быстро, без особой подготовки. Сараева положили на скамейку, сдернули бинты. Осколок снаряда пробил правую лопатку, выбил четыре ребра и застрял в левом боку. На Сараева уселись двое здоровенных санитаров: один - на голову, другой - на ноги. Врач приступил к делу. Михаил, почувствовал острую, невероятную боль, от которой захватило дыхание, посыпались искры из глаз. Операция началась. Сараев закусил губы. Опухоль разрезали крест-накрест, из нее вырвался горячий как кипяток гной. На мгновение стало легче. Но в это время хирург запустил в рану пальцы, долго ковырялся в ней. Михаилу казалось, не хватит сил и сердце разорвется на части. Наконец был извлечен осколок величиной со спичечную коробку.
- Гут, - удовлетворенно хрюкнул врач и вышел из комнаты.
Через два дня Сараеву стало лучше, температура спала.
Тогда снова появились солдаты. Михаил думал, что его несут на перевязку, но вышло не так. Больного доставили в морскую контрразведку.
В полутемной комнате курили несколько офицеров. Один из них спросил: - Ты радист?
- Да, - ответил Сараев. Офицер начал допрос в лоб:
- Нас интересуют принцип ваших шифров, кодированные сигналы, установленные для советских кораблей на Севере. Ты должен вспомнить их!
"Так вот почему сделали операцию, - догадался Сараев, - вот что им от меня надо". Ответил:
- Я не знаю.
- Ты должен вспомнить, - повторил офицер. -Это облегчит твою участь, мы положим тебя в госпиталь. Упорство до добра не доведет. Будет, как с тем, вашим. Он тоже прикинулся, что ничего не знает. Но ему было все равно, он знал, что умрет. А ты, ты еще можешь хорошо пожить. Отвечай!
Офицер нахмурился, изменил тон и, посмотрев на радиста, медленно произнес:
- Будет хуже, если на берегу вас допросит гестапо. Кстати, в кармане одного из ваших найдено вот это.
Офицер достал большой ключ.
- Это, конечно, ключ от сейфа, в котором хранились документы. Он офицер, этот человек?
Шаршавин вдруг громко захохотал и, обращаясь к удивленным товарищам, как бы ища у них поддержки, сказал:
- Господин офицер про кладовщика нашего говорит, Кузнецова, - и, повернувшись к немцу, пожаловался: - Уж больно он у нас жаден, спирт под замком держал. А мы до этого спирта горазды.
Все оценили находчивость радиста, тоже начали смеяться, понимая, что так нужно.
Переводчик оторопело заморгал глазами, что-то пробурчал по-немецки и вышел.
В помещении появился и встал у дверей охранник - высокий матрос с автоматом наперевес. Измученные люди смотрели сурово, и в глазах каждого немец прочел ненависть. Он опустил голову, стараясь не видеть пленных. Переступал с ноги на ногу, не зная, как себя вести. Так продолжалось несколько минут. И вдруг в душе его что-то произошло: он застенчиво улыбнулся, достал портсигар и подошел к Воробьеву.
- Битте{21}.
Иван отвернулся. Тогда немец стал предлагать сигареты другим. Все отказывались.
- Битте, битте, - растерянно повторял матрос.
- Да бери же, - сказал Павловский и первый протянул руку. - Спасибо, парень.
Голубые глаза немца засветились радостью.
* * *
Качараву и Сараева поместили в тесном отсеке. Оба с ног до головы были забинтованы. Сараев лежал на живете, уткнувшись лицом в жесткую подушку, и не подавал признаков жизни. У Качаравы была загипсована левая рука, перевязано туловище. Правой рукой он дотянулся до головы товарища и нежно провел по влажным волосам. Голова парторга горела.
- Миша! Миша! - прошептал капитан. - Сараев!
Тот долго не отвечал. "Может быть, уже и не отзовется", - мелькнула страшная мысль. Наконец радист застонал и чуть пошевелился.
- Миша! - обрадовался капитан. - Слышишь меня?
- Анатолий Алексеевич? Ты? - пробормотал Сараев, не в силах повернуть головы. - А где же чужой солдат? Я хорошо помню, что был солдат...
- Нас недавно перенесли сюда, после перевязки. Мы на фашистском линкоре.
