Мы огорченно вздохнули и тут-то наконец вошли в комнату, или, вернее, кладовую, ибо помещение это было до крайности завалено всяким дорогим сердцу и полунеобходимым хламом. В углу, освещенный желтым и шатким сиянием свечи, с холста сокрушенно покачивал головой запыленный вельможа... Князь Сапега, от которого мечтала отделаться госпожа Тучкова, этот неукротимый поляк, желтолицый и надменный, смотрел на нас не очень доброже-лательно. Чего ж ей торопиться, подумал Мятлев, или и здесь уже побывал господин Свербеев и успел срисовать поляка, чтобы донести куда следует?
   - Вы не знакомы с господином Свербеевым? - спросил он как бы случайно... Когда же выяснилось, что это не кто иной, как закройщик и одновременно секретный агент, или агент и одновременно секретный закройщик (каких чудес не случается между живыми?), она позволила себе усмехнуться, что у нее получилось весьма изысканно и пока еще вполне дружелюбно. Вот-вот грянет буря, думал я, с серьезным видом разглядывая поляка. И конечно, ни я, ни Мятлев не предполагали, какие строки зреют в великолепной голове госпожи Тучковой, как буковка к буковке укладываются тяжелые слова, как душно... как поникло все... даже пыль не шелохнется...
   "...Выслушайте меня: этот богатый монстр, этот погубитель множества женщин объявился в моем доме, и по его виду я тотчас поняла, что он не на шутку взбесился на Ваш счет и будет прилагать дьявольские усилия, чтобы все перевернуть в Вашей судьбе. Отдавая должное его уму, образованности и фамилии, я намерена оградить Ваше благополучие от его посягательств. Я делаю это по возможности тонко, но бог знает, что из этого выйдет... Если он вздумает Вам писать, сохрани Вас бог отвечать ему даже в самом холодном тоне. Этого ему будет вполне достаточно для повода..."
   - Князь Сапега,- сказала колдунья,- полюбил молодую очаровательную женщину, жену своего придворного... Влюбился... Очень ее домогался. Однако она была тверда, и усилиями ее мужа и матери эти предосудительные вожделения были, казалось, предотвращены...
   - Она была тверда, а понадобились усилия мужа и матери? - негромко произнес Мятлев, щелчком сбивая нагар со свечи.
   Госпожа Тучкова сделала вид, что не расслышала.
   - И вот,- продолжала она,- он додумался до того, что однажды ночью (нет, вы только представьте!), воспользовавшись отсутствием обожаемого предмета и ее отца, пробрался в спальню к ее матери и, угрожая пистолетом, требовал ее согласия отдать за него дочь...
   - Он влез в окно? - рассеянно спросил Мятлев и при этом глянул в окно. До земли было близко. Ему ничего не стоило подтянуться и взлететь на подоконник. Под окном бушевала толпа. Слышался хохот. Испуганная госпожа Тучкова открещивалась от него, как от беса. Пожилой бес в очках, в черной накидке, со старинным дуэльным пистолетом в руке вваливался в дом. Публика неистовствовала... "Лишь бы не уронить очки",- думал он, распаляясь...
   - Он влез в окно... Это было летом, окна были раскрыты,- сказала госпожа Тучкова и при этом слегка побледнела.
   Желтолицый грузный поляк надменно оглядывал Мятлева, не пытаясь отрицать своей причастности к минувшей трагедии.
   - И что же?.. У него так ничего и не вышло? - спросил Мятлев совсем равнодушно.
   - Что вы,- воскликнула она,- он выкрал дочь, но ее успели отравить, и она скончалась у него на руках...
   - Жестокая семейка,- засмеялся Мятлев, подтолкнув меня незаметно, и сказал с вызовом:- Я беру этот портрет. Хилым детям нашего века есть чему поучиться у этого князя, вы не находите?
   - Я пришлю вам это.
