Ему как парторгу ЦК выдали валенки и овчинный полушубок. "Нет, нет, запротестовал он. - Да вы что!.. Нет, я уж в своем... Что за чушь?.." - "Да вы берите, берите, - заискивающе засмеялись в ответ, - носите пока, так все носят... А после уж приоденетесь сами... А то вон ведь у вас пальтишко-то кавказское, на рыбьем меху, понимаешь... Куда вы в нем?" И уговорили. И еще добавили непререкаемо: "Сам Серго распорядился".
   Он ходил по баракам и задыхался от смрада. Всякий раз вздрагивал, попадая в это адское жилье, словно погружался в развороченные внутренности гниющей рыбы. Он не понимал, как можно так жить. Эти люди, теперь зависимые от него, жили семьями, без перегородок, здоровые и больные, и их дети. Деревянные топчаны были завалены ворохами тряпок, а на большой кирпич-ной плите в центре барака в многочисленных горшках и кастрюлях варилась зловонная пища. "У нас-то хорошо, светло, - говорили ему, - а вон в тооом бараке, у них нары двойные, не налазишься..." - и тыкали пальцем в сторону окон, давно не мытых и слепых. Так встретила его новостройка. Он сказал как-то молодой девице в грязной кофте: "Ничего, скоро все будет хорошо... Каждой семье по отдельной комнате дадим... Потерпеть надо..." Она деланно рассмеялась. "Да тут много нытиков, - сказала она, - но мы их обстругаем. Еще не такое терпели. Верно?.." - "Верно", - сказал он с сомнением. И подумал: не притворяется ли?..
   В бараке для инженеров ему выделили комнату, железную койку с матрасом и стол со стулом. Он наслаждался ночным тревожным одиночеством и тишиной после дневных тягот, но ночи были коротки, а дни все-таки бесконечны. Что его поразило в первые дни, так это обилие кулацких семей. И с ними, с этими противниками новой жизни, он должен был строить новую жизнь! Но постепенно привык. Бывшие кулаки трудились основательно. Это утешало. Он думал, что отноше-ние к труду в конце концов определяет реальную стоимость человека. Вот тут, глядя на этих людей, он вдруг снова, в который уже раз вспомнил фразу, выкрикнутую Гайозом Девдариани в алма-атинской ссылке, выкрикнутую с отчаянием его старшим братьям Мише и Коле: "Да что горийский поп?!. Сами-то чисты ли?.." Он вспомнил и вновь с прежним ожесточением подумал: а чем не чисты? Тем, что хотим хорошей жизни для этих людей?!. Ничего, думал он, мы их всех постепенно переделаем, пусть они замаливают свои грехи, думал он. И время от времени вспоми-нал лохматую девицу из барака. Кто она? Если кулачка, откуда же эта бодрая комсомольская решительность?
   Все стало значительно труднее, чем в прежней городской жизни: там он четко различал в далекой неправдоподобной деревне зловещие силуэты мелких собственников... Здесь, столкнув-шись с ними, разглядел лица, которые не вязались с недавними представлениями, - это мучило, и он уже искусственно возбуждал себя, стараясь воротить вчерашнюю жесткость.
   Однако так было в тридцать втором, а к августу тридцать четвертого успели понастроить новых бараков и не только казарм, но и разделенных на отдельные комнаты. Лучших из лучших вселяли в новое жилье. Были основания для больших празднеств... Эта кулачка из барака оказа-лась вполне сносной особой. Он встретил ее как-то в выходной день, она заулыбалась ему и стала что-то торопливо рассказывать о своих буднях. Вполне была миловидна, и розовое проступало на щеках, а стоптанные башмаки не казались грубыми. Она работала на укладке бетона. "Наверное, нелегко?" - спросил он. "Ага, сказала она большому начальнику, - учиться охота". - "А ты из деревни?" "Ага", - и потупилась. "Что это тебя на бетон-то потянуло?.. Сама придумала?" - спросил большой начальник, догадываясь обо всем, "Да ладно, отмахнулась она, - какой дурень сам-то на бетон позарится..." - "И родители здесь?" - спросил он, внезапно разволновавшись...