- В плену, значит? А как же "Сибиряков", ребята?
- "Сибирякова", брат, уже нет, нас осталось мало. Я Павловского видел мельком. Он меня профессором назвал.
- Хороший признак, значит, ребята держатся крепко. Нам бы вместе с ними быть, - ответил Сараев.
- Да, Миша, друг за друга держаться надо. Вместе мы сильнее.
* * *
Сутки, другие. Корабль шел и шел по бурному, сердитому морю. Косматые черные волны с силой ударяли в скулы линкора; он то кланялся волнам, то лениво переваливался с борта на борт.
Качарава и Сараев страдали от качки. Их истерзанные тела не знали покоя. Иногда приходилось стискивать зубы, чтобы не кричать от боли. Когда качало меньше, разговаривали. Иногда молчали, и каждый думал о своем. Сараев вспоминал мать и отца, родное село на Ярославщине. Они, видно, знают... Горе пришло в дом.
Потом его мысли переносились в Архангельск, где его ждала Марина синоптик метеостанции. А теперь не ждет. Он представил ее такой, какой видел в минуту расставания: ветерок развевал русые кудряшки, голубые, как небо, глаза намокли, припухшие губы вздрагивали: "Скоро ли вернешься, милый?"
Далеко были и мысли капитана. Он вспоминал мать, которая одиноко живет в Сухуми у Черного моря. Волны плещут о камни, рассказывая про сына-моряка. Теплые волны, а он погиб в неведомых холодных краях. Горючие слезы катятся из материнских глаз.
Думал Качарава и о другом. Однажды заговорил с парторгом:
- Хочу я тебя спросить, Михаил, об одном деле. В нашем положении всякое может случиться. Сегодня
живы, а завтра...
- Ты о чем это, Алексеич?
- Помнишь мое заявление о вступлении в партию? Не успели ведь тогда до конца довести. Так вот, пойми меня правильно. Если уж суждено умереть,
то - большевиком.
- Но ведь ты и есть большевик, беспартийный большевик. Есть такое понятие в нашей ленинской партии. Ты выполнил свой долг патриота, долг коммуниста, и выполнил с честью!: Может быть, мы и погибнем, но пока в груди стучит сердце, будем бороться.
После бесславного боя у Диксона "Шеер" торопился поскорее убраться из северных вод. Меенсена Больхена не привлекали "лавры" флагманского судна германского военного флота, линкора "Тирпица", торпедированного советской подводной лодкой.
Двадцать восьмого августа в 19.37 три эсминца пятой флотилии приблизились к "Шееру" и стали его эскортировать. Самолет "ВТ-138" обеспечивал воздушное сопровождение. Тридцатого августа в 3.45 "Шеер" передал подробную радиограмму о рейде. Вскоре из Нарвика подошел небольшой буксир и забрал пленных русских моряков.
В 13.00 крейсер вошел в Тьелзунд, а в 17.00 командующий арктической зоной адмирал Шмундт ступил на борт "Шеера". Он был явно недоволен. В каких бы радужных красках Меенсен Больхен ни описывал поход, адмиралу было ясно: операция "Вундерланд" провалилась. В сказку о разгроме Диксона командующий не верил: ведь радиостанции острова работали. Правда, Меенсен Больхен хитроумно парировал упреки начальства, ссылаясь на таких грозных противников, как адмирал "Лед" и генерал "Туман". Но все отлично понимали, что и лед и туман это не главное. Гораздо опаснее иметь дело с советскими людьми. Подвиг "Сибирякова" был ярким тому доказательством.
Спасение пришло
УЖЕ тридцать дней находился человек вдвоем с собакой на пустынном островке. Его лицо совсем огрубело, стало мрачным, как скалы и камни вокруг, глаза выцвели. Он по-прежнему смотрел в море. Волны вал за валом накатывались на берег. В них ему чудился голос родной земли. Собака всегда была рядом: красно-рыжая шерсть клоками свисала с опаленных боков, слепые глаза слезились.
Сколько раз Вавилов обретал надежду, когда вдали появлялись силуэты кораблей или слышался рокот пролетавших в стороне самолетов! Столько же раз он и терял эту надежду.