   - Нет,- сказал Мятлев с упрямством дитяти,- я возьму это с собой. Ваша дочь не очень будет огорчена?
   - Кто? - спросила она с ужасом.
   - Дочь...
   - При чем моя дочь? - спросила она торопливо.
   - Вы же говорили, что ваша дочь любит этот холст...
   - При чем здесь моя дочь?..- сказала она, успокаиваясь, и призналась, что держать в доме писанный поляком портрет поляка, да к тому же известного своими антирусскими настроениями, значит навлекать на свой дом неудовольствие, а может быть, и гнев...
   В письме к дочери, которое непрерывно продолжало сочиняться ею, появились новые строки: "...Я продала ему портрет князя Сапеги, так горячо любимый Вами. Он не раздумывал, хотя, как Вы догадываетесь, этот холст был ему нужен как пятая нога... Он думал о Вас, и глаза его были переполнены (я это видела) желанием погубить Вас, как многих, многих иных не поберегшихся дурочек... Сомневаюсь, что на этом все кончится... Вы бы посмотрели на эту фигуру тощего старика, преждевременно состаренного развратом и капризами, на лошадиное лицо под очками... О чем думали те дурочки, неизвестно. Его сопровождал некий молчаливый, зловещего вида грузинец. Какое счастье, что Вы в отъезде! Они унесли бы Вас вместе с портретом, и, конечно, Ваш драгоценный супруг ничего бы не смог поделать. Я чувствовала, что они вооружены. От них разило вином, как от разбойников с большой дороги..."
   - Господа,- сказала она,- не хотите ли вина? (О, она не очень одобряла темперамент князя Сапеги: по какому праву он позволил себе это?!)
   "Несравненная maman, надеюсь, что угроза моего похищения миновала и что Вы очень грациозно и твердо, как Вы это умеете, спровадили разбойников. Мой добрый Александр в благородном негодовании собрался было ехать в Петербург и помочь Вам, тем брлее что вы не очень лестно отозвались о его способностях постоять за свою честь, но по размышлении решил, что Вы, как всегда, несколько сгустили краски. Дело в том, что господин, о котором Вы пишете, не похож на старца, он изящен, тонок, учтив и т. п. Не слишком ли Вы жестоки ко мне, чтобы так меня пугать? И разве внешний вид того или иного господина, посягающего на покой нашей семьи, способен сыграть роль? Я не только не переписываюсь, но даже не помню его имени, настолько меня он не интересует, да и я его, по всей вероятности... Мы идем каждый своей дорогой. Вы осчастливили меня, выдав за Александра. Видит бог, как мне здесь хорошо и надежно".
   Это письмо госпожа Тучкова получила спустя много дней после нашего визита. Приблизительно тогда же получил письмо и Мятлев.
   (От Лавинии - к Мят леву, из подмосковного сельца К..)
   "...Милостивый государь Сергей Васильевич! Слава богу, осень наступила, и к Петербургу стало ближе. Болезни моей и след простыл, и я жду, когда мой несравненный господин Ладимировский отдаст наконец распоряжение собираться. Я подбивала его премилую тетеньку справиться у него, да, видно, дипломатия моя с изъяном - ничего не вышло. Я еще не потеряла надежду воротиться в Петербург и по первому снежку протоптать дорожку в Вашем парке. Может быть, Вам даже захочется меня увидеть, спросить о чем-нибудь с милой Вашей улыбкой. Я было совсем запретила себе писать к Вам, да вдруг подумала: а отчего же? Действительно, а отчего же?.. Кому же еще говорить? Ведь, подумала я, он дал бы мне понять, что это ему мучительно или обременяет его, а здесь, в деревне, когда идут дожди, просто невозможно Вам не писать, милый Сергей Васильевич!.."
   - Господа,- сказала колдунья,- не хотите ли вина? Мы отказались.
   - Моя дочь недавно вышла замуж,- сказала она, провожая нас к выходу.Было очень трогательно видеть, как молодые вышли после венчания. Любовь их безгранична. Они склонялись друг к другу с самым страстным и преданным выражением на лицах...- Тут мне воистину послышался хохоток, но лицо госпожи Тучковой было серьезно. Мятлев молча шагал с портретом князя Сапеги под мышкой. Торжества не было в его походке. Пошлость ведьмы казалась чудовищной.- Вы бы посмотрели, господа, как они держали друг друга за руки, мяли пальцы, и это на виду у всех... все мне говорили потом... выражали свое восхищение... У вас нету дочерей, господа?.. Я надеюсь, что история князя Сапеги запомнится...- Это было уже прямым выпадом. Мне было интересно, какая из сторон сдастся первой, не выдержит, коридоры и залы сотрясутся от неистового крика ненависти, бесполезный портрет князя Сапеги разлетится от удара об стену, с лиц сойдет выражение добропорядочности, и, выпятив челюсти и ощерившись, размахивая кулаками и угрожая, мы начнем поносить друг друга...- Теперь моя дочь далеко отсюда, господа, и я стала одинокой. Это участь всех матерей...- Она внезапно засмеялась, но не так, как должна была бы засмеяться торжествующая ведьма, а с чрезмерно натуральной грустью.- Вы не встречали мою дочь в свете, господа? Впрочем, я, кажется, уже спрашивала об этом... Впрочем, если бы вы встретили ее, вы бы запомнили ее, господа. У нее очаровательные черты, и при жизни княгини Мятлевой многие затруднялись, кому из них отдать предпочтение...- Мятлев шел, подобно журавлю, высоко подымая ноги и не глядя на летящую по соседству тараторящую ведьму.
   Бури не было. Я мечтал лишь об одном: унести ноги из этого гнезда невредимым, успеть, покуда эта железная птица не вцепилась в спину когтями...
   "...И если когда-нибудь, моя несравненная maman, Вам покажется, что я недовольна Вашим решением, отнесите это на счет моей глупости и врожденной неблагодарности... Я ведь всегда отличалась этим, не правда ли?.. Я буду стараться и держать себя в руках, но бог знает, что у нас впереди, не правда ли?.."
   Мне не пришлось видеть лица госпожи Тучковой, когда она читала это письмо, о чем я не сожалею... Однако уже в этих строчках были рассыпаны всевозможные легкие и непритязательные намеки на последующие события. Современная женщина, чуждая сентиментальности, переполненная всевозможными практическими сведениями и потребностями, не могла бы этого не заметить, хотя, с другой стороны, непонятно, как ей в таком случае не удалось предотвратить в дальнейшем развития событий по пути, не предначертанному ею.
   50
   "Сентябрь... 1850...
   Операция удалась бы на славу, не проглоти я не вовремя осиновый кол, не позволивший мне держаться натуральней. И все-таки главное удалось установить: во-первых, мне нечего рассчитывать на ее молчаливое попустительство - она готова вцепиться в горло, она меня помнит, она меня боится. Она надеется, что приход господина Ладимировского наконец все успокоит, ибо он перспективен, а я нет; во-вторых, у Лавинии не все так превосходно, как это могло бы показаться, если бездумно читать ее письма. Боюсь, что это обыкновенная продажа, приукрашенная свадебным антуражем и освященная церковью... Бедный господин ван Шонховен!.. В-третьих, расположение комнат таково, что не составило бы труда взять эту комнату приступом с помощью веревочной лестницы в ночное время, когда бы мне знать, где раздобыть проклятую эту лестницу. Эта девочка с острыми ключицами, придумавшая бегство на необитаемый остров, живет, видимо, не сладко... Она живет не сладко... Ей не сладко в ее богатых владениях... Почти никому не сладко в пределах видимости. Может быть, там, за гранью доступного глазу, за проклятым шлагбаумом, за Московской заставой, где нас нет, у черта на куличках, где-то в благословенном "там", да, да, там, быть может, и сладко, однако я чувствую, что и "там" нет избавления бедному господину ван Шонховену!"
