Через несколько дней Афонька принес копье, которое сам соорудил по рисунку Ванванча, обточил его, прошкурил, приспособил к нему наконечник и стоял у школьных дверей, потряхивая в руке африканским оружием. А в это время Нина Афанасьевна как раз завершала африканскую тему, подбрасывая бересту в раскаленную крышку от бачка. Она успела сообщить, что капиталис-ты эксплуатируют негров, как вдруг смешалась, и даже в полутьме было видно, как ее щеки покрылись густым румянцем, и все по привычке повернули головы к окну: там, прижавшись к самому стеклу лицом, стоял Отто и подавал учительнице все те же таинственные сигналы. Ванванч, конечно, уже сидел рядом с Лелей. Треск бересты заглушал срывающийся голос учительницы. Всё выглядело значительным в отсветах красно-белого пламени... И вот, наконец, задребезжал колокольчик, и все кинулись вон из школы, туда, где Афонька Дергач подпрыгивал на месте, потрясая копьем, а в сторонке прогуливался насмешливый немецкий инженер.
   Был ли он коммунистом? Наверное, думал Ванванч, а кем же еще, если приехал в тайгу помогать советским рабочим... Он был, наверное, одним из тех, что приехали в Москву совсем недавно как гости партийного съезда. Об этом съезде папа Ванванчу почти не рассказывал. Он был делегатом этого съезда и, вернувшись из Москвы, привез всем подарки: маме - кожаные перчатки, бабусе - шерстяную кофточку, Ванванчу - коричневые полуботинки и "Приключения Тома Сойера". Потом он извлек из чемодана небольшую коробку, и Ванванч выкрикнул радостно: "Печенье?!." Папа засмеялся, откинул картонную крышку и показал всем двенадцать тоненьких книжечек. На каждой было вытеснено: Ленин. "Это наше большевистское печенье, - сказал папа, - ты отгадал..." У папы было веселое лицо, веселое и усталое, а мама и бабуся очень суетились, чтобы его накормить и дать ему отдохнуть, и Ванванча отправили спать, и он пошел, но нехотя и медленно. Сначала пощупал тонкие книжечки, потом примерил мамины перчатки, постоял, посмотоел, как бабуся собирает со стола, и вдруг до него донёсся едва слышный папин шепот: "Представляешь, за Кирова было отдано больше голосов, чем... представляешь?.." - "Не может быть!.." - прошелестела мама. "Да, да, потом как-то некрасиво суетились, пересчитывали и объявили, что при подсчете допущена была ошибка. Вот так..." - "Но это же невероятно!" - прошептала мама. - "Да, - сказал папа, - что-то во всем этом отвратительное, а? Что-то нечистое, а?.." - "Ну и ну..." - сказала мама и тяжело вздохнула. Ванванч оглянулся. Папа жадно курил папиросу. Мама тоже курила и, прищурившись, смотрела в сторону, как бывало, когда ей что-то было не по душе.
   ...Да, и вот Ванванч заглянул в папину комнату. Подошел к самому столу и вдруг увидел, что в папиных руках - револьвер! "Интересно?" - спросил папа. Ванванч кивнул и кончик языка высунул, благоговея. "Он настоящий?" спросил он шепотом. "Конечно, - сказал папа, - это дамский браунинг, видишь?.. Видишь, какой он маленький? Маленький, да удаленький, видишь? Шестизарядный, - папа и сам говорил по-мальчишьи, с придыханием, - ты видишь? Тут такая маленькая штучка - это предохранитель, видишь? Если его опустить, вот так, он будет стре-лять..." - "А если не опустить?.." - "А вот, - сказал папа с восхищением и нажал спусковой крючок. Щелчка не последовало, - хорош?" - "А зачем он тебе? - спросил Ванванч с дрожью. Войны-то ведь нет..." - "Ну, мало ли,- засмеялся папа снисходительно, - мы ведь окружены врагами... мало ли... - потом он вгляделся в лицо сына и сказал: - Смотри, не дотрагивайся, слышишь? Чтобы не случилось беды. Ты слышишь? Пожалуйста, я тебя очень прошу, очень прошу... никогда..." Он вложил браунинг в коричневую кобуру и спрятал в ящике стола. Потом Ванванч не раз видел, как папа демонстрировал браунинг кому-то из гостей, потом он даже сам, когда никого не было дома, проник в ящик стола и дотронулся до прохладной коричневой замши.