Стало совсем холодно. Наступили морозы. Вокруг белым-бело. Снег залег в ложбинах, залепил расщелины в скале, а камень оделся коркой льда. Голыми были лишь черные уступы. Скрылись под снегом и яркие маки, замело норки грызунов-пеструшек. Зверькам пришлось проделать ходы в снегу. Их копытца чертили кружевные узоры на белом настиле. Смолкли задорные песни пуночек. В холодные дни у этих голосистых пташек пропадает всякая охота петь.
Вавилов редко разводил костер: экономил спички. Да и не мог жидкий огонек согреть человека, желудок которого был пуст. Павел ел в день не больше одной галеты. Их осталось всего восемь, кончались и отруби. Надежду прожить охотой на птиц и грызунов Павел давно оставил. Он убедился, что это лишь пустая трата сил, которых у него оставалось немного.
Вавилов пытался спастись на плоту. Но бревна разметало тут же у берега. Только чудом уцелели человек и собака. Выйти в штормовое море на плоту было, конечно, безумием. Но так уж устроен помор - лучше погибнуть в борьбе со стихией, чем ожидать мучительную голодную смерть. Бороться, бороться! И Вавилов вновь стал мастерить плот. Но теперь дело двигалось, очень медленно.
"Надо убить медведя". Такая мысль могла родиться только в голове отчаявшегося человека, но в этом была надежда. Вавилов взял наган и пошел, пошел один, потому что Ласка снова пропала. Он звал ее, она не откликнулась.
Брел долго, пока не увидел медведя. Огромный зверь лежал, прислонившись к скале. Павел зашел против ветра, чтобы зверь не почуял его, и пополз по острым камням, до крови сдирая руки. Медведь не подавал признаков жизни, лежал все в той же позе. Вот он совсем близко! Вавилов поднял пистолет. Целился долго и старательно.
Звук выстрела гулко разнесся по тихому острову. От напряжения Вавилов чуть не потерял сознание. Но медведь даже не шелохнулся. "Неужто наповал?" Не поверя этому, Павел выстрелил еще раз. И медведь вдруг исчез. Павел удивленно вытаращил глаза: наваждение какое-то! Подполз ближе и все понял. У подножия скалы виднелось белое пятно. Лоскут снега, прилепившийся к скале, он принял за зверя. От выстрелов снег осыпался.
Вавилов пришел домой, возвратилась и собака. На тощей шее покачивалась отяжелевшая голова, тоненькие ноги еле держали худое туловище с торчащими, как обручи, ребрами. Собака жадно втягивала морской ветер, раздувая ноздри; шерсть ее подергивалась. Животное медленно умирало.
Вавилов достал наган. В нем осталось два патрона. "Один ей, другой себе, подумал он, - и никаких мучений. Все кончится сразу". Опустил наган: нет, надежда все еще теплилась. Павел положил револьвер в кобуру и побрел к берегу. Он пытался уйти от одиночества, которое становилось невыносимым. Море все-таки было живым, с ним можно разговаривать вслух. Но теперь моряк и тут не находил душевного спокойствия. Над головой высоко-высоко проносились перелетные птицы: белоперые лебеди, возвещавшие о себе громкими трубными звуками, косой вереницей тянулись к югу, в сторону материка, туда, где был родной дом. Эх, если бы птицы могли передать на Большую землю весточку!
Однажды Вавилов увидел среди серых камней одинокий кустик травы. Он вцепился в землю и стойко выносил натиск лютых ветров. Павел невольно сравнил себя с упрямым кустиком. А сравнив один раз, уже не мог не думать об этом.
Пробуждаясь, он теперь спешил в лощинку, где рос кустик. Цел ли он? Ему казалось, что в этих сухих стебельках заключена и его жизнь. Пока цел кустик, жив и он. Погибнет травка, вместе с ней угаснут и его силы. Как-то Павел не выдержал и загородил кустик камнями от яростных атак ветра и, сделав это, с радостью подумал, что стремление жить неодолимо. За долгие дни страданий человек впервые улыбнулся.
На тридцать второй день своего одиночества Вавилов снова увидел судно, на этот раз совсем близко. Он узнал пароход "Сакко". Снова Павел заметался по берегу, снова махал и кричал в отчаянии. И корабль остановился. "Заметили!" Так продолжалось недолго. Пароход бросало на штормовых волнах. Он постоял и вдруг опять двинулся в путь.
* * *
Замерзшая земля искрилась хрусталем изморози. Мертвую тишину нарушили звуки медленных шагов, по россыпи камней стучали сапоги. Человек подошел к маяку и замер: его собака, застыв, лежала на боку, шерсть покрылась инеем. Весь день Вавилов бродил по острову как тень. А к вечеру у старого маяка вырос аккуратный холмик из камней.
Последний костер. Павел зажигает спичку. Она гаснет. Но ни испуга, ни сожаления, он думает равнодушно: "Все равно не спасла бы". Чудится, вроде гудит самолет. "Опять галлюцинация". Но гул нарастает. И потерявший веру в спасение человек поднимает голову. Самолет! Он кружит над островом!
Вавилов ущипнул себя. Сон? Нет. И вправду над головой стальная птица. От нее отделился какой-то предмет и упал неподалеку от маяка. Павел стоял как вкопанный. Зачарованно глядел он на самолет, а тот все кружил и кружил, давая понять: "Мы видим тебя, товарищ". Слезы текли по щекам моряка.
Когда крылатая машина скрылась вдали, Вавилов разыскал сверток. В нем оказались какао, сгущенное молоко, хлеб, медикаменты, теплые веши, спальный мешок. И, наконец, чему Павел больше всего обрадовался, записка: "На крутой волне сесть не смогли, но при первом же случае за тобой придем. Жди нас, не унывай". Тут же давались и советы, чтобы не жадничал, а ел понемногу.
Волнение охватило Павла. Он не находил себе места. Увидел папиросы. Никогда раньше не курил, а тут сунул в рот папиросу. Затянулся. Голова закружилась, и он впал в приятное забытье.
* * *
- Было это в сентябре 1942 года. Времени прошло с той поры много. Но постараюсь все припомнить, - сказал авторам этой повести известный полярный летчик Иван Иванович Черевичный. Он начал перебирать какие-то пожелтевшие бумаги. Достал потрепанный блокнот, полистал его и сказал:
- Вот, кажется, здесь. Слушайте. Это я записал для памяти.
"26 сентября в Диксон, по пути в Архангельск зашел лесовоз "Сакко". Его капитан Владимир Михайлович Введенский сразу же поспешил в штаб морских операций. Там он встретился с Арефом Ивановичем Минеевым и Николаем Александровичем Еремеевым рассказал им следующее: когда "Сакко" проходил мимо острова Белуха, экипаж увидел на скале человека, который бегал и размахивал белым полотнищем. Снять его мы не могли, - доложил Введенский, - Сильная зыбь не позволяла спустить шлюпку". Сообщение взволновало всех. На Белухе могли быть только люди с погибшего "Сибирякова". В это время в воздухе находился гидросамолет летчика Каминского. Ему немедленно по радио дали приказание обследовать остров и, если представится возможность, подобрать неизвестного. Каминский увидел человека. Но море было бурное, и посадка исключалась. Тогда летчик сбросил меховой спальный мешок, теплые вещи и продовольствие, которые оказались на борту, и записку.
На следующий день я летел в Диксон и по радио узнал о случившемся. Так же как и Каминский, сумел сбросить лишь пакет с едой. Весь следующий день мы пытались снять со скалы сибиряковца".
Лишь 29 сентября море несколько успокоилось, - продолжал свой рассказ И. И. Черевичный, - волна спала. Хоть и большой риск, но парня спасать нужно: погода грозила снова надолго ухудшиться. И мы опустились вблизи Белухи. Самолет подпрыгивал на волне, как кузнечик, еле подрулили к берегу. Человек не вытерпел и бросился в холодные волны нам навстречу. Механик и штурман подхватили его, втащили на борт. Сразу дали ему чарочку, переодели во все сухое. Счастливый, он озирался и не сразу заговорил. Потом назвался Павлом Вавиловым, кочегаром с "Сибирякова".
Письма, отправленные сибиряковцами с Диксона, еще были в пути, а вслед им, по тем же адресам, шли однотипные конвертики с короткими скорбными извещениями.
Начальник Архангельского морского арктического пароходства Главсевморпути Бондаренко с болью в сердце подписывал эти листки. Давно ли он сам провожал "Сибирякова" в рейс, желая морякам счастливого пути, жал руку Качараве, Сулакову, Элимелаху. А теперь...
"Надежде Павловне Качарава, г. Сухуми, Фрунзе, 28.
Архангельское морское арктическое пароходство ГУСМП извещает Вас, что Ваш сын Качарава Анатолий Алексеевич погиб в бою за Родину, проявив при этом мужество и стойкость. Арктическое пароходство в связи с этой потерей выражает Вам свое глубокое соболезнование".
Бондаренко, вздохнув, поставил свою подпись и взял другой листок с адресом: г. Архангельск, Вологодская, 43, квартира 5. "Ваша дочь Котлова А. В. и ее муж Котлов И. К. погибли..."
Архангельских адресов было много: Бочурко, Вавиловой, Дунаевой, Гайдо, Прошиной, Павловской и еще и еще. Семьи архангельцев уже знали о постигшей их беде, но формальность нужно было соблюсти.
По-разному воспринималась тяжелая утрата. Елизавета Александровна Прошина неделю не выходила на работу - болела. Потом пришла осунувшаяся и заметно постаревшая. Никто не видел на ее глазах слез, свое горе она скрывала. Только иногда вдруг начинала рассказывать сослуживцам о том, каким хорошим и ласковым сыном был Юра. И почему-то чаще вспоминала его совсем маленьким ребенком.
В семье Петра Гайдо вообще не говорили о погибшем, скрывали извещение от его жены, которая только что родила сына. Конечно, и она узнает, но уж лучше попозже... Трудно было скрывать, а виду не показывали, держались.
Мария Петровна Бочурко приняла удар стойко, так же как и сестра Николая Григорьевича - Ольга. Женщины поплакали вместе и решили Нонне ничего не говорить. Девочке рассказывали, что папа в море. Ольга согласилась присматривать за Нонночкой, и Мария Петровна пошла работать.
Все уже примирились с мыслью, что никогда больше не увидят дорогих сердцу людей, как вдруг...
Весть о том, что найден один из сибиряковцев, быстро облетела Архангельск. Снят со скалы кочегар Павел Вавилов! Тридцать шесть дней он прожил один на пустынном острове. Семьи моряков осаждали пароходство: может быть, еще кто отыщется? Появилась надежда, и в каждой семье верили, что если уж кто найдется, так, конечно, их Петро, Иван, Семен, Андрей. А что рассказывает Вавилов? Всем хотелось поговорить с ним, но кочегар лежал в больнице: голодная жизнь на острове, одиночество сильно отразились на его здоровье, врачи строго охраняли покой Вавилова. На расспросы отвечали неутешительно: "Не помнит кочегар всего. Говорит, что бой был страшный, что моряки сражались храбро, стойко и, наверно, все погибли с кораблем". Однако женщины ждали.
Но вот наступила зима, над океаном спустилась непроглядная полярная ночь. Добрых вестей так и не было.
Первый концлагерь
НУ ВОТ и встретились, - сказал Павловский, склоняясь над Качаравой. - А мы беспокоились, что с вами.
- Как ребята?
- Зайцевский и Будылин померли, а Миша Кузнецов почти все время без сознания. Другие ничего, держатся. Главное - теперь все вместе, товарищ профессор.
Сибиряковцы узнавали друг друга по голосам: в камере нарвикской комендатуры было темно и сыро. На улице шумел дождь. Он начался, еще когда их вели сюда с буксира. Одежда промокла, и люди не могли согреться. В дверь заглянули двое гитлеровцев в плащах с высокими капюшонами. Пахнул порывистый ветер, обдавая пленных мелкими, как пыль, брызгами. Фашисты курили и, посмеиваясь, смотрели на продрогших людей.
- Притвори, Ваня, - попросил Сараев Алексеева. Ему, Качараве, Малыгину и Кузнецову, который пришел в себя, было особенно холодно: носилки стояли на каменном полу..