   51
   Оторвавшись от дневника и отшвырнув тетрадь, он с лихорадочной жадностью набросился на чистый лист бумаги, словно в нем одном было теперь заключено спасительное лекарство от внезапно пробудившейся боли, и, коснувшись его пером и разбрызгивая чернила, он уже не сдерживал себя, распаляясь все более и более.
   "Вас, конечно, уже известили о посещении мной Вашею дома. Господин ван Шонховен, которым я несколько пренебрегал по причине разницы в возрасте, обстоятельств и т. п., вдруг снова возник передо мной и вот уже с месяц ходит следом..."
   Он перечеркнул эти нелепые строки, годные разве для рождественской шутки, и начал снова:
   "...Лавиния, я был у Вас, в Вашем доме. Узнала меня Ваша матушка или нет, не имеет значения. Годы делают свое дело, и думать о Вас стало неожиданно потребностью. Главная часть жизни прожита, а я лишь теперь спохватился. Впрочем, пустые сожаления - вздор. Следовало бы оставить Вас в покое, не нарушать мирного течения семейной жизни, к которой Вы начали приобщаться, но это не в моей власти..."
   И снова перечеркнул.
   "...Каждый вечер, какая бы ни была погода, я велю кучеру останавливаться напротив Вашего дома и смотрю на окна без всякой надежды разглядеть за шторой Ваш силуэт. Необита-емый остров, о котором Вы так отчаянно нафантазировали однажды, становится, как это ни смешно, предметом моих серьезных размышлений. Я вижу его очертания, ощущаю его размеры и осязаю под ногами почву. И вижу Вас!.."
   И снова перечеркнул. Достал свежий лист. Стояла тишина, лишь изредка доносилось снизу бормотание: это шпион и его подручный обсуждали события дня. Суровый и враждебный взгляд Афанасия в последнее время говорил о многом и подтверждал некоторые подозрения, но Мятлев настолько перестал ощущать себя жителем этого города, а дом свой так давно похоронил в сознании, что не было ни сил, ни желания противоборствовать чему бы то ни было. Он стал напоминать человека, торопящегося в карете, чтобы получить большое наследство, и выронившего по пути мелкую ассигнацию.
   "...Где же Вы, господин ван Шонховен? Я был у Вас, в Вашем доме. Но Вы навстречу не вышли. Теперь, когда Вы стали совсем взрослой, мы могли бы о многом поговорить с Вами, но Вас нет в Петербурге. А этот город отнимает у меня все. Слава богу, что Вы не стали надеждой: терять ее ужасно..."
   Безжалостное перо с неистовством и злорадством уничтожало то, что только что возродило. Он представлял себе, как господин Ладимировский вскрывает конверт и его глазки впиваются в торопливые и запоздалые откровения князя. "Что это?" - спрашивает он. "Ах, да это же князь Мятлев. Ты ведь помнишь мою детскую привязанность?" - "Но почему же вновь и таким тоном?" - спрашивает он, сдерживая раздражение. "Ума не приложу,- говорит она,- какие шутки, ей-богу, вот уж чего не ожидала..." - "Так, может, не хранить... ты, надеюсь, не собираешься хранить... Пожалуй, в таком случае не стоит это..." - "Мне все равно,- говорит она, с недоумением поглядывая на письмо,- мне все равно".
   "...Милый друг, бесценный друг, господин ван Шонховен. То, что происходит со мной, похоже на помешательство. Началась какая-то болезнь. Я не виноват перед Вами. Может быть, я Вас идеализирую, но я вижу Вас все время - и такой, что сил нет не слышать Вашего голоса...- Теперь он уже знал, что не отправит письмо, и потому не думал о господине Ладимировском.Петербург без Вас постыл и страшен. Единственное место, где я надеюсь укрыться,- необитаемый остров, сочиненный Вами в одну из прекрасных, неповторимых отныне, пронзительных минут..."