   Кстати, предупреждая Ванванча, Шалико заглянул в карие глаза сына и вдруг удивился этому взгляду. В нем были напряженность, восхищение, даже восторг, но ничего, кроме этих детских эмоций. О чем он думал, этот десятилетний мальчик? Что его беспокоило? Придет ли такой день, думал Шалико в этот момент, когда он сможет выложить сыну свои радости и свои сомнения? Пока же ведь все на уровне игрушек... Этот маленький мальчик, влюбленный в Робинзона Крузо и в кавалерийский гений Семена Буденного, вот он стоит, затаив дыхание, еще не утаивая своего простодушия. "Мой сын", подумал Шалико.
   Потом Ванванч незаметно выплыл из комнаты, и Шалико вспомнил недавний вечер, когда закачался на пороге вернувшийся из Тифлиса Вано Бероев, вошел, шумный, насмешливый, в обнимку с громоздким пакетом, из которого вывалились, позванивая, бутылки с кахетинским вином, головка маслянистой желтоватой гуды*, увядшая киндза, засохший лаваш, маринованный перец-цицака. Все забегали, засуетились. Запахло Тифлисом. Мария сунула лаваш в духовку, чтоб оживить его. Из комнаты доносился грохочущий голос. Ах, этот тридцатилетний холостяк с черным чубом, с плутовской улыбкой поднимающий стакан вина с удальством бывалого тамады и восклицающий, восклицающий с иронической многозначительностью, ну, просто нет спасения!.. Нет спасения, Вано, от твоих пронзительных прозрений, от твоего смеха, от всего этого, такого почти неуместного здесь, в уральской тайге, где мы сидим за столом с вытянутыми лицами, почти утратившие вкус к южному застолью, раздавленные заботами великого строительства, растерявшие навыки плавной, ленивой, празднолюбивой речи, отрывисто лающие друг на друга на каком-то угрожающем воляпюке...
   * Овечий сыр.
   "Ничего, ничего, - кричит Вано, расплескивая вино, - я вас вылечу, научу! Ашхен, сбрось маску! Сбрось!.. Ты такая красивая! У тебя такой Кукушка!.. Он еще умеет улыбаться!.. - внезапно он перешел на грузинский и сказал Шалико: - Что делать, Шалико? Здесь, наверное, такой климат, что все время руки дрожат..." Мария сказала ему по-армянски: "Ты много пьешь, Вано, оттого и дрожат..." - "Товарищи, - поморщилась Ашхен, - давайте говорить на языке Ленина..." Ванванч радостно проголосил: "Ура!", и Мария погладила его по голове. "Ну, ладно, - согласился Вано, переходя на русский... - Сейчас расскажу анекдот... Один Мегрелидзе проснулся утром и спрашивает жену: кто я? Она говорит: ты что, с ума сошел? Ты же Мегрелид-зе... А он спрашивает: а это что значит?.. Она говорит, плача: вайме, это же твое имя! Он говорит: ааа, а я думал, это профессия..."
   Шалико хмыкнул. Ванванч задумался. Мария учтиво улыбалась. Ашхен сурово молчала. Потом спросила: "Он что, полный идиот был?.." - "Ашхен, улыбнись! Это же анекдот, - сказал Вано. - Так давайте выпьем за то... Ашхен, улыбнись... за то, чтобы быть людьми!.." "А анекдот все-таки дурацкий!.." - подумал Шалико.
   Тифлисские ароматы вздымались над столом, кружили головы и не сочетались с сумеречными заоконными пейзажами, со всей этой развороченной глиной, повырубленной тайгой, с серыми лицами ударников и очередями за хлебом... "Скоро отменим карточки, - подумал Шалико, - какой скачок!"
   А за столом царил веселый шалопай, напичканный анекдотами, легкомысленный, вальяжный, шокирующий своим хохотком и Ашхен, и Федора Крутова. Шалико спросил как-то главного инженера строительства Тамаркина о своем тифлисском протеже. "Феноменальный специалист, - вдохновенно отчеканил Тамаркин, - я доволен". - "Настоящий коммунист, еще бы", засмеялся Шалико. "Ну, это ваша прерогатива, - сказал Тамаркин, сверкнув очками, - я же имею в виду его профессиональные навыки..."
   Вано был переполнен кахетинским. Он крикнул через стол: "Ашхен, прогуляемся по Головин-скому! А?.." Ванванч затопал ногами, предчувствуя очередную шутку. Шалико сказал сыну: "Кукушка, а не пора ли тебе спать?" "Да, да, - подтвердила ледяным голосом Ашхен, - завтра рабочий день". "Ну, хоть улыбнись!" - крикнул ей Вано. Ашхен осуждающе посмотре-ла на его раскрасневшееся лицо и вдруг улыбнулась. "Вах, - сказал Шалико, - вот это да!" Улыбка ее была мгновенна и так не соответствовала затейливым уральским обстоятельствам, но она смогла так величественно проявить красоту этой строгой молодой гражданки, выбравшей себе из многообразия женских склонностей самую безжалостную.
   Женщины убрали со стола. Ванванч спал. Шалико заглянул на кухню. Там, уставившись неподвижным взглядом в черное окно, стоял Бероев и лениво жевал квашеную капусту. "Вано, - сказал Шалико, - ты слишком громко веселился... Наверное, тебе плохо?.."
   - "Да, генацвале, - пробормотал Бероев, не оборачиваясь, - тебе как партийному вождю скажу... что-то не получается у меня на Урале: этот климат, эта глина под ногами, эти бараки, эти голодные глаза... Потом все спрашивают, когда социализм будет? Так спрашивают, будто хотят узнать, когда обеденный перерыв наступит!.. Я обещаю, обещаю... Что такое?!."
   - "Возвращайся в Тифлис, - сказал Шалико насмешливо, - там сейчас самый разгар овощей и фруктов, и мачари* много..." Вано сказал: "В Тифлис нельзя: Лаврентий сожрет. Ты разве не знаешь?.. Между прочим, меня пригласили в Москву строить метрополитен... все-таки Москва..." - "Ага, сказал Шалико, - это, наверное, интересно... Москва!.."
   * Молодое вино (груз.).
   "Ашхен, - сказал он жене, когда они остались вдвоем, - Вано едет в Москву, будет строить метрополитен". - "Как?! - изумилась она. - Он что, с ума сошел? Полгода здесь проработал..." - "Не знаю, Урал его угнетает, это все вокруг угнетает, - сказал Шалико, - он хороший парень, ты ведь знаешь, но это все вокруг..." - "Эээ, - сказала Ашхен, подражая Сильвии,обыкновен-ный трус! Разве он большевик? А мне что, легко? Трус! Противно!.."
   Шалико смотрел на свою красавицу, на ее полные, обиженно опущенные губы, которые она еще пыталась поджимать, словно боялась, что эта соблазнительная полнота позволит окружаю-щим усомниться в ее суровом и непреклонном отношении к происходящему. Конечно, не сладко, думал он, глядя на нее, как это все видимое не соответствует тем картинкам, которые рисовались в юности, думал он, но ведь движение продолжается. "Скоро карточки хлебные будем отменять, представляешь?" - сказал он Ашхен без энтузиазма. Главное, думал он, не поддаться соблазните-льному отчаянию. Глубже вдумываться не хотелось. Он усмехнулся и дотронулся ладонью до ее щеки... Как она вздрогнула! Как приникла к нему, зажмурившись! Как мгновенно расплавилось ее неодолимое железо...
   ...И вот уже укатил Вано Бероев и написал из Москвы, как он трудится на строительстве метрополитена, а Шалико в один из вечеров отправился по хлебным магазинам, чтобы присмот-реть, как идет подготовка к бескарточной торговле хлебом. Уже лежал снег. Он прихватил с собой Ванванча. В магазинах было людно и шумно, и ярко сияло электричество, но были приготовлены и свечи на случай его внезапного, привычного уже исчезновения. Грузчики разгружали машины и сани. Пахло горячим хлебом. Приход парторга повышал оживление. Все почему-то становились крикливее, что-то такое восклицали задорное, лихое: "Ничего, ничего!.. Вон оно как!.. Теперь уж пошло, пошло!.. Давай, давай!.." Ванванчу вручили мягкую горячую ватрушку. Папа сказал: "Надеюсь, к открытию магазина вы управитесь..." Все громко подтвердили это. Прошли еще по нескольким магазинам. Везде было то же самое. Шалико сильно волновался. Сын твердо ступал рядом. "Ну, мы с тобой хорошо поработали, да?" - спросил отец. Ванванч кивнул, но мысли его были далеко. Он шел и видел, как Нерсик бежит по тифлисскому дворику, утирая рукой нос, как Жоржетта ест на кухне коричневое печеное яблоко маленькой серебрянной ложечкой и еще наполняет ложечку и протягивает ему. Вкусно. Покойно. За окнами - зимний Арбат. Жоржетта в туманной дымке. Ни грусти, ни сожаления. А вот Нинка Сочилина - чуть четче. Мокрый нос. Слюнявая горбушка в руке. Валенки на босу ногу и хриплый смех. Четче, конечно, но тоже что-то искусственное в ее слипшихся волосах, и смеющийся большой рот словно нарисован. "Да ну тебя!.. Да ну тебя!.."
   Зато горячее плечико Лели Шаминой, вот оно, совсем под боком. Плечо. Рука. Локоть. И ни одного слова.
   У Ашхен взлетели шамаханские брови, когда сын рассказал об этом. "Мы сидим в темноте, вот так, мамочка, а у нее такое плечико горячее!" То есть ее удивило не само по себе его признание, а это вот "горячее плечико". Она никак не могла успокоиться и рассказывала об этом Шалико, нервно посмеиваясь, но когда он рассмеялся, ей стало как-то полегче, словно ответствен-ность за сына теперь уже поделена на двоих. "Бедный Кукушка, сказала она, - тут не то что оперы нет, тут даже кино бывает раз в полгода". - "Скоро приедет Елена Колодуб, - сказал Шалико, - будет петь арии у нас во Дворце культуры". - "А, - сказала Ашхен отрешенно, интересно..." Она вновь как-то внезапно и потерянно улыбнулась ему и представила себе Арбат, извозчиков, трамваи, фонари, легкий снежок и ярко освещенный Вахтанговский театр. Она вздохнула, но Шалико этого не услышал он мельком заглянул в комнату тещи. Там спал, раскинувшись, его сын, наоткровенничавшись вволю о горячем плечике русой своей соученицы. "Этто что такое? - спросила как-то Ашхен. - Ты что, тоже думал так в детстве?" "Мне было одиннадцать лет, - тихо засмеялся Шалико, - и я был влюблен в Ксению". Ашхен пожала плечами, сделала большие глаза, но на губах ее застыла улыбка: ей было приятно все это знать и слышать. "Через месяц я уже влюбился в Дарико, - сказал Шалико, - и даже попрыгал перед ней в лезгинке, как сейчас помню, лица ее почти не помню, а как прыгал и как сгорал помню, и она поцеловала меня в лоб!.. - и он рассмеялся. - Представляешь?.. - потом он помрачнел и выдавил с трудом: - ...Она пришла, знаешь, ко мне в двадцать первом году, когда я уже был начальником милицейским в Кутаисе... Ну, она была такая здоровенная девица с большим носом, и я ее уже плохо помнил..." - "Зачем она пришла? - спросила Ашхен без особого интереса. Поцеловать в лоб?" - "Какой там лоб... Мы арестовали ее отца... ну, как тогда было... чуждый элемент и все прочее, и она пришла просить, вспомнила, что я целовал ее и что я лезгинку перед ней плясал... ну, во имя этой детской любви, мол... я ей сказал: во-первых, гражданка, это вы меня поцеловали в лоб, а не я, во-вторых, ваш отец - ярый враг рабоче-крестьянской власти, и мы с ним чикаться не будем!.." - "А потом?" спросила Ашхен. "Ну, что потом? Потом его подержали и выпустили... а потом они, по-моему, уехали в Турцию или в Грецию..."
   - "А потом, - спросила Ашхен, усмехаясь, - кто еще целовал тебя в лобик?" - "Ну, кто же, кроме тебя, Ашо-джан?" - засмеялся Шалико.
   С Ашхен что-то произошло. Она стала исподтишка, как бы между прочим, приставать к Ванванчу, выспрашивать у него, какая Леля, да что она, почему... Что-то материнское вдруг заговорило в ней, что-то такое проснулось, ранее неведомое. Конечно, никаких назиданий, никаких нравоучительных бесед, никаких хитроумных подходных маневров. "А Леля красивая девочка?" А сама вглядывается, вглядывается, что он ответит и как при этом себя поведет. "Да, мамочка".
   - "А о чем вы с ней разговариваете?" - "Ни о чем..." - "Что же, все время молчите?" - "Да". - "И что же?" - "Ну, я же тебе рассказывал: сидим рядом..." Да, да, думала она, рассказывал и про рядом, и про горячее плечико, так хочется спросить: ну, что ты при этом испытываешь? Но это уже иные сферы...
   Мария сказала ему как-то: "Балик-джан, ты позови Лелю к нам, поиграйте у нас... Помнишь, как Ниночка приходила и вы играли?"
   Он, конечно, помнил. Однажды она пришла к нему со Славкой Зборовским. Это был маленький мальчик с лицом кролика, добрый и восторженный. Ванванч предложил играть в гражданскую войну. Они, конечно, согласились. Взяли в руки палки, закричали "ура!" и начали палками сдирать со стены обои. Потом запели:
   На бой кровавый,
   Святой и правый,
   Марш-марш вперед,
   Рабочий народ!..
   Ванванч знал все слова, Нинка подпевала некоторые, Славка же по малолетству выкрикивал "Ля-ля-ля!.." Клочья обоев трудились на полу. Бабуся маячила в дверях с побелевшим лицом. О возмездии никто не думал.
   Он предложил Леле поиграть у него дома. Она зарделась и сказала: "Я у мамы спрошусь..." На следующий день сообщила, отводя глаза: "Мама говорит: нечего по начальникам ходить..." Она стояла перед ним в серой юбочке, штопаной вязаной кофточке и в серых подшитых валенках. Темно-русая челочка спадала на лоб, веснушки насмешливо толпились возле носа, она произноси-ла чужой приговор как чужая, не придавая ему значения и не вникая в смысл, и улыбалась по-свойски, показывая белые зубки. А его тоже это нисколько не задевало: видимо, потому, что была это бабусина затея, а у него опять оставались, как и прежде, внезапные отключения электричества, мышиное скольжение в наступившей темноте и горячее Лелино плечо, и шумное ее дыхание.
   Наконец, явилась долгожданная Колодуб. Она приехала из самого Свердловска. Это был громадный город, столица Урала, затерявшаяся где-то в таежных пространствах, далекая, но вполне конкретная в отличие от Москвы уже теперь слишком таинственной и слишком потусторонней, почти придуманной, куда не предвидится возврата, от которой в памяти только и осталось: бесформенный, звенящий трамвай, арбатский двор да коридор арбатской квартиры, где что-то оставлено, чего никогда уже не будет... И вот приехала Елена Колодуб, они всей семьей отправились во Дворец культуры на ее концерт. Афиши висели уже так долго, и так много было возвышенных и пылких разговоров о ее выступлении, что казалось - наступил долгожданный праздник. Ванванч даже слышал мельком на улице, как мужчина сказал женщине: "Ну, чего разоралась, будто Колодуб?!"
   Все говорили только о ней. И вот она вышла на сцену, высокая, темноволосая, в светло-зеленом длинном платье и кланялась, покуда ее возбужденно приветствовали. И толстая аккомпа-ниаторша уселась за пианино. Низким меццо-сопрано Колодуб запела арии из опер, широко раскрывая большой рот, сверкая белыми зубами и странно откидывая руку над головой, словно посылала последний привет.
   Многие из этих арий Ванванчу были уже знакомы. Папа тихонечко про себя подпевал. Бабуся слушала, замерев. Мама же слегка улыбалась, вскинув густые брови, как улыбаются очень счаст-ливые, но слегка недоумевающие люди, не понимая, откуда вдруг это счастье и счастье ли это...
   После концерта они молча возвращались по темной осенней дороге, благо дом был недалеко. Вдруг папа сказал в пространство: "Какая замечательная!.. И вообще, подумать только, здесь, в глