Тут-то и возник Вартан Мунтиков - высокий красивый армянин в голубой шелковой косоворотке, разъезжающий по Тифлису в мягком фаэтоне, обворожительно улыбающийся хозяин процветающего модного магазина. Не надо думать, что примитивная корысть возбуждала интерес Сильвии. Но Вартан был мягок и гибок, и наслаждался ее властностью, и служил ей с размахом, щедро, с неведомо откуда сохранившимся офицерским шиком. И говорил при этом: "Диктатуре пролетариев - нет, твоей - только да!" Через месяц муж сказал Сильвии: "Я вижу, что стал тебе в тягость, что Вартан занимает твои мысли. Может быть, он тот, кто тебе нужен. Я бы хотел иметь более тихую жену, более послушную и надежную". Расстались они по-приятельски, без драм. "Мне нужна жена не такая красивая, как ты", - сказал он, вздыхая, и впервые, может быть, улыбнулся.
   Она перебралась к Вартану. Вартан обожал Сильвию, обожал маленькую Люлю, обожал свое дело. Сильвия пристрастилась к опере, хотя не имела музыкального слуха и к музыке была безразлична, но уважающие себя люди посещали оперный театр, и Вартан с подобострастием и восторгом сопровождал ее на спектакли и вскоре начал напевать знакомые арии приятным баритоном.
   Он был крепок, жизнелюбив и щедр. Она восхищалась им, старательно пряча случайные, неуместные, не слишком радостные предчувствия, возникающие в ее практичном мозгу. Она спрашивала его торопливым шепотом, что он предпримет, если большевики отменят эти экономи-ческие вольности, прихлопнут это все и плюнут в лицо... "Не отменят, - смеялся он, - куда им деваться, дорогая?" - "А если, дорогой?" - настаивала она. "Черт с ними, смеялся он, - пойду работать строителем... Или убегу в Турцию... Вместе с тобой... Ну Сильвия, к чему этот бред?.."
   Сильвия обожала свою младшую сестру, носящую имя царицы Ашхен, за самозабвенность в служении каким-то, пусть и не очень ясным идеалам, за бескорыстие, которого не ощущала в себе, и только здравый смысл утишал это восхищение, а затем включалось, как обычно, всезнающее предчувствие, и она вся сжималась, испуганная одержимостью сестры, и спрашивала с ожесточе-нием: "Зачем же ты рожала, сумасшедшая? Тебе же не нужны ни дом, ни ребенок!.. Ни тебе, ни твоему мужу... Ты подбрасываешь своего сына всем! Хорошо, что я обожаю его... А Шалико? Ну на что он годится, этот легкомысленный грузин?.." Ашхен посмеивалась и говорила: "Да, мы ужасные, ужасные, а ты терпи, Сильвочка, терпи... Скоро мы построим новую жизнь..." Тогда Сильвия ожесточалась, но не потому, что была слишком искушена в тонкостях политики, а просто ее практическая трезвость не переносила большевистской велеречивости. На ее глазах эти крикли-вые молодые люди, желая ей добра, одним декретом прекратили начавшую было налаживаться жизнь. Все частное оказалось под запретом. С Украины долетали слухи о голоде. Не стало модных магазинов и кондитерских. Потянулись очереди за керосином. И это ведь все во имя каких-то туманных завтрашних блаженств, завтрашних, завтрашних... Наберитесь терпения, господа! Этот стремительный, захватывающий дух калейдоскоп закружился перед Сильвией, щедро подкармли-вая ее изощренную интуицию: я знала, я чувствовала, я предвидела!.. Вновь разрушалось (уже в который раз) только что сколоченное хилое благополучие. Благородные, чистые, восхитительные и безумные хозяева жизни гибли в междоусобной драке, обвиняя друг друга в политических грехах. Высокопоставленные братья Шалико - Миша и Коля, - от которых так много зависело в ее жизни, внезапно оказались неугодными новой власти, лишились своих прав и отправились в алма-атинскую ссылку в качестве разоблаченных буржуазных националистов, и Сильвии пришлось разжать свои белые холеные пальцы и выпустить из рук эту опору, до сих пор казавшуюся надежной.
   А ведь еще вчера она говорила напрягшемуся Вартану: "Ни о чем не беспокойся. Я скажу Мише, скажу Коле", - и при этом смотрела на него победно. Но вот их отправили в ссылку, и не за кого ухватиться. Остался Шалико, взлетевший на комиссарство грузинской дивизией, да далекая московская Ашхен, ставшая в Москве инструктором горкома партии. "Но ведь это так эфемерно!" - думала Сильвия. Наберитесь терпения, господа!
   Ну что ж, терпения ей было не занимать. Жить-то надо? Надо же вытягивать эту больную большеротую девочку, у которой оказался превосходный музыкальный слух... Молодая пианистка Люся как-то с изумлением это определила и взялась за дело, и, едва Люлю, получив корсет, начала подниматься с постели и двигаться понемногу, как неукротимая Сильвия засадила ее за рояль, над ней нависла Люся, и потекли гаммы и прочие упражнения.
   Люся с восторгом демонстрировала Сильвии пятерню Люлюшки. Сильвия с недоумением глядела на это костлявое приспособление с длинными пальцами, но Люся говорила, что да, да, это и есть то, что необходимо, эта большая пятерня и сильная какая! Ты только посмотри... Она такая маленькая девочка, а как берет октаву! Как взрослый пианист... А какой у нее слух! У тебя, например, никакого слуха, дорогая, а у нее... Ну-ка, Люлюшка, пропой мне эту нотку, ну-ка... А голосок какой!.. И Сильвия сразу же увидела свою дочь на большой концертной сцене, в черном открытом платье с бретельками, у черного рояля и услышала восторженный гул публики. Она планировала свою жизнь, и новые страсти закипали в ней, скрашивая трагические нелепости бытия, все эти повседневные жестокие трудности.
   В тридцатом году Ашхен была отозвана из Москвы. Ей поручили важную партийную работу в Тифлисе. Незадолго до отъезда случилось обстоятельство, которое несколько выбило ее из привычной колеи.
   Однажды как-то засорилась кухонная раковина, почему-то никого не оказалось дома, чтобы вызвать слесаря, и Ашхен, накинув пальтишко, сама отправилась на поиски. Она спустилась с четвертого этажа и через дверь черного хода вышла во двор. Был вечер ранней весны. Снег стаял, и лужи и прошлогодняя липкая грязь украшали пространство. Она прошла к боковому двухэтаж-ному флигелю, протиснулась по заваленному хламом проходу, вошла в темные сени. Мартовские арбатские ароматы тотчас оборвались, и повеяло чем-то кислым и тоскливым. Она нащупала дверь, обитую рваной рогожей, толкнула ее и вошла - и это кислое и тоскливое материализова-лось, нахлынуло, окутало ее всю. Стало трудно дышать. Желтая маломощная лампочка в потолке почти не давала света. Какие-то невнятные голоса вырывались из комнаты. Разбитый пол в прихожей заскрипел под ногами у Ашхен. На зеленой облупившейся стене висела почему-то корзина, из которой вываливались грязные тряпки. Дверь в комнату была распахнута, и Ашхен остановилась на пороге. Перед ней в небольшой квадратной комнате стоял посередине стол, покрытый потрескавшейся клеенкой. В правом углу, почти под окном, темнела под лоскутным одеялом железная кровать. Табуретки вокруг стола располагались в беспорядке. В другом углу, на грубом деревянном топчане, свернувшись калачиком, похрапывал мужчина. Женщина с костлявы-ми плечами, в черном засаленном платье у самой двери вычесывала девочку лет восьми. На полу у кровати сидела девочка поменьше. У ног ее ползал малыш, отталкиваясь от пола хлипкими ручками. Облупившиеся стены казались влажными, а может, и впрямь были влажными, да и все вокруг было гнилое, ветхое, убогое: и мебель, и лица, и тряпки.
   - Здравствуйте, - сказала Ашхен, стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать этой кислой вони.
   - Здравствуйте, - сказала женщина без интереса, - чего такое?
   - Слесарь нужен, - сказала Ашхен.
   - А вон он слесарь, - кивнула женщина на спящего, - его теперь не добудишься... Сломалось чего? А то все слесарь, слесарь... Всем слесарь нужон.
   У нее было изможденное лицо и глубоко запавшие глаза, и губы были сложены небрежно. "Пьяница и хамка", - подумала Ашхен с отвращением и сказала жестко: - Слив засорился, понятно?
   - Вась, а Вась! - громко позвала женщина и толкнула девочку: - Буди отца!
   - Не буду, - захныкала девочка и тут же получила затрещину.
   - Ну ладно, - сказала Ашхен, - не надо будить. Пусть завтра придет в двенадцатую квартиру, - и двинулась из комнаты.
   - Да погоди ты, - сказала женщина примирительно, - погоди... Васька, к тебе пришли! - и снова толкнула девочку. - Ну, кому сказала! - но девочка выбежала в прихожую, и женщина сама двинулась к топчану. Ашхен смотрела на ее спину. Со спины она выглядела даже молодо, когда ловко обходила нелепо расставленные табуретки, и голые ноги из-под короткого платья выглядели стройными, и непричесанные космы на голове... "Ведьма", - подумала Ашхен.
   Что же угнетало ее? Неужели лицезрение тесноты и бедности? Будто она сама с рождения не жила в тесной комнате вповалку с братьями, сестрами и родителями. Это ей было хорошо знакомо, все вплоть до старых выцветших тряпок и стоптанных башмаков. Или это кислое пронзительное удушающее облако, висящее неподвижно под потолком и в комнате, и в прихожей? Однако не это перехватило ее дыхание, а что - она не могла понять, и только следила остановившимся взглядом за происходящим в комнате, как эта женщина тормошит Василия, как он отмахивается от нее, и малыш ползет в ту сторону по грязному занозному полу, и другая девочка, младшенькая, откусывает от черной горбушки и смеется беззубым ртом. Ашхен услышала, как мужчина спросонок грязно выругался, и побежала через прихожую к двери, а там по захламленному проходу, и только во дворе, хлебнув вечернего мартовского воздуха, почувствовала облегчение.
   Потом, уже в квартире, узнала от Ирины Семеновны, что слесарь Васька Сочилин - хороший слесарь, ну, пьет, конечно, а кто ж не пьет?.. А жена его, Верка, в столовой посуду моет, и по домам, кто попросит - моет, и две девки у них - Машка и Нинка, а младший-то Витька два годочка, не, не девочка - мальчик... Ашхен выслушала и сказала, что у них жуткая грязь и бедность, просто ужас какой-то. "Какая ж бедность? - сказала Ирина Семеновна. - Как все живут, вовсе и не бедность... бедность... Эвон у них и комната и кухня... Какая же бедность?"
   В разъяснении этом было много резона, но чувство тревоги и ужаса не утихало, и Ашхен все пыталась понять, в чем дело. И уж, конечно, не железная кровать с проржавевшими грядушками, и не почерневшие от времени табуретки так разволновали ее. Ведь и у нее в этих комнатах, в бывших комнатах Каминских, тоже стояла не ахти какая мебель: и этот квадратный стол, и буфет с цветными стеклами, из которых уцелели лишь несколько, и тахта, сколоченная наскоро случайным ловкачом... Ну, может быть, письменный стол от Каминских, покрытый синим истерзанным сукном, да шкатулочка из карельской березы? И четвертый этаж в отличие от того, полуподвального?.. А сухие стены без влажных потеков?.. А чистый, кудрявый, кареглазый Ванванч, старательно вырисовывающий на бумаге свои фантазии, а не тощая смеющаяся Нинка с губами, перепачканными жеваным хлебом?.. "А Ниночка хорошая девочка?" - спрашивает Ашхен. "Очень хорошая, - признается Ванванч, - она добрая и веселая". И Жоржетта так же возвышенно оценивает шестилетнюю Нинку Сочилину с высоты своих семи лет.
   Но тревога не покидала Ашхен. Впрочем, не столько тревога, сколько неясное ощущение вины... Хотя какая тут вина? А? Какая вина?!. И Ашхен пожимала плечами.
   Так она и приехала с этими ощущениями в Тифлис, где ей была поручена важная партийная работа. Сильвия сокрушалась: как будет жить эта неправдоподобная семья - без жилья, без привычных бытовых мелочей? Ну не в гостинице же "Ориант", где временно обитал Шалико, не придавая значения своему одинокому быту. Но Сильвии пришлось недолго сокрушаться, ибо все сказочно устроилось, и дорогие ей люди без промедления въехали в трехкомнатную квартиру на Грибоедовской улице, и какие-то заинтересованные и могущественные силы уставили квартиру необходимой казенной мебелью, а Мария почти переселилась сюда, предоставив своего Степана самому себе, и утвердилась на новой кухне, приспосабливаясь к тут же приобретенным керосин-кам и примусам, где Ванванч, распрощавшись с Арбатом, погружался в тифлисскую жизнь. Может быть, тогда и ощутила впервые Сильвия непоказное могущество этих нешуточных хозяев жизни, и что-то неясное промелькнуло в душе: то ли восхищение, то ли предчувствие грозы. Однако ее практические механизмы сработали мгновенно, и она подумала: рука судьбы.
   Погруженная в свои партийные дела, Ашхен, не умеющая отличить, как это говорится, чая от кофе, в житейском смысле полностью доверила старшей любимой сестре и себя, и Ванванча, и всю эту тусклую, однообразную житейскую суету. И Сильвия тотчас же принялась обучать ее искусству существовать. Она внушила ей мысль о необходимости немедленного музыкального воспитания маленького Ванванча, и Ашхен тащила его в оперный театр. Это выглядело таким образом: она приходила после рабочего дня и, не поднимаясь домой, кричала снизу: "Куку!", и Ванванч, уже соответственно приодетый бабусей, скатывался со второго этажа и с мамочкой - в оперу! Благо, было под боком, благо, было постоянное место в ложе, и мамочка, хоть и с отрешен-ным лицом, но все же - рядом, теплая и красивая. А тут уж и "Конек-Горбунок", поразивший воображение, а затем "Чио-Чио-сан", а потом и "Кармен", и "Фауст", и, конечно же, божест-венный "Евгений Онегин", который затем ежедневно разыгрывался с приятелями под управлением, конечно, Ванванча.
   Его приятели, Бичико и Мери, брат и сестра, были посменными участниками представлений. Мери изображала то Ольгу, то Татьяну, Бичико то Онегина, то Гремина, но уж Ванванч неизменно оставался Ленским. И как они кричали с перекошенными лицами, когда назревала дуэль, а затем звучал условный выстрел, и Ванванч падал бездыханным...
   В этой же квартире было отпраздновано новоселье. За большим столом расположились хозяева. Впервые вместе за одним столом: Шалико и Ашхен, и Мария, и Сильвия с Вартаном, и Ольга с Галактионом, и почетный гость давний знакомый Лаврентий, который нынче взлетел на головокружительную высоту, так что внизу его ждал в кадиллаке - шофер, а в прихожей - рослый охранник или ординарец. "Я на минуточку",- сказал он, входя в квартиру, и сел за стол. Они так и не сблизились, но давнее знакомство как-то обязывало, да он попросту и напросился, встретившись, узнав о новоселье. И вот явился. Пил кахетинское, раздаривал комплименты Ольге и Галактиону прочитал наизусть его стихи. Хохотал, с горечью посетовал, что Миша и Коля откололись от народа, это же предательство, как это горько сознавать, Сосо очень огорчен, он там, в Москве, очень огорчен. Его белое лицо начало понемногу краснеть, наливаться. Потом он покло-нился Марии и сказал: "Когда я вижу ваши глаза, мне хочется сказать вам: "Мама!", а потом по-грузински: "Дэда!", а потом по-армянски: "Майрик!"" Все было вполне пристойно и в духе застолья, но какие-то волны распространялись меж сидящими, и Шалико казалось, что это не ровный свет электрической лампочки под оранжевым абажуром, а пламя свечи, колеблющееся и неровное, окрашивает все лица, и поэтому нельзя угадать их подлинное состояние, словно они одновременно и смеются, и плачут, и озираются по сторонам. "Вы только посмотрите на них, крикнул Лаврентий с придыханием, - на этих двух сестер, на армянок этих! Какие они красавицы, клянусь мамой!- и слегка коснулся прически Ашхен, а другой ладонью - плеча Сильвии. - Ты счастливчик, Шалико: какая у тебя жена!" - и мрачно уставился на Вартана.
   "А ты кто такой? А ты кто такой, что у тебя такая жена? А? Почему тебе повезло?.. Ты что, великий полководец или поэт?.." - "Я маленький продавец", - с трудом рассмеялся Вартан. Лицо Лаврентия расплылось в счастливой улыбке. "О, генацвале, - сказал он Вартану влюблен-но, - ты, видимо, замечательный человек, если тебя любит такая женщина!" - и поцеловал Сильвию в щечку. "По-братски, по-братски..." - сказал он.
   Наконец он поднялся с утренней легкостью и пошел к выходу, помахав всем ручкой. Сильвия и Вартан отправились в прихожую проводить его.
   "Зачем он приходил?" - спросила Оля, пожимая плечами. "На новоселье", - усмехнулась Ашхен. "А черт его знает", - растерянно сказал Шалико. Тогда Галактион судорожно ухватил полный бокал, осушил его и внезапно расплакался. Оле пришлось утешать его, разглаживая его кудри, а он повторял и повторял, плача: "Бедная моя Оля! Бедная, бедная..."
   Застолье было недолгим и скоро забылось, хотя через много лет вспомнилось снова.
   Через год непредсказуемая партийная судьба вернула Ашхен в Москву, и Ванванч снова утвердился в арбатской квартире на радость Жоржетте и Насте. А Сильвия металась с Лермонтов-ской на Грибоедовскую, чтобы подкормить Шалико или посплетничать с ним уединенно о том о сем и попытаться понять, наконец, суть этой чужой ей ситуации, от которой она все больше и больше зависела. "Вот ты сидишь там на своем партийном холме, а я тут верчусь, говорила она ему,- ты знаешь, что люди говорят? Они говорят, что так жить невозможно, понимаешь?" - "Откуда люди могут знать, как нужно жить? спрашивал он устало. - Они не могут знать..." - "Ну, конечно, это вы все знаете", - смеялась Сильвия. "Мы не знаем, но Маркс все знал", - парировал Шалико. "А голод на Украине? - спрашивала она зловещим шепотом. - Это ваш Маркс так хотел?" - "Понимаешь, - говорил он, - когда дитя растет, у него то ангина, то скарлатина, то коклюш, понимаешь? Это неизбежно. Потом все устроится. Мы не можем быть тряпками, понимаешь?"
   Вот так и докатились до тридцать второго года, и, вдыхая сладострастными ноздрями неустойчивый запах мнимого благополучия и морщась от еще более дурных предчувствий, Сильвия не переставала дрожать за судьбу своей безумной партийной сестры и ее не менее безумного мужа, и за судьбу своей семьи, и за свою собственную. Вартан трудился продавцом в магазине; он, поверженный, был все так же добр и весел, и слегка выцветшая синяя шелковая косоворотка по-прежнему была ему к лицу. Сильвия умела падать, но при этом на заранее расстеленную соломку, и отчаяние не сгибало ее. Она, расточая свои чары, устроила Вартана старшим экономистом в торговое управление. "Пока они кормят голодранцев своими дурацкими лозунгами, думала она, имея в виду большевиков, - надо жить и жить..."
   ...Вот она и живет, и диктует учтивому Вартану, куда пойти, кому что сказать, что достать и куда отнести, и как распорядиться своим умением, обаянием, ловкостью. И пытается вот уже почти восемь лет вытянуть, освободить свою дочь из корсета - из этих скорбных рыцарских доспехов. И трепещет над внезапно постаревшим отцом.
   А тут еще голубоглазый рыжеволосый Рафик, так и не совладавший со школой, пристрастив-шийся к шоферскому ремеслу, и в свои двадцать четыре года кто он теперь? Обыкновенный шоферюга тифлисского разлива, обожающий долгие тифлисские застолья, добрый, легко воспламеняющийся и чудовищно дремучий. Мало ли что большого начальника возит! Подума-ешь... "Он, например, думает, - говорит удрученная Сильвия Вартану, - что Африка - это деревня где-то в России! Представляешь?" - "Пусть, - смеется Вартан, пусть он так думает... Ему так хочется... Он добрый парень..." Рафик любит грудастых девиц и обязательно попроще - иначе ему трудно с ними объясняться. Вартан и Сильвия взяли его в оперу. После этого он долго смеялся и спрашивал изумленно: "Ваа, ты куда меня повела? Я что, фраер? Вааа, ну что ты будешь делать! Я спал там, ты понимаешь?" Вартан смеялся, а Сильвия сказала жестко: "С тобой все ясно, Рафик". "Что ясно? Что ясно?" не понял он. "Ну ладно, ладно, - сказала она, презирая, - иди к своим девкам..." Он хотел сказать ей, что сам презирает их фигли-мигли... подумаешь, аристократы паршивые... да лучше бы я выпил саперави с друзьями... Но он не знал, как сказать все это, да с Сильвией и не поспоришь: она как мильтон в юбке.
   А Ванванч любил дядю Рафика. Рафик катает Ванванча в машине. Они едут по Тифлису, по булыжнику, по лужам. Останавливаются в каком-нибудь загадочном месте, и из-за угла появляет-ся внезапно пышная краснощекая хохотунья и плюхается на сиденье рядом с Ванванчем. "А это кто?" - "Это мой племянник, - говорит Рафик небрежно, - это сын моей сестры... Она знаешь кто? В Москве живет. Она большой человек там. Ее муж знаешь кто? Ааа, вот то-то... мой зять..." Потом машина ломается, и он залезает под нее и кряхтит, и все проклинает, а знакомая упархива-ет, похохатывая. Потом они едут дальше, и рядом с Ванванчем сидит уже другая знакомая, очень похожая на ту, первую, и ей тоже объясняет Рафик происхождение Ванванча, а она говорит лениво: "Рафик, отвези меня на базар, ну что тебе стоит? Отвези, ну..." - "Не могу, - говорит Рафик, - клянусь мамой, не могу: меня уже начальник ждет, черт бы его побрал совсем! Вечером в Дидубе поедем, хочешь?.." Дома тетя Сильвия ругает Рафика, он пытается что-то объяснить, но она говорит ему: "Иди, иди к своим девкам!.."
   Ванванч никак не может понять, откуда тете Сильвии все известно и почему Рафика нужно ругать за этих толстых хохотушек, которым было так весело в автомобиле. "Они что, молодые?" - спрашивает Люлю. "Нет, совсем старые, - говорит Ванванч, - такие же, как Рафик". Люлю хохочет во весь свой большой рот. "Что такое! - кричит тетя Сильвия. - Что ты орешь?" - "Я не ору, - обрезает ее Люлю, - я смеюсь, понимаешь? Мне смешно..." - и плачет. Тетя Сильвия в смятении, это хорошо видно. "Не напрягайся, говорит она умоляюще, - я же тебе говорю. Тебе вредно напрягаться... Ну хорошо, прости меня, я погорячилась..." - "Люлюшка, не сердись на маму, говорит Вартан и гладит Люлю по головке, и целует тетю Сильвию в щеку, и щекочет Ванванча под мышками, - мама нервничает, потому что жизнь нелегкая... вот и все... а теперь уже все хорошо, да, Сильвия?" - "Ладно, Вартан, хватит болтовни, - говорит тетя Сильвия по-командирски. Отправляйся, куда я тебе сказала..." Вартан подмигивает Люлюшке и отдает тете Сильвии честь.
   Чтобы утешить Люлюшку, Ванванч извлекает свою копилочку, сову малинового цвета со щелочкой на самой макушке. В ней уже позвякивает мелочь: дедушкин пятачок и копеечка бабуси, это словно капельки червонного золота, расплавленного в их жарких ладонях. Вот они летят, горячие и мягкие, и попадают в узкую щелочку и вливаются в нее, мгновенно принимая ее форму, и успокаиваются с долгим золотым звоном на самом ее дне. Люлюшка слушает с восхище-нием, тетя Сильвия делает большие глаза. Этот звон затихает не сразу, и он прослушивается едва-едва, словно бабуся и дедушка переговариваются домашним шепотом на непонятном загадочном языке.
   И в какую-то из редких минут умиротворения и покоя тетя Сильвия подносит к отверстию копеечку, белые холеные ее пальцы разжимаются, и медный кружок проваливается во тьму. И Люлюшка уже изготовила свое золото. Голоса монеток переливаются в совиной утробе, и Ванванч с горечью думает, что не догадался попросить о том же папу и Рафика, и Жоржетту, и маму, чтобы теперь слушать их приглушенные голоса... А сколько же еще тех, кого он знает и любит, чье звонкое участие должно упасть в эту пузатую сову: и бабушка Лиза, и дядя Миша, и Коля, и Вася, и Гоар, и Оля, и Галактион, и Нерсик...
   Завтра тетя Сильвия, Люлюшка и Ванванч уезжают в Евпаторию. Вартан будет трудиться в Тифлисе, посылать деньги им к морю, и папа будет трудиться будто бы и здесь, но где-то недося-гаемый. Мамочка в далекой теперь уже Москве. Она не очень-то балует оттуда письмами. Ей некогда, как и папе. И потом это такое счастье, что есть Сильвия - надежная, практичная, такая сильная и влюбленная в Ванванча. И Ашхен, время от времени вспоминая о сыне и скучая, а может быть, и тоскуя, спокойна за него, и она может отдаваться своему делу, служить своему долгу полноценно, вдохновенно, страстно. И чувство благодарности к Сильвии и Марии переполняет ее.
   - Вот, - говорит тетя Сильвия Ванванчу, - послушай, что тебе пишет мама.
   Ванванч тянет руку к письму, но она отстраняет его.
   - Нет, нет, - говорит она, - это мне письмо, подожди, но тут есть кое-что и для тебя. Вот послушай... мой дорогой Кукушенька, как ты поживаешь? Я по тебе очень соскучилась. Слушайся тетю Сильвию и бабушку. У нас произошло вот что: Каминские уехали в Париж насовсем. Они не захотели жить в нашей счастливой стране. Однако знаешь, что самое интересное? Это то, что Жоржетта отказалась ехать с ними! И ты знаешь, что она сказала? Она сказала, что она пионерка и к капиталистам не поедет, представляешь! Ее очень уговаривали, а Юзя Юльевна даже плакала, но Жоржетта была непреклонна и осталась с Настей.
   - А дальше? - спрашивает Ванванч, задыхаясь.
   - Дальше это уже мне, - говорит тетя Сильвия.
   - Ну и дура эта Жоржетта! - смеется Люлю.
   - Помолчи, - говорит тетя Сильвия, - много ты понимаешь!..
   Внезапно Ванванч подбегает к окну. С ним что-то происходит. Он вцепляется пальцами в кремовую занавеску на окне. Голова его задрана. Он втягивает воздух разинутым ртом, еще, еще, грудь его раздувается, глаза выпучены многозначительно... Куда он смотрит, куда? Куда? Тонкий звук повисает на губах и слетает с них, и усиливается, и улетает прочь... Куда? Куда?.. Напряже-ние его столь велико, что кажется: еще немного - и рухнет потолок, и закачаются стены. Однако звук, выплескивающийся из него, слаб, чист и мягок. Он как струйка. Куда он течет? Куда стремится? Куда? Куда?.. Сильвия, вышедшая на кухню, стремительно возвращается... Куда, куда, куда вы удалились, златые дни моей весны?.. Люлюшка хохочет. "Что случилось?!" спрашива-ет тетя Сильвия. "Мама, - хохочет Люлю, - он поет арию Ленского..."
   В этот момент входит Вартан и застывает в изумлении. "Кукушка", по-купечески выдерги-вает из бумажника хрустящую рублевку и пытается протиснуть ее в щелку копилки. "Нет, нет! - кричит Ванванч, отводя сову. Не надо бумажку! Надо копеечку, копеечку!.." - "Что ты делаешь, Вартан? сердится тетя Сильвия. - Зачем ему нужна твоя бумажка?" - "Ему золото нужно", - говорит Люлю. Вартан недоуменно вскидывает брови. "Ах, золото?.." - и выгребает из кармана пригоршню монет и тянет руку к сове, но Ванванч отводит сову. "Нет, - говорит он серьезно, - нужна только одна монета, чтобы была твоя монетка, понимаешь?.." - "А знаешь, сколько можно мороженого купить на эти деньги? - спрашивает Вартан. - Бери, бери..." Ванванч выбирает копеечку, и она проскальзывает в отверстие и долго обиженно звенит там, устраиваясь среди прочих...