До Клапама две мили вороньего лёта и мили четыре пьяных кренделей. И к тому времени, когда я добрел до места, клочок с адресом куда-то сгинул. Я стоял во мраке Клапамского парка и в десятый раз ощупывал карманы. Я дважды проверил, не завалилась ли бумажка за манжеты на брюках, и оба раза обнаруживал, что на моих брюках нет манжет. Что было делать? Машины, разрезая тьму фарами, огибали парк – этот островок безопасности посреди Лондона. Я упал на скамейку. Я был пьян, я был изможден. Я смирился с судьбой и переместил тело в горизонтальное положение. Где-то вдали надрывалась сигнализация. Я сунул под голову сумку, поплотнее завернулся в пальто и закрыл глаза. Я даже позволил себе легкомысленно улыбнуться. С последней почтой пришел ежегодник из университета, где я учился. Я по привычке открыл его тогда на разделе «Где они теперь?» Теперь я смело мог заполнить свою графу: «Вот я, напившись до чертиков, сплю на скамейке в Клапамском парке».
   Несмотря на ветер и доносившийся со стороны пруда насмешливый гогот диких уток, заснул я довольно быстро. Всегда легко отключаюсь, если много выпью; именно поэтому меня уволили, когда я подрабатывал гидом, сопровождая пенсионеров к морю. Но посреди ночи алкоголь и изморось разбудили меня – гнусное ощущение: я чувствовал себя мокрым и обезвоженным одновременно. Когда просыпаешься в непривычном месте, какую-то долю секунды обычно крутишь головой, пытаясь понять, куда тебя занесло. Я сразу догадался, что лежу не на своей кровати у себя дома. И не в роскошной постели Хьюго, от которой я презрительно отказался. Когда до меня дошло, что дрожь и немота в суставах объясняются отдыхом на парковой скамейке, я впал в такую ошеломляющую депрессию, что мне захотелось немедленно броситься под первый попавшийся транспорт. Но неподалеку маячила лишь тележка молочника, я бы только ушиб ногу, кинувшись под нее, а у меня не было никакого желания пополнять список своих несчастий еще одной строкой.
   В предрассветные часы мой охваченный депрессией разум снова занялся самокопанием. Мне хотелось только одного: любви и уважения Катерины. Хотелось удостовериться, что женщина, которую я люблю, тоже меня любит. В моей эгоцентричной вселенной Катерина представлялась планетой, вращающейся вокруг солнца – то есть, меня. До рождения детей это заблуждение было терпимым, но затем физика рухнула. Я не смог с этим смириться, я по-прежнему пытался поместить себя в центр жизни. Если за завтраком Катерина срывалась не по моей вине, я делал все, чтобы к обеду она сорвалась из-за меня. Я перехватывал ее раздражение и старался, чтобы оно относилось ко мне. Возможно, именно так рассуждают все мужчины. Возможно, на следующий день после того, как миссис Тэтчер потеряла работу премьер-министра, мистер Тэтчер с обидой заметил: «Не знаю, чем я сегодня так раздражаю тебя».
   Холодный и голодный, я смотрел на проносившиеся мимо машины. Их становилось все больше – Лондон просыпался, водители спешили все сильнее. В тусклом мерцании светофора я разглядел, что к ограде на другой стороне улицы что-то прицеплено. Рядом с велосипедной рамой поник букетик увядших гвоздик – маленький букетик гаражных цветов, бурых и безжизненных. Так обычно помечают место гибели человека. Мимо, не притормозив у памятного места, пронеслась еще одна машина и устремилась дальше – наверное, как и тот роковой автомобиль, которому обязан этот жалкий, увядший мемориал. Летом здесь паркуются фургоны с мороженым. Уж не ребенок ли перебегал через дорогу, купить мороженого? И не посмотрел по сторонам – совсем, как Милли, когда она увидела на мостовой перышко и кинулась к нему, а я так остервенело закричал на нее, что она испуганно расплакалась. Прежде она никогда не видела, чтобы я так сердился на нее, но разозлился я, конечно, на себя – за то, что выпустил ее руку.