   Он позвонил Афанасию, однако камердинер не спешил взлететь к нему с улыбкой ангела, а когда все-таки взлетел, был откровенно пьян. Он остановился в дверях, почти похожий на человека благодаря стараниям господина Свербеева, Аглаи и, вероятно, новому образу мыслей, овладевших им, одетый в серый сюртук, из-под которого выглядывал малиновый жилет. Он стоял, слегка покачиваясь и поглядывая на барина с привычной укоризной. За его плечами расплывалась в полумраке смутная фигура шпиона, угадывалось изможденное лицо, и благоухание спиртного распространялось по комнате все шире и вольней. Они стояли с недовольным видом потревоженных не вовремя хозяев, и Мятлев подумал, что не имеет уже ни сил, ни желания проучить их за наглость и спустить с лестницы.
   - А не соблаговолили бы вы, досточтимый сэр, подать мне одеться в театр?
   В ответ на это Афанасий качнулся и смолчал.
   "Хорошо бы взять палку,- подумал Мятлев, отступая к окну,- или шпагу... и показать им..."
   - Ваше сиятельство,- проговорил господин Свербеев с подобострастием,на фраке-то пятно-с.
   - Афанасий,- тоненьким голосом, захлебываясь, спросил Мятлев, игнорируя шпиона,- откуда пятно, скотина?
   - Из воздуха-с,- ответил господин Свербеев почтительно,- пыль и брызги-с...- И велел Афанасию:- Ступай-ка за уксусом да щеточку не забудь, их сиятельство ждать не могут-с.
   И тотчас Афанасий с хмельной радостью ринулся вниз, застучали его сапоги, заскрипела готовая рухнуть лестница, послышалось верещание Аглаи. Негодование еще бушевало в Мятлеве, но фигура, возвышавшаяся перед ним, была столь фантастична, да и все происходящее казалось таким бредом, что хотелось тряхнуть головой, чтобы проснуться. И уже, словно в полузабытьи, сквозь туманы, дымы и облака Мятлев наблюдал, как летает пьяная тень Афанасия и господин Свербеев трясет злополучный фрак, пытаясь вытрясти из него душу, и мажет по нему щеткой, и сопит, и подпрыгивает, и мигает князю, и приговаривает:
   - Кормильцу нашему как не послужить... поильцу нашему как не потрафить...
   Дело затягивалось, невидимое пятно не исчезало, фрак безуспешно пытался вырваться из цепких рук злодеев. Внезапно господин Свербеев проговорил, на мгновение вынырнув из возни:
   - А вот мы тебя так... Терпи и терпи. Кланяйся и кланяйся... Авось не переломишься... Я люблю, когда передо мной кланяются, сгибаются, плавно и не спеша, ручкой по полу ведут-с... Что землю рыть, что вам ножки мыть...
   - Ступайте прочь! - крикнул Мятлев из своего далека, но его никто не расслышал.
   А господин Свербеев меж тем продолжал:
   - Те, которые презирают иных за то, что они низко спинку-с гнут, не видят того, что тем согнутая спинка-с верно служит. Они их, тех, которые гнут спинку-с, называют всякими порочными названиями, как, например, лицемеры, подхалимы, прохиндеи-с и даже ехидны-с, однако не понимают, что это от нравов идет, от закона меж людьми, а не от дурного характера. Тот, который не хочет брату своему поклониться, тот, стало быть, презирает закон людской, а за это получает шишки-с. Получив шишки, он начинает негодовать и уж так увязает в злости, что выбраться оттуда ему невозможно... Пятно ж следует выводить кислотой-с, ваше сиятельство... Уксусом его не возьмешь. Да и фрачок-с пора новый шить. Новый-с...- и отшвырнул бездыханное тело фрака.