Алексеев подошел к двери и перед носом гитлеровцев захлопнул ее. Послышалась немецкая брань. Обозленные фашисты ворвались в помещение и сшибли сигнальщика с ног. Он вскочил, но тут же упал от удара прикладом, молча пополз к своим. Один из немцев схватил его за ворот. Шаршавин с искаженным лицом бросился на помощь товарищу. Павловский остановил его и сам перехватил кисть гитлеровца:
- Будет!
Глаза фашиста расширились, руку сдавило словно стальными тисками. Онемевшие пальцы разжались. Охранники попятились к дверям, с опаской поглядывая на великана, и вскинули автоматы на грудь. Все ждали, что будет дальше. В это время, откинув с фуражки капюшон, в камеру шагнул офицер.
Под проливным дождем сибиряковцев повезли за город. "Концлагерь", - поняли они сразу, когда грузовик миновал ворота и въехал за высокую ограду из колючей проволоки.
Русских моряков поместили в стоящий на отшибе фанерный сарай - наскоро сколоченное строение, напоминавшее цыганскую кибитку. В щелях свистел ветер, крыша протекала. Внутри было пусто, лишь на земляном полу у стены валялось несколько охапок трухлявой соломы. Веяло могильным холодом. Моряки стояли, понурив головы, не решаясь опустить на сырой пол носилки с больными. Из гнетущего состояния их вывел голос неунывающего Шаршавина:
- Что, ребятушки, невеселы, что головушки повесили? Чего ждать? Давайте располагаться. Эх, водочки нет, а то бы справили новоселье. Чем не жилье?
Усталые люди нашли в себе силы улыбнуться. Только Иван Замятин мрачно пробурчал:
- Могила, могила и есть.
- Ты пессимист, Ваня, подавай тебе номер с туалетом, - снова стал было острить Анатолий, но его перебил Павловский:
- Надо получше устроить больных. А новоселье справим потом.
Начали размещаться. Первым делом выбрали угол, где меньше дуло, и поставили туда носилки.
Михаилу Кузнецову и Ивану Малыгину было совсем худо. Грязные мокрые бинты сползали вместе с обожженной кожей. Моряки потребовали доктора, но часовой словно не слышал их криков. Шаршавин не отходил от Кузнецова, что-то рассказывал, вспоминал.
- Ты, Миша, потерпи, утром доктора придут, полегчает. А потом, как поправишься...
- Как выздоровлю, убежим, - тяжело дыша, проговорил Кузнецов. - Я выживу, не умру, я живучий.
Ночью пришли трое гитлеровцев, фонариком осветили больных и унесли носилки с Кузнецовым.
- Допрашивать такого, вот изверги! - сказал Золотов.
- Ключ, наверно, опять вспомнили! - тихо ответил ему Шаршавин. - Только не тот Кузнецов парень.
Никто не спал, лежали молча, ждали. Прошло минут сорок. Зачавкала грязь под солдатскими сапогами. Носилки с комсоргом небрежно кинули посредине сарая. Михаил был в беспамятстве.
К утру Кузнецов и Малыгин скончались.
Первое время пленных не гоняли на работы. Что проку от людей, до крайности истощенных и измученных? Даже могучий Павловский начал сдавать. Давал себя знать голод. Утром пленным бросали в миску кусочек соленой трески, в обед давали немного бурды из гнилой неочищенной картошки пополам с морковью. Пленники понимали, что если с ними и в дальнейшем так будут обращаться, долго они не протянут. Стали требовать, чтобы улучшили питание, оказали больным медицинскую помощь.
Однажды в барак вошел незнакомый охранник и толкнул вперед скуластого смуглого человека с брезентовой сумкой на боку. Он был без шапки, на стриженой голове у лба полумесяцем, словно наклеенный, розовел большой шрам. Сибиряковцы услышали слова, сказанные по-русски негромким, чуть ломающимся, словно детским, голосом:
- Здравствуйте, товарищи.
- Гусь свинье не товарищ, - буркнул скорый на язык Анатолий.
- Да погоди ты, чего человека смущаешь? Может, вовсе и не плохой он, оборвал Шаршавина Федор Седунов и, обращаясь к пришельцу, спросил: - А ты что за кулик такой? - Я не кулик, я Троп, узбек, тоже пленный. Лечить вас буду.
- Ишь ты, лекарь, значит? - тепло отозвался Павловский. - Ну лечи, лечи, нам все одно.