   Воспаленный разум принялся мусолить страшную тему. А что, если Милли сбила машина? Что, если мне тоже придется привязывать дешевые гвозди ки к ограде? «Не думай об этом, Майкл. Выкинь из головы». Но я ничего не мог с собой поделать. Я в деталях рисовал смерть Милли, шаг за шагом выписывая картину, творя до дрожи правдоподобный сценарий ее гибели.
   Вот я в саду перед домом поливаю цветы в ящиках, дверь приоткрыта, потому что я не взял ключ. Я не вижу, как в щель прошмыгнула кошка. Не вижу, как следом выскакивает Милли. Кошка уже на тротуаре, и Милли хватает ее за хвост. Кошке игра не нравится, и она кидается через дорогу, а Милли бросается следом, выскакивает из-за припаркованных машин на проезжую часть. А там большой белый фургон, на приборной доске которого лежит газета «Сан»; водитель слушает по радио «Богемскую рапсодию»; звучит гитарное соло, во время которого он всегда подбавляет газу. Глухой стук, визг и громкий хлопок – переднее колесо переезжает через Милли, а затем через нее переезжает и заднее колесо; все происходит очень быстро и одновременно словно в замедленной съемке; и вот Милли лежит на дороге позади фургона; она совершенно недвижна – это просто тело, маленькое, переломанное, бесполезное тело; я сам надел на нее ботиночки сегодня утром, мы вместе выбрали это платье; а теперь водитель стоит у тротуара, и, матерясь последними словами, твердит, что он не виноват; он бледен, его трясет; а встречный «БМВ» раздраженно сигналит, потому что мудацкий фургон перегородил дорогу; и вот фургон отъезжает к тротуару, а радио все поет и поет о том, что на самом деле ничто не важно в этом мире; и наконец звучит финальный гонг и все кончено – жизнь Милли длилась всего три года.
   Еще одна пара фар высвечивает высохшие бурые цветы, и я прихожу в себя. Моя антиутопия – столь живая и яркая, что я хочу немедленно увидеть Милли, взять ее на руки, крепко прижать к себе и не отпускать долго-долго. Но я не могу. И не потому, что я потерял Милли из-за проклятого белого фургона, а потому что случилась другая, не столь очевидная катастрофа: наш брак распался. Разумеется, это не то же самое, и с Милли будет все в порядке – не сомневаюсь, Катерина хорошо ее воспитает; но Милли не будет любить меня так, как люблю ее я; она не станет беспокоиться обо мне. Для нее такой исход гораздо лучше, чем гибель под колесами строительного фургона, но я-то все равно потерял дочь – мы не станем жить вместе, она никогда не узнает меня по-настоящему. Произошла ужасная катастрофа, и я ее потерял.
   Как это случилось? Где начинается цепочка всех этих событий? С того дня, когда я впервые обманул Катерину – отключил мобильник, увидев на экране номер домашнего телефона? Неужели это и есть та кошка, что шмыгнула из дома в приоткрытую дверь?
   А затем настала минута, когда Катерина спросила меня, работал ли я всю ночь напролет. А я, вместо того, чтобы сказать, что работал до десяти и слишком устал, чтобы ехать домой и ночью возиться с детьми, лишь потупил взгляд, кивнул и солгал умолчанием – с тем же успехом мог бы отвернуться от Милли, чтобы не видеть опасности, которая ей грозит. А дальше я лгал все легче и легче, лгал себе, будто Катерина счастлива, и уже вполне намеренно избегал их с Милли – кошка метнулась к проезжей части. А потом кошка побежала через дорогу, и Милли не смогла ее поймать, и вот – бац! – две мои жизни столкнулись. И Катерина плачет, плачет, плачет, и все кончено, и ничего нельзя поправить. Я потерял семью точно так же, как отец потерял меня. Он тоже потерпел катастрофу. Его роман стал катастрофой. Отец научил меня переходить через дорогу, потому что не хотел меня потерять; он научил не выбегать на мостовую за футбольным мячом, но не видел, какой опасности подвергает меня, выпивая с девушкой, с которой познакомился на работе. Он просто не подумал, что увлекся и побежал за хорошенько девушкой, подобно тому, как ребенок бежит за мячом или кошкой, и вот – бац! – потерял сына, брак распался, и мы все потерпели крушение.
   Предрассветную тьму взрезали синие всполохи полицейского автомобиля – не включая сирену, он пронесся сквозь зимнюю ночь. Ну почему полиция не спешит спасать рушащиеся браки? Почему к моему отцу не примчались полицейские и не сказали: «Это очень опасно, сэр, ребенок может получить душевную травму». Неужели я обречен повторить его путь?
   В наше последнее с Катериной свидание у качелей я снова сказал, что вернулся домой еще до того, как она меня оставила. И кажется, она на мгновение засомневалась, словно хотела поверить мне. И я добавил, что страшно зол на отца за то, что тот показал письмо своей подружке.
   – Зачем он это сделал? – вопросил я. – Зачем он показал Джоселин сугубо личное письмо?
   – Потому что гордился тобой, – спокойно ответила Катерина.
   И внезапно мне многое стало понятно. Как только Катерина произнесла эти слова, мне открылась истина. Папа показал своей подружке мою исповедь, потому что обрадовался письму – он гордился им. Ведь прежде я ни разу не посылал ему даже открытки; да и звонил нечасто, а к нему в гости в Борнмут наведывался и того реже. И содержание письма не имело никакого значения. Если бы я написал, что граблю пенсионеров и трачу награбленное на наркотики, папа все равно размахивал бы письмом и кричал: «Глядите, глядите, письмо от моего сына!»
   Я и только я виноват в том, что отец показал письмо любовнице. Я и только я виноват, что письмо оказалось у Катерины. Старшее поколение я избегал так же, как избегал младшее. Поэтому злосчастное письмо важно даже не тем, что поведало оно отцу или Катерине, а тем, что оно поведало мне самому. Я узнал, что для Катерины мой обман – настоящая драма, а мой отец все эти годы отчаянно нуждался хотя бы в крохе внимания.
   Над парком занимался рассвет – и в моем мозгу занимался рассвет. До меня наконец-то дошло. Загадка разрешилась. Надо просто проводить время с теми, кого любишь, вот и все. Не надо переделывать их; не надо раздражаться, когда они ведут себя не так, как тебе хочется, – просто терпи скуку, и рутину, и несдержанность близких, просто будь с ними. На их условиях. Слушай их рассказы о машинах, купленных в Бельгии; слушай о прогулках с другими мамашами; слушай о чем угодно – только слушай. Запасись терпением и будь рядом. И нет разницы, идет ли речь о пожилом родителе или маленьком ребенке. Просто находись с ними рядом, и тогда все будут счастливы, даже ты сам – в конце концов.
   Мне хотелось увидеть Катерину, поделиться с ней этим откровением, сказать ей, что я понял, как все исправить. Мне хотелось находиться рядом с ней, скучать рядом с ней. В слабом утреннем свете я сел, чувствуя тошноту и головокружение. Обычно похмелье громко требует, чтобы я немедленно вышел на свежий воздух, но сейчас недостатка в свежем воздухе не было. Я закрыл глаза, прижал пальцы к вискам и начал мягко растирать круговыми движениями, словно был хоть крошечный шанс нейтрализовать бутылку вина, несколько пинт крепкого пива и бутылочку виски.
   – Выглядишь так себе, приятель.
   Если я выглядел примерно так же, как чувствовал себя, то странно, что кто-то осмелился подойти ко мне ближе, чем на сто ярдов. Рядом на скамейке сидел бродяга. Обычный вонючий бродяга с большой банкой пива в руке и коростой на подбородке. Единственное отступление от традиций – он был валлийцем. Пьянчуг-шотландцев я встречал во множестве. Пьянчуги-ирландцы клубятся у станции метро «Кэмден». Но чтобы бездомным алкоголиком был валлиец – это новость. Шотландцы да ирландцы попадаются везде – в фильмах, в музыке, в кельтских танцевальных буффонадах, скапливаются у метро. И вот, наконец, валлиец – вклад в восстановление национального баланса.
   – Да, чувствую себя погано. Мне просто хотелось присесть.
   – Ну да, а потом захотелось прилечь, вот и дал ты храпака, ха-ха-ха. Вообще-то, приятель, это моя скамейка, но ты так быстро закемарил, что я тебя пожалел. Выпьешь?
   Он протянул мне банку с пивом. С края тянулась ниточка слюны.
   – Нет, спасибо, никогда не пью перед завтраком теплое пиво с плевком бродяги.
   Вообще-то фразу эту я лишь подумал; у меня не хватило смелости ее озвучить. С его стороны очень любезно предложить поделиться единственным свои достоянием, пусть его предложение и было самым неприятным за всю мою жизнь. Меня встревожило, что бродяга ведет себя по-дружески и разговаривает со мной как с равным.
   – Раньше-то я тебя здесь не видал.
   – Понятное дело. Я не бездомный.
   – Ах, простите, ваше величество. – Не вставая со скамейки, он изобразил раболепный пьяный поклон. – А где ж ты живешь тогда?
   – Ну, сейчас нигде не живу, – промямлил я. – Но на самом деле совсем недавно у меня было два дома, – добавил я в надежде, что эти слова подкрепят мои претензии на принадлежность к общественному большинству.
   – Значит, раньше у тебя было два дома, а теперь нет ни одного. – Он сделал последний глоток из банки и кинул ее на траву. – А по мне – так справедливо.
   Бродяга был прав – в том, как обернулась жизнь, была определенная симметрия: человек, который желал всего, остался ни с чем. Но меня возмутило, что пьянчуга пытается низвести меня до своего уровня. Ведь я не бродяга! Ладно, мне негде жить, у меня нет денег и я ночевал на скамейке, но как бы сильно пиво ни ударило мне в голову, я никогда бы не бросил пустую банку на землю.
   – Понимаешь, у меня жена и двое детей, и скоро родится третий, – гордо сказал я.
   Бродяга оглядел меня с ног до головы. Он взглянул на мое сморщенное, небритое лицо, на торчащие во все стороны волосы, на мятую одежду, на жалкую кучку барахла, выглядывавшего из потрепанной сумки.
   – Да крошке просто повезло. Ты выглядишь настоящей приманкой для баб.
   – Да ладно, мы крепко повздорили, но я собираюсь ей позвонить. Вон из той телефонной будки.
   – Ну так валяй.
   – И я с ней помирюсь, потому что я не какой-то там оборванец.
   – Валяй, приятель.
   – Потому что я не бездомный нищий.
   – Конечно, конечно. Иди звони своей бабе.
   – Вот только… У вас не найдется немного мелочи?
   С двадцатью пенсами, выклянченными у бродяги, я набрал номер родителей Катерины и приготовился встретить ледяное неодобрение. Но трубку рискнула снять Милли, и у меня заколотилось сердце.
   – Привет, Милли, это папа. Как поживаешь?
   – Хорошо.
   – Ты уже позавтракала?
   На другом конце трубки наступила тишина, которую я интерпретировал как молчаливый кивок.
   – Вы слушаетесь бабушку и дедушку?
   Снова тишина. Возможно, Милли кивала, а, возможно, качала головой, по телефону не разберешь. К чему задавать вопросы, ответы на которые не требуют слов.
   – Тебе нравится моя шляпа? – спросила Милли.
   – Чудесная шляпа. Это бабушкина?
   – Нет! – ответила она, словно я непроходимый глупец. – Бабушка не пират!
   Телефон-автомат съедал минуты, и как ни здорово было болтать с Милли, но вопрос о том, пират бабушка или нет, ничуть не приближал меня к реставрации моей семейной жизни.
   – Мама дома, дорогая?
   Тишина.
   – Милли, я отсюда не вижу, киваешь ты головой или качаешь? Ты можешь попросить к телефону маму?
   Я услышал голос Катерины, она просила Милли передать трубку.
   – Алло?
   – Привет, это я. Слушай, нам надо поговорить, да, я знаю, что ты должна меня ненавидеть и все такое, и я понимаю, что с твоей точки зрения выгляжу не самым замечательным парнем на свете, но видишь ли, я не самый худший, правда. И дело в том, что я тебя люблю. Боже мой, мужчины спят с другими женщинами, а жены им прощают, но я ничего подобного не выкидывал, правда. Господи, я даже мастурбирую, представляя тебя.
   – Это не Катерина, Майкл. Это Шейла, – произнес ледяной голос тещи. – Прошу тебя, не упоминай без нужды имя Господа.
   – Ой, простите, Шейла. Господи, по телефону у вас так похожи голоса.
   – Прошу тебя, не поминай Божье имя всуе.
   – Ах да. Черт, простите. Можно мне поговорить с Катериной?
   – Нет, нельзя.
   – Что?.. Вы ее не позовете, или ее нет дома?
   – Ее нет дома.
   Шейла упорно отвечала строго на поставленный вопрос.
   – А вам известно, где она?
   – Да.
   – Не могли бы вы сказать где?
   – Я не уверена, что мне следует это делать.
   – Послушайте, ради б… ради всего святого, Шейла. Она все еще моя жена. И она на девятом месяце беременности. И, по-моему, у меня есть право знать, где она.
   Шейла помолчала. А потом сказала, где Катерина. А потом я что-то закричал и выскочил из телефонной будки, оставив трубку качаться взад и вперед, а человек, ждавший, когда телефон освободится, поднял трубку и услышал слова Шейлы:
   – Прошу тебя, не поминай всуе имя Господа нашего Иисуса Христа.
   Я опрометью бежал по Верхней Клапам-стрит, через Стоквелл, мимо всех станций метро, которые со свистом пролетал, курсируя между браком и юношеством, но теперь у меня не было даже фунта, чтобы сесть на поезд; и я бежал, бежал, бежал. У меня ломило тело, меня тошнило, но я все бежал – мне надо было добраться до Катерины. Я должен был находиться рядом, подле нее, потому что у Катерины начались схватки. И в эти минуты рождался наш третий ребенок.

Глава одиннадцатая
То, что надо

   Когда я бежал через Клапам-роуд наперерез автомобильному потоку, одна из машин загудела и резко вильнула в сторону. Я пробежал мили две и чувствовал себя на последнем издыхании, когда увидел оранжевый маячок приближающегося такси и неистово замахал рукой.
   – Извините, – прохрипел я, наклоняясь к окошку. – У меня нет при себе денег, но моя жена рожает в больнице Святого Фомы, и если вы меня туда подбросите, я пришлю вам по почте чек на сумму вдвое больше.
   – Залезай, у меня самого двое маленьких спиногрызов. Доставлю тебя в два счета, денег не надо.
   Я надеялся, что таксист ответит именно так. Я видел подобное в кино: доведенный от отчаяния человек, у которого рожает жена, встречает полицейского или таксиста, и тот, отступив от правил, помогает ему. Этот таксист смотрел другие фильмы.
   – Отвали! – рявкнул он и сорвался с места, чуть не оторвав мне руку.
   Я возобновил свой марш-бросок по Южному Лондону, время от времени перекидывая сумку из руки в руку, а потом и вовсе швырнул ее в мусорный бак. Короткие отрезки сумасшедшего галопа перемежались тревожной быстрой ходьбой. Невозможно точно оценить расстояние в городе, пока не попытаешься преодолеть его в состоянии жестокого похмелья и лихорадочного желания поспеть к рождению ребенка. Отрезки пути, которые в моем представлении равнялись жалким пятидесяти ярдам, все не кончались и не кончались, словно я двигался назад по движущейся дорожке аэропорта Гатвик. Напряжение лишь усиливало тошноту; у меня кружилась голова, по спине стекал пот, впитываясь в пальто.
   Слева тянулась Темза, на другом берегу проступал из тумана парламент. В полном изнеможении я трусил по набережной. На меня налетел поток велосипедистов, и на какое-то мгновение мне показалось, что единственным способ спастись от них – взобраться на дерево. И вот я наконец-то у входа в больницу Святого Фомы и, с трудом переводя дух, ковыляю к стойке регистратуры.
   – Здравствуйте, я пришел навестить Катерину Адамс, которая сейчас рожает. Вы не можете сказать, на каком она этаже?
   Регистраторша, судя по всему, не считала, что дело не терпит отлагательства. Все еще задыхаясь, я принялся объяснять, что я муж роженицы, и меня не было с ней в тот момент, когда у нее начались схватки, но я должен немедленно подняться туда и, разумеется, врачам нужно, чтобы я как можно скорее оказался рядом с женой. А потом меня вывернуло в урну.
   Больничная регистраторша, похоже, регулярно видела блюющих людей, потому что происшествие это ее отнюдь не обескуражило. Я уронил голову на стойку и тихо простонал:
   – О, боже…
   И тогда регистраторша позвонила в родильное отделение, чтобы там подтвердили мою версию событий.
   – Да, он здесь, в регистратуре, – сказала она. – Его только что стошнило в урну, и теперь, как мне кажется, он собирается упасть в обморок.
   Из дальнейшего разговора я слышал только половину.
   – Понимаю… да… да…
   Но по голосу регистраторши я почувствовал, что произошла какая-то административная заминка.
   – Что такое? Какая-то проблема? – всполошился я.
   – Там хотят знать, почему вас тошнит? Вы больны?
   – Я не болен, бежал сюда со всех ног, вот и все.
   – Нет, он не болен. Но от него пахнет алкоголем, – услужливо добавила регистраторша и разочарованно качнула головой, намекая, что эта подробность склонила чашу весов не в мою пользу.
   Наконец она сообщила, что меня не могут допустить в родильное отделение, поскольку, по всей видимости, мы с Катериной разошлись, а с ней уже находится ее сестра Джудит, которая и будет присутствовать при родах.
   – Хорошо. Отлично. Я понимаю, – спокойно сказал я. – Тогда я зайду позже, хорошо?
   И завернув за угол неторопливым шагом, вскочил в лифт.
   Вышел я на седьмом этаже, в родильном отделении. Следующим препятствием была большая обшарпанная металлическая дверь с кнопкой вызова. Несколько минут я пошатался по коридору, изображая интерес к плакату «Как обследовать свою грудь»; проходящая мимо медсестра как-то странно покосилась на меня. Наконец клацанье лифта известило о прибытии очередного будущего папаши – он вывалился из кабины с огромным свертком готовых сандвичей, закупленных в киоске на первом этаже. Я следил за ним краем глаза. Отлично, направился к двери родильного отделения.
   – А, знаменитые сандвичи! – заговорил я.
   Не мешает подружиться, если я хочу проследовать за ним в святая святых.
   – Я не знал, какие лучше годятся для рожениц, поэтому накупил разных.
   – Сыр с маринованным огурцом, – доверительно сообщил я, пристраиваясь у него за спиной.
   – Ой, – сказал он удрученно. – Именно его-то я и не купил. Ладно, сбегаю за сыром с маринованным огурцом.
   – Нет-нет, яйцо с кресс-салатом даже лучше. На самом деле некоторые считают, что сыр с маринованным огурцом увеличивает риск кесарева сечения.
   – Правда? Черт, спасибо, что сказали.
   Он нажал на кнопку, назвался и очутился внутри. А вместе с ним и я.
   Напустив на себя уверенный вид человека, который точно знает, чего хочет, я продвигался вперед, замедляя шаг у каждой открытой двери. Коридор без окон наводил на мысли о секретной тюрьме какой-нибудь фашистской диктатуры на краю земли. Из-за дверей неслись истошные крики, в коридоре появлялись и исчезали люди с решительными лицами, в руках у них поблескивали металлические орудия пыток. У очередной двери меня остановило предчувствие, что именно в этой палате рожает Катерина.
   – Простите, ошибся, – сказал я голой женщине, спускавшейся в родильный бассейн.
   Я приложил ухо к следующей палате и расслышал властный мужской голос:
   – Нет, общеизвестно, что сыр с маринованными огурцами увеличивает риск кесарева сечения!
   В конце коридора находился стол медсестры, и я решил, что ничего другого не остается. Уверенно обогнув его в поисках какой-нибудь зацепки, я обнаружил на стене большую белую доску с номерами палат и написанными под ними от руки именами рожениц. Рядом с палатой номер восемь кто-то синим фломастером накарябал «Катерина Аддамс». Адамс с двумя "д" – словно мы были членами семейки Аддамс[41]. Ошибка показалась мне не такой уж неуместной, когда в зеркале над столом мелькнуло мое лицо.
   Я подошел к палате номер 8. Попробовал пригладить волосы, но они упорно стояли торчком. Я тихо постучался и вошел.
   – А-а-а-а-а!
   – Здравствуй, Катерина.
   – А-а-а-а-а! – закричала она.
   Наверное, то была схватка – если не естественная реакция на мое появление.
   – Какого хрена ты пришел? – заорала Катерина.
   – Мне нужно с тобой поговорить.
   – Ну и отлично, потому что мне сейчас как раз нечем заняться. А-а-а-а-а!
   Кроме нее, в палате была только Джудит – с расстроенным видом дублера, осознавшего, что исполнитель главной роли все-таки поспел к началу спектакля.
   – А здесь не должна присутствовать акушерка, доктор или кто-нибудь еще? – спросил я.
   – У нее растянулось лишь на пять сантиметров, – сообщила Джудит, явно обидевшись, что не попала в категорию «кто-нибудь еще». – Они время от времени заглядывают, чтобы проверить, как идут дела. У меня есть сандвичи и все остальное.
   – Она никогда не ест сандвичи во время родов.
   – О-о…
   Джудит еще больше надулась.
   – Послушай, Катерина… Я во всем разобрался. И понял, в чем я был неправ.
   – Поздравляю, Майкл!
   Катерина привстала на кровати. В неприглядном больничном халате она выглядела почти такой же распаренной и всклокоченной, как и я.
   – Мне всегда казалось, что ты злишься на меня.
   – Да, я злюсь на тебя. Ты мне целиком и полностью отвратителен и омерзителен.
   – Понимаю, что сейчас все так и есть, – охотно согласился я. – Но прежде ты злилась из-за того, что устала быть матерью младенцев, вот я и боялся, что ты меня разлюбила. Наверное, именно поэтому и сбегал из дому.
   – А-а-а-а-а!
   Джудит демонстративно подошла и с неподражаемой вялостью вытерла Катерине лоб фланелевой салфеткой – еще более мокрой, чем лоб Катерины.
   – Что это за запах?
   – Эфирные масла, – самодовольно ответила Джудит. – Они очень летучие и очень мне помогли, когда я рожала Барни.
   – Какие еще летучие масла, Джудит? – закричал я. – Тысячи лет женщины рожали без какой-то там летучести. Скорее с падучестью.
   – Прекрати, Майкл, – простонала Катерина, еще не опомнившись от последней схватки. – Ты врал мне, ты бросал меня одну, и теперь думаешь, будто можешь заявиться сюда, и я все забуду? Тебе стало скучно одному, захотелось побыть отцом, пока снова не надоест. Так вот, можешь убираться на хрен!!!