   Меж тем Мятлев видел перед собой поросшую васильками да ромашками степь, солнце на склоне, непыльную после легкого дождя дорогу и бричку, плывущую по ней враскачку, и себя, раскинувшегося на сиденье в тонкой рубахе, с воротником нараспашку, в легком дорожном сюртуке, а впереди ничего, кроме этого поля, и этих васильков, и тишины, и запаха дымка издалека...
   Когда безуспешная борьба с пятном завершилась, подвыпившая компания покинула комнату князя, и дикая ария постоялого двора докатилась до слуха Мятлева и угасла где-то в преисподней.
   Конечно, если бы господин ван Шонховен был здесь, если бы девочка эта умненькая, с рассыпающимися кудряшками, была здесь...
   "...Дорогая Лавиния, я перечитал Ваши письма и понял, что Ваша жизнь..."
   И перечеркнул.
   "...Знаете, что чувствует человек, уже такой старый, как я, когда в Петербурге осень, когда прожита большая часть жизни, когда Вы безраздельно царите в мыслях, но Вы недоступны... Вины... заступиться..."
   И снова перечеркнул.
   "Не собираетесь ли вернуться? Не пора ли? Зайти в наш парк и проделать в раннем снегу дорожку, оставить голубые следы, которые к утру растают... Я знаю, что Вам наговорили обо мне. Что я погубитель женщин. Вот как сложилось это мнение: госпожа Фредерикс, о которой Вы, наверное, слышали и к которой я не очень стремился, предпочла мне холодные объятия некоего монарха... Нет, она не была расчетлива, но иначе поступить не могла. Таким образом Он оказался виновником моей боли..."
   И перечеркнул вновь.
   "...Та женщина покончила с собой, зная, что дни ее сочтены. Чахотка. Вы не должны верить досужим сплетням, что будто бы это я довел ее до страшного конца... Какой вздор! Не было существа на свете, для которого я готов был на все, кроме нее... А знаете, как началась чахотка? И опять же Он сделал ее жизнь невыносимой, и она..."
   Он снова позвонил. Явился господин Свербеев и объяснил, что Афанасий не может двигаться по причине "колик-с в животе"... От шпиона разило пуще прежнего. Он попытался было разговориться с жильцом третьего этажа, но Мятлев так замахал на него руками, что ему пришлось выйти. После нескольких рюмок самочувствие заметно улучшилось. Князь снял со стены дуэльный пистолет и спустился вниз. Дверь в комнату Афанасия была распахнута. Подлый камердинер лежал на топчане и притворялся больным или спящим, а скорее всего был смертельно пьян. На столе громоздилась посуда и остатки еды. Мятлев успел заметить, что использовался его лучший фарфор. По темно-синему старинному глянцу расползались нечистые остатки холопьей трапезы... Господин Свербеев дремал, положив голову на стол. Аглаи не было. На столе возле дремлющего шпиона лежал знакомый конверт, голубом, украшенный рисован-ным вензелем (только господин ван Шонховен мог потратить столько примерного труда). Внезапно появилась рыжеволосая дура. Он погрозил ей пистолетом, и она застыла у двери. Мятлев схватил конверт и спокойно отправился к себе. За спиной раздавались голоса и шипение, звон посуды и скорбные молитвы... Конверт, к счастью, был не пуст, хотя и вскрыт. Видимо, его содержимым интересовались.
   "...Ну хоть бы слово от Вас! уж не случилось ли чего? Кажется, мы собираемся. Если бы Вы знали, как я тороплюсь! Конечно, как всякий человек, не обремененный счастьем, я опаслива. Да что там ждет меня в Петербурге?.. Мне бы только знать, что смогу хоть издали увидеть Вас, и догадаться, что все у Вас благополучно. Напишите же. Что до меня, то мне притворяться тоска. Это мне хуже, чем осенний дождь в деревне. Я надеялась выдержать, да не смогла. До фехтования ли тут?.."