Слегка прищуренные глаза Тропа излучали нежность, согревали. В двух словах он рассказал, как попал сюда. Служил санитаром на Северном фронте. Как-то во время боя выносил с поля раненых, осколок полоснул его по голове; когда очнулся, увидел, что находится уже в руках врагов. В лагерь военнопленных солдата определили санитаром, и он с одинаковой заботой ухаживал за больными, будь то англичане, французы, датчане или норвежцы. Впервые за много месяцев Троп встретился со своими и был взволнован до слез.
Познакомившись с моряками, стал осматривать раненых, опускался на корточки у носилок, осторожно снимал бинты, успокаивал, говорил, что все идет хорошо, клал свежие повязки. В первый раз он едва успел помочь самым тяжелым Качараве и Сараеву, конвоир увел его. Но Троп появился на следующее утро, а потом его приводили каждый день. Украдкой он совал какие-то таблетки и порошки, которые удавалось раздобыть в санитарной части, и моряки стали быстрее поправляться. Это не прошло мимо внимания лагерного начальства, оно приказало гонять русских на работу.
Поутру Троп, как обычно, пришел к своим подопечным. Осторожно извлек из сумки краюху хлеба, ее засунули под солому, но конвоир заметил и с размаху прикладом ударил санитара по голове. Тонкая струйка крови потекла по щеке, за воротник. Троп упал, не проронив ни звука. С трудом, не сразу поднялся. Гитлеровец схватил хлеб и швырнул его на двор сторожевой собаке. Та понюхала и отвернулась.
- У, гадина, - не вытерпел Скворцов, - хлеб собакам бросает, а люди с голоду пухнут.
Солдат повернул голову на крик, потом вышел и носком сапога поддел краюху. Она отлетела и плюхнулась в жидкую грязь.
Тропа увели, больше он не появлялся. Прошло две недели. Сараеву с каждым днем становилось хуже. Товарищи всячески старались облегчить его страдания. Но спасти могла только операция. На левом боку, в котором сидел осколок, выросла огромная, с дыню, опухоль. Друзья уже готовились проститься с парторгом, так он был плох. Но случай все изменил.
В один из хмурых сентябрьских дней, когда всех угнали на работу и в "могиле", как пленные окрестили свой барак, остались лишь Сараев и Качарава, порог перешагнули два немецких санитара. Они подняли носилки, на которых лежал радист, и, не говоря ни слова, унесли на операцию.
Все свершилось быстро, без особой подготовки. Сараева положили на скамейку, сдернули бинты. Осколок снаряда пробил правую лопатку, выбил четыре ребра и застрял в левом боку. На Сараева уселись двое здоровенных санитаров: один - на голову, другой - на ноги. Врач приступил к делу. Михаил, почувствовал острую, невероятную боль, от которой захватило дыхание, посыпались искры из глаз. Операция началась. Сараев закусил губы. Опухоль разрезали крест-накрест, из нее вырвался горячий как кипяток гной. На мгновение стало легче. Но в это время хирург запустил в рану пальцы, долго ковырялся в ней. Михаилу казалось, не хватит сил и сердце разорвется на части. Наконец был извлечен осколок величиной со спичечную коробку.
- Гут, - удовлетворенно хрюкнул врач и вышел из комнаты.
Через два дня Сараеву стало лучше, температура спала.
Тогда снова появились солдаты. Михаил думал, что его несут на перевязку, но вышло не так. Больного доставили в морскую контрразведку.
В полутемной комнате курили несколько офицеров. Один из них спросил: - Ты радист?
- Да, - ответил Сараев. Офицер начал допрос в лоб:
- Нас интересуют принцип ваших шифров, кодированные сигналы, установленные для советских кораблей на Севере. Ты должен вспомнить их!
"Так вот почему сделали операцию, - догадался Сараев, - вот что им от меня надо". Ответил:
- Я не знаю.
- Ты должен вспомнить, - повторил офицер. -Это облегчит твою участь, мы положим тебя в госпиталь. Упорство до добра не доведет. Будет, как с тем, вашим. Он тоже прикинулся, что ничего не знает. Но ему было все равно, он знал, что умрет. А ты, ты еще можешь хорошо пожить. Отвечай!