   Она стояла перед ним, переступая с ноги на ногу - то ли торопилась уйти, то ли ждала чего-то... "Не, маманя со мной. А боле никого нету..." Глаза у нее были маленькие, голубые, влажные. Она прятала их, но он разглядел. "Слушай, - сказал он, - ты зайди ко мне в партком, знаешь, где?.." - "Ага", - сказала она. "Зайди, может, что придумаем насчет учебы или работу полег-че..." Она попыталась улыбнуться, но не получилось и сказала, кривя губы: "Да ладно, нешто я нытик какой?.." Ее звали Нюра. Она пришла в партком дней через десять. Секретарша, сдерживая смех, сказала: "К вам тут Нюрка-бетонщица рвется. Впустить?" Он с трудом вспомнил. Нюра сидела перед ним на табурете в драном ватнике, вся в цементе - и одежда, и серые впалые щеки. И глаза казались пустыми - голубизна исчезла. "Пойдешь на маляра учиться?" - спросил он. "Ага", - выдохнула она как-то безразлично. Когда уходила, облагодетельствованная, он было протянул ей руку - как младшему товарищу, но остановился. Вспомнил, что она из этих... Ничего, подумал он, выучится - сама все поймет. Она выходила из кабинета, тяжело переступая ногами, обутыми в лапти. На пороге обернулась и прошелестела без улыбки: "До свиданьица... Спасибочки..."
   Потом он, уже позабыв о ней, встретил ее зимой тридцать четвертого. На ней был рабочий комбинезон, покрытый пятнами краски. Она сама подбежала к нему, когда он вылезал из саней. "Ну, как малярные дела?" - спросил он. "А у меня маманя померла..." - сказала она. "Как же ты одна, Нюра?" - "А мы не нытики, - продекламировала она, - проживем!" - "Нюра, - сказал он, - надо бы тебе грамоте учиться". - "Ага, - сказал она, как обычно, и спросила, хихикнув: - А на кой?.." - "Ну, все-таки, - растерялся он, - передовая советская женщина должна быть грамотной". - "Да ладно", - рассмеялась она. Нос был красен от мороза. Когда смеялась, разевая некрасивый рот, были видны белые острые редкие зубы. "За хорошего комсомольца замуж выйдешь, сказал он, - как же без грамоты?.." Она покраснела, выкрикнула свое "до свиданьица" и пошла прочь.
   ...А поезд меж тем шел. Пока все отдыхали в послеобеденное время, Ашхен стояла в коридоре у окна, будто бы внимательно всматривалась в плывущую мимо тайгу, а сама думала, что Шалико за год с лишним в Нижнем Тагиле как-то резко изменился, может быть повзрослел, подумала она с насмешливой грустью. От него исходила жесткость. Исчезало недавнее южное обаяние. Исчезало даже мнимое легкомыслие, сквозившее обычно в его юношеской улыбке. Она знала об уральском житье из его отрывочных рассказов, окрашенных в счастливые тона. Но что-то за всем этим было, что-то было...
   Он не любил жаловаться или высказывать свои недоумения, или, того пуще, паниковать по поводу своих просчетов. Крушение иллюзий даже относительно себя самого не вызывало потреб-ности истерично раскаиваться, но что-то такое отражалось в его глазах, будто бы беспечных, будто бы смеющихся.
   Вчера Ашхен увидела в его шевелюре множество седых волосков. "И это у тридцатитрехлет-него?!" - подумала она с тревогой. Этот красивый молодой мужчина - ее судьба, часть ее крови, отец Кукушки, в возрасте Христа... Тут она расхохоталась в пустынном коридоре вагона... Но спохватилась, умолкла и вдруг услышала сквозь мягкое постукивание колес, как распахнулась дверь тамбура и знакомый голос проводника произнес хрипло и надменно: "Ну, куда, куда поперли!.." И испуганный женский голос в ответ: "Да нам-ить в шашнадцатый пройтить..." - "Нечего через вагон шастать, - сказал проводник, - дождись остановки и по платформе ножками..." - "Да пусти, дядечка, залопотала женщина, - я же с дочкой вон иду..." Тут Ашхен не удержалась и подскочила к тамбуру. Там стояла женщина в пальто, похожем на старую шинель, в лаптях, за хлястик шинели цеплялось тощее существо в материнской, по всему, кофте. Обе востроносенькие и неопрятные. Проводник резко обернулся - то ли на звук шагов, то ли гусиное шипение послышалось ему. И он увидел свою молодую серьезную пассажирку. "А ну-ка, дайте людям пройти! - задыхаясь приказала она. - Эттто что такое!.. А ну-ка..." - "Да чего им тут ходить? - забубнил проводник, но пропустил злополучную парочку. Только грязи натаска-ют". - "Не ваше дело! - заявила Ашхен фальцетом. - Как можно!.." Коридор наполнился пассажирами.