   На большую откровенность нельзя было и рассчитывать. Господин ван Шонховен ломал руки, не пытаясь притворяться счастливым. Мятлев написал в лихорадке всего несколько слов: "Мой бесценный друг, я жду Вас непременно, всегда... непременно... приезжайте... я жду Вас..." Утром же отправил письмо скорой почтой и впервые почувствовал, как он одинок.
   52
   Все, все, что произошло впоследствии, произошло по моей вине, но ни бог, ни суд меня не покарал, а сам себя я не посмел по нерешительности, надеясь на лучший исход этой печальной истории.
   Я слишком любил князя Мятлева, а потому и жалел, а потому и суетился вокруг, воображая, что мои рецепты целительны и великолепны. Прекрасной Грузией, от которой я был оторван, дышало все вокруг. И пропитывая описаниями ее каждое слово, как жиром молодого шашлыка каждый маленький кусок свежего хлеба, и наслаждаясь сам воспоминаниями детства, я вносил сумятицу в душу страдающего человека, подогревал его, тормошил и довел до рокового часа. Клянусь, все, что я делал сознательно или по интуиции, я делал из любви. Лишь она одна руководила мной - моими восклицаниями, шепотом, слезами, жестами, молчанием и лихорадкой... Ибо человек, страдая от соприкосновения с действительностью, не всегда понимает, что с ним происходит, и ощущение близкой катастрофы преследует его ежеминутно и усугубляет его боль. Те счастливчики, коим дано понимать это, либо становятся анархистами, либо обороняются с помощью иронии... Мятлев же этого не понимал. Он просто ощущал невыносимую боль, а я кричал о Грузии как о рае, и в душе его отлагались капля по капле мои восторженные крики, и надежда на спасительный вояж росла и крепла, и даже я сам впоследствии, говоря о Грузии, воображал себе черт знает что, а не истинную свою родину.
   ...По утрам, когда первые лавины синего тумана медленно и бесшумно опрокидываются с гор, возникают кипящие каскады водопадов и рек, прозрачных до головокружения и вечных, как, видимо, и наша жизнь, ощущение собственного бессмертия делает тебя сильным, спокойным и неторопливым...
   Нынче в Петербурге, в этом сыром и продутом пространстве, все и передвигаются с ненатуральной скоростью по ими же проложенным тропинкам, и неистово снуют, отталкивая остальных, и становятся загадкой, и не только для встречных, но даже для самих себя. А все ведь от ощущения краткости и мгновенности житья... Вот отчего эта лихорадочная спешка в движениях, эти конвульсии и торопливая раздражительная речь. А в Грузии, осознав себя бессмертным, ты приобретаешь легкость птицы, уверенность барса, мудрость змеи и неколеби-мость снега на вершинах, и все божественное проступает в тебе безыскусно, и все человеческое удесятеряется, и ты не восторгаешься этими совершенствами, как печальный петербургский дачник солнечной полянкой, а просто дышишь этим, не задумываясь...
   ...По утрам прозрачные глыбы прохладного горного воздуха окружают тебя, их множество, они бессчетны: аромат очажного дыма, густого желтого хлеба и киндзы; гортанные голоса птиц, людей и рек; реки вина, бьющие из-под земли; земля, колеблемая легким ветром; и, наконец, ветер, смешивающий все это в единое море; и, наконец, море, подступающее к этой земле, покрытое белыми гребнями, переполненное жизнью, помнящее Язона и переливающееся чешуйками золотого руна...
   Клянусь, только любовь, лишь она подвигнула меня на то давнее и обольстительное сумасбродство, и Мятлев вцепился в эту пеструю, ароматную и гордую надежду с неистовством обреченного. И голос моей любимой Марии, моей Маро, вдруг зазвучал и ему, да так отчетливо и проникновенно, словно она воистину жила здесь, рядом, в разрушающейся деревянной крепости... Сама любовь и сострадание.