   Уже приближался Шалико. Из-за его спины, вскинув брови, с интересом глядел американец, и Ванванча заспанное лицо колебалось в дверном проеме. "Что? - спросил Шалико, подбегая. - Что такое?!." - "Да я ж шутю..." осклабился проводник. "Что случилось?" - спросил Шалико. "Ничего, ничего, сказала Ашхен как-то отрешенно, - дай пройти людям..." Женщина, сосредоточенно наклонив голову, медленно двигалась по коридору, и девочка ее, словно тень, плыла следом.
   И вот они поравнялись с Ванванчем, и он узнал их! Он узнал их!.. Они выросли из евпаторий-ского пляжа, из золотого летнего песка, неуклюжие, неприбранные, и оказались в пестрой курортной толпе, лижущей розовое мороженое, эта странная парочка - женщина почему-то в пальто, похожем на шинель, летом - и в плотной косынке, укрывшей всю голову. Дряблые щеки несвежего цвета из-под косынки. Там она босая, а тут в лаптях... И за ней семенит смешное существо на тонких ножках, в заношенной юбочке и в дырявой кофточке с чужого плеча. Она впивается острыми глазками в чужое мороженое, и на острой шейке шевелится комочек, и кончик язычка время от времени проводит по сухим губам... Да это же она! Ванванч застыл в оцепенении, а парочка мелькнула мимо. "Нюра?!." - крикнул вслед Шалико с сомнением. Женщина оберну-лась на секунду и помчалась дальше, волоча за собой девочку, словно куклу. "Какая Нюра?" - спросила Ашхен. "Нет, это не Нюра", облегченно засмеялся Шалико. "А что за Нюра?" - продолжала настаивать Ашхен, но как бы между прочим. "Малярша с Вагонки, - сказал Шалико, показалось, что она... спина и лапти похожи... ну, в общем, из бывших кулачек..."
   Призрак Нюры мелькнул и растаял. Шалико посмотрел на Ашхен. Она улыбалась. За окном вагона пылала тайга под заходящим солнцем.
   Ау, мое прошлое! Такое далекое, что нету сил воскрешать все это. Прощай, прощай! - кричу я нынче все тише и тише, то ли стыдясь, то ли задыхаясь.
   "Урал, - говорит папа Ванванчу, - это граница между Азией и Европой". - "А там есть пограничники?" - спрашивает Ванванч, погружаясь в сладкий вагонный сон.
   Совсем недавно, к приезду семьи Шалико получил на Вагонке квартиру, трехкомнатную, в новом брусковом двухэтажном доме. "Не чересчур ли это?.." - спросил он у начальника строительства вагоногиганта. "Не считаю, - резко заметил тот, - парторг ЦК должен иметь нормальные бытовые условия". - "Это, конечно, приятно, - усмехнулся Шалико, - но ведь есть многодетные семьи..." - "Всех обеспечим со временем, - отчеканил начальник, - парторг не может жить в бараке... К вам же семья едет!.." - "Едет", - вяло согласился Шалико.
   В новую квартиру завезли случайную мебель. Как-то все расставилось.
   "Неужели три комнаты?" - спросила уже в поезде Ашхен. "Представь себе", - рассмеялся Шалико. Он преподносил подарок. При этом следовало улыбаться, и кланяться, и выражать любовь. Но смех получился растерянный. "А у других?" - спросила Ашхен сквозь зубы. Шалико взглянул на американца. Тот широко улыбался своей Анюте, не прислушиваясь к их тихому диалогу. Американец был счастлив, что въехал в социализм, и это почему-то начало раздражать Шалико. Он сказал Ашхен: "А что у других?.. Вон у начальника строительства целый дворец на Пихтовке... Что такое три комнатки?.." - "А у других?" - повторила Ашхен.
   ...Ночь. В поезде все давно спят. А Шалико медленно входит в подъезд своего нового дома и поднимается по свежим деревянным ступеням на второй этаж. Светло. Горит яркая электрическая лампочка.
   Ступени еще не рассохлись. Они выкрашены красной краской. Стены светло-зеленые. Нет застоявшегося барачного духа. "Умеем строить", - думает он и у дверей своей новой квартиры видит неподвижную Нюру. "Что ты, Нюра, дорогая?" - "А ничаво, - говорит Нюра, поблески-вая мелкими зубками, может, думаю, чего помочь?" - "А что помогать? - пожимает он плечами. - Все давно уже сделано... Ну, зайди, погляди, раз уж пришла".
   Он всюду зажигает свет и водит ее по квартире. Он немного суетлив, и это его смешит, но и озадачивает: молодая женщина ходит по его дому. Она не ахает, не всплескивает руками, но маленькие ее голубые глаза широко распахнуты, и в них разливается детское восхищение: вот как начальники-то живут! Ну надо же... Но это не зависть, а просто восхищение. "Скоро у всех такие квартиры будут", - говорит он как бы между прочим. "Да будя уж..." смеется она. "Не веришь? - спрашивает он строго. - Ты что, не видишь, какое строительство идет?" - "Да вижу, вижу..." - отмахивается она. "Ты что, Нюра, разве не хочешь жить в такой квартире?" - "Не-а..." - мотает она головой. "Понимаю, - смеется он, - тебе в вонючем бараке больше нравится, да? Да я, Нюра, никогда тому не поверю. Ты же, Нюра, не дура..." - "Не-а, говорит она легко, - я Нюра - не дура..." - "Ну ладно, давай чаю попьем..." И он зажигает керосинку.
   И вот они пьют чай. Она прихлебывает из кружки и пыхтит, и покрякивает. Время от времени вскидывает глаза на него и тотчас отводит. "Пойдут всякие разговоры, - думает он, - начнут трепаться. А она совсем как домой пришла..." Он замечает с удивлением, что смущение не оставляет его. "Может, ты есть хочешь, а, Нюра?" - "Ага, - шепчет она, - уж так хоцца!.." - "А чего ты молчишь?" - "Да так..." - говорит она шепотом и краснеет. Он вскакивает, достает хлеб, из сырой тряпочки - кусок драгоценного овечьего сыра. Она жует торопливо, со смаком, но морщится. "Ты что?.." - "Сыр больно соленый!" - "Зато ведь вкусный, а?" - "Не-а", - говорит она чистосердечно и жует, жует безостановочно.
   Женщина, думает он, маленькая, крепенькая, голодная, убогая, но женщина, думает он, исподтишка поглядывая на нее. Старею, думает он, усмехаясь. Женщины разных возрастов с самой юности окружали его, они плакали и смеялись, но всегда были для него товарищами, не выделяясь, не преобладая, просто на равных служили общему делу, "участвуя в общей борьбе", как принято было это называть. Все, все, кроме мамы, кроме Лизы. Она была его частью, даже скорее он был ее частью. Она была не женщина ангел, маленький вдохновенный ангел с влажными серыми глазами, и даже две скорбные складочки у рта казались ниспосланными свыше знаками божественного превосходства под пухлыми неискушенными гладкими щечками всех остальных. Он думал о ней в высокопарных тонах, время от времени непроизвольно копируя ее жесты, улыбку, взгляд... А остальные были товарищами.
   "Вы импотенты или евнухи? - поражался брат Саша. - Какие девочки засыхают рядом с вами!" А он посмеивался в ответ, ибо что с него возьмешь: белогвардеец, танцор, выпивоха, жуир, романтик...
   Все продолжалось неизменно, пока не появилась Ашхен. Тут он вздрогнул перед этой восемнадцатилетней армянкой, больше года проработавшей с ним в подпольной ячейке и существующей в его сознании как некий условный силуэт, сосредоточенно кивающий в знак согласия, имеющий имя да, пожалуй, ничего больше. Что-то сказал как обычно, а она вдруг в ответ растерянно улыбнулась... После этого всмотрелся в остальных боевых подруг - они все почему-то были к нему в профиль, и только она - в фас. С тех пор он стал замечать в ней все: каждый мягкий жест, опущенные уголки губ, карие громадные глаза. Услышал ее голос. Потом это все слилось с жестким характером, с неистовством в работе, с железом в голосе. Слилось и перемешалось...
   Старею, думает он, разглядывая Нюру. И тут она поднимает глаза, словно спрашивает: "Ну, а дальше чего будет?" - "Поздно уже, - неожиданно произносит он, - тебе пора идти, Нюра". Она смотрит на него, покачивает головой. Глаз не прячет. "Не боишься, что искать тебя будут?" - "Не-а..." с усмешечкой. "Учиться надо тебе", - говорит он невпопад и провожает ее до дверей. "Ничего девочка", - сказал бы Саша. "Да уж больно некрасива, возразил бы он равно-душно, - о чем говорить?.." - "Ничего, сойдет, сказал бы Саша, - огурчик. На один разок..."
   ...Утром прибыли в Свердловск, затем через несколько часов - в Нижний Тагил. Их встреча-ли. Американцев - представители металлургического завода. Долго прощались на перроне. Ашхен и Анна Норт расцеловались. Августовский день оказался холодным. Ледяной ветер метался по перрону. У бабуси покраснел кончик носа. Пришлось доставать из чемоданов теплое. За ними приехал Крутов - заместитель Шалико, бронзоволицый, жилистый. В длиннополом брезентовом плаще, в сапогах. "Вай, коранам ес! - прошептала бабуся. - Это август?.." Папа смеялся. У мамы было напряженное лицо. Два одноконных шарабана ждали их. Сзади приторочи-ли чемоданы и сумку и расселись. В одном - дамы, в другом - мужчины. "Ты, как мужчина, поедешь с нами", - сказал папа Ванванчу. У Ванванча дух захватило от предвкушения необыкно-венного путешествия. Предстояло ехать четырнадцать километров по таежной дороге. Мама с бабушкой покатили первыми. Кучер крикнул, поцокал, дернул вожжи, и тронулись. Скоро тайга обступила с двух сторон. Папа и Крутов разговаривали о чем-то своем. Ванванч сидел у папы на коленях и не вслушивался.
   "Поздно она от тебя ушла, Степаныч?" - спросил шепотком заместитель. "Да не так чтобы очень, - сказал Шалико и посмотрел на Ванванча. Сын напряженно смотрел на дорогу. - Посидела, чайку попила и ушла... А что?" "А что, а что, - сказал Крутов, - сам будто не знаешь". - "Не знаю", сказал Шалико, еле сдерживаясь. "Твоя-то какая, - пробубнил Крутов, - прямо мадонна... Болтать ведь начнут..." - "Странный ты человек, - прошептал Шалико, - вот интересно, молодая работница зашла к своему парторгу, и что?.. Вот интересно... Ты, Федор, совсем уж..." - "Да чего я? Знаешь ведь, народ какой, ну? Больно мне надо..." - "Пап, - крикнул Ванванч, - какая тайга!.."
   Солнце стояло высоко, светило ярко, но холодный ветер не прекращался. Наконец они увидели впереди раздвинувшуюся тайгу, и вместо нее возникли наполовину достроенные заводские корпуса и кирпичные трубы, и до горизонта - одноэтажные бараки на вырубленном пространстве. Вот они миновали полукруглое одноэтажное деревянное строение. "А это что?" - спросил Ванванч. "Это Дворец культуры, - благоговейно сказал Крутов, - артисты приезжают. Недавно Колодуб приезжала из Свердловска, пела тут. Все смотреть ходили..." "Колодуб, Колодуб..." - пропел про себя Ванванч.
   Они свернули налево. Теперь барачное море красовалось слева, а справа, среди уцелевших деревьев - потянулись двухэтажные дома. "А вот брусковые дома, - сказал Крутов, - вот тут и жить будешь... А там вон дальше строятся дома-кафеи, те еще получше будут". - "А что такое кафеи?" - "А черт его знает, - засмеялся Крутов. - Хорошие, значит... и эти хорошие, а уж те совсем кафеи..." Ванванча немного задело известие, что ему предстоит жить не в самом лучшем из домов, но он сокрушался одно мгновение.
   И вот - трехкомнатная квартира, где в самом дальнем конце - папин кабинет, а поближе - папина и мамина спальня, а у самой входной двери комната бабуси и Ванванча, а рядом - кухня с большой кирпичной печью, покрытой чугунной плитой, и, наконец, возле кухни - уборная. "А ванная?" спросил Ванванч. "Будем ходить в баню, - сказал папа, - здесь замечательная баня".
   Пока раскладывались и устраивались с помощью Крутова, Ванванч гулял возле дома, оценивая новые места.
   10
   Однажды Ванванч заглянул в папину комнату. Папа сидел за письменным столом и белой тряпочкой протирал черный незнакомый предмет.
   ...Уже была ранняя осень. Но вдруг неожиданно спустилось на землю тепло. Листья летели, но солнце палило почти по-летнему. Что творилось!.. Бабуся ахала. Москва была далеко и казалась придуманной. Грусти по ней почему-то не было. Плавное счастливое движение жизни продолжалось.
   Ванванч ходил в четвертый класс. Школа размещалась в двухэтажном здании из темных бревен. Их класс был на первом этаже. Посредине класса до самого потолка вздымалась кирпичная печь, парты размещались вокруг этой печи, а девятнадцатилетняя учительница, Нина Афанасьевна, то и дело поднималась из-за своего стола и обходила печь, чтобы никого не терять из виду. Когда она что-нибудь выводила на классной доске, многим приходилось выскакивать из-за печки, чтобы правильно списать. Ванванча это нисколько не обременяло. Московская школа была слишком аккуратная, чтобы походить на жизнь. А в этой сказке было столько притягательно-го, что хотелось в ней купаться. Свобода, упавшая с небес! Колеблющаяся в пламени бересты и пропахшая ее дымом... Кстати, о бересте...
   Они учились во второй смене. Темнело рано. Электричество то и дело гасло. Тогда дежурные снимали с жестяного бачка из-под воды крышку, клали ее на учительский стол, и Нина Афанасьев-на поджигала кусочки припасенной бересты. Пылал маленький костерок, и широкоскулое лицо учительницы казалось медным, и она становилась раздражительной, и покрикивала, и ладошкой била по столу. Когда выключался свет, наступал праздник: маленькие юркие товарищи Ванванча стремительно разбегались по классу и плюхались на чужие места по тайному влечению, и Ван-ванч тоже не отставал и нырял во мрак, и прижимался плечом к горячему плечу Лели Шаминой. Она не отталкивала его, и они, затаив дыхание, слышали, как учительница кричала: "Ну, глядите. Сейчас доберусь и уж так надаю... Уж так по шеям надаю!.. Хулиганы!.." А они сидели, затаившись, и что-то горячее переливалось от одного плеча к другому...
   Внезапно вспыхивал свет, все кидались по своим местам и склонялись над распахнутыми тетрадями. В последний момент расставаясь, Ванванч успевал заметить удивленно взлетевшие светлые Лелины бровки. Душа была не слишком вместительна: видение лишь откладывалось ненадолго, словно маленький кирпичик - в ту самую Великую стену, которой будет суждено лишь впоследствии нами править и нас отмечать. Нина Афанасьевна всматривалась в их красные лица, вслушивалась в хихиканье, ползущее из-за печи и, откидывая со лба завитки жиденьких волос, оскорбленно кричала: "Доскачетесь у мене!.. У, козлы!.."
   Но иногда обстоятельства менялись, и уже все они, притихнув, наблюдали, как за окном в уральских непредсказуемых сумерках приближался к школе молодой немец по имени Отто. Он приближался медленно и неумолимо, широко, нагло ухмыляясь, прижимался к стеклу носом, шевелил расплющенными губами, и с них слетало: "Гутен абенд, фрау Нина!.. Их либе дих, фрау Нина! - и пальчиком манил: - Ком хер... ком, ком, битте..."
   Этот молодой немецкий инженер приходил часто. Иногда дожидался окончания уроков, встречал учительницу и шел рядом с ней у всех на виду.
   Ванванч рассказал дома об этом инженере. Папа долго смеялся. "Немец-перец", - пригова-ривал он и смеялся. Потом посерьезнел и спросил: "Ну, Кукушка, что тебе известно о немецких фашистах?" - "Фашисты - наши враги", - провозгласил Ванванч с интонациями Нины Афанасьевны, а затем спросил прерывающимся шепотом: "А он что, немецкий фашист?.." - "Ну что ты, - сказал папа с укоризной, - он наш, он красный немец, ты понял?" Стало легче дышать. Что-то даже симпатичное вспомнилось в долговязой фигуре инженера. Когда же за стеклом возни-кало расплющенное его лицо, Нина Афанасьевна покрывалась краской, чуть приоткрывала рот и так, не двигаясь, тяжело дыша, сидела за своим столом. Стояла тишина, и в этой тишине неведо-мые каркающие слова пробивались с улицы вперемежку со знакомыми: "Карашо, Нина... Зер гут, Нина... Кара-шо, кара-шо..."
   В эти минуты Ванванч поглядывал на Лелю. Темно-русая челочка, зеленые глаза, множество веселых веснушек, и все это вместе - Леля Шамина, смысл его сегодняшней жизни. На перемен-ках они не общались. Она играла с девочками, он - с мальчиками и даже успевал забывать о ней. Но стоило погаснуть свету, и благословенный мрак воцарялся в классе, и неведомая сила снова срывала его из-за парты, толкала к вожделенной скамье, вдохновляла на подвиг. И вновь на какое-то мгновение сливались две руки и два плеча, и два дыхания... А слов не было. Да и что было говорить? От ее гладких волос пахло хлебом, и слышно было, как часто она дышит.
   ...Итак, Ванванч заглядывает в папину комнату, где стоит диванчик с казенной жестяной биркой, книжный шкаф канцелярского образца, письменный стол у окна, и над письменным столом - портрет Ленина в овальной рамке, а папа сидит за столом под портретом с чем-то маленьким и черным в руках...
   ...После уроков начиналось медленное разбредание по домам. Домой гнал голод, но расстава-ться не хотелось. Когда б не голод, можно было бы медленно и вечно шествовать в окружении ребят, среди бараков и гниющих пней былой тайги, всласть повырубленной. Да еще среди своих ребят оказывались пришлые. И все так славно собирались в стайку, и среди пришлых особенно был мил сердцу Ванванча долговязый, уже совсем взрослый тринадцатилетний Афанасий Дергачев, с такими пронзительными синими глазами, словно они вонзаются в тебя, и позабыть их уже невозможно, Афонька Дергач. Он работал на стройке, но обязательно к концу второй школьной смены вливался в их поток и слушал их освобожденное чириканье с наслаждением и подобием лукавой улыбки на малокровных губах. Впрочем, что уж в ней было лукавого? Так, одна растерянность, ей-Богу...
   Почему он в свои тринадцать лет работал на стройке, Ванванча не очень заботило. Просто Афонька был старше на три года, он был из другого племени, он был из тех, таинственных и чумазых, что по-муравьиному суетились в громадных котлованах и взбегали по деревянным настилам на свежие кирпичные стены, толкая тачки с кирпичом и цементом, и брызги раствора растекались по их худым лицам и бумажным ватникам. Гудящие, постреливающие костры окружали их в ранней уральской темени, и длинные тени пронзали эту темь...
   Теперь, когда детский романтический бред давно уже рассеялся и канул в прошлое, я вижу над кострами распластанные жестяные листы, на которых дымятся и шипят травяные лепешки, вижу, как землистые жадные губы ухватывают их, распаляя наш собственный, благополучный школьный аппетит. И Афонька, оттрудившись, перехватив травяного хлебова, торопился к школе подкарауливать счастливые мгновенья. Чаще всего он предлагал Ванванчу поднести портфель и брал его в руки, словно ребенка в обнимку, и нес, поглаживая, и спрашивал нетерпеливо: "Ну, чего было-то?" Они принимались, перебивая друг друга, рассказывать ему, как баловались на переменках, как играли в салочки, как Настька Петьку поборола, как Карась на Егоре всю большую переменку ездил... "Ну, а учителка чего рассказывала?" - спрашивал он и впивался синими глазами. "Ну, чего, чего... про Африку..." - "А чего про Африку?.." - "Ну, как там негры живут..." - "Ну и чего?.." - "А у них снега не бывает. Они голые ходят..." - "Вот мать их... - поражался Афоня, а едят чего?" - "Антилоп". - "А кто это??." И тогда Ванванч рассказывал ему об антилопах, поглядывая в благодарные, пронзительные Афонькины глаза, и еще в тетрадке рисовал - и антилопу, и копье, и негра с перьями на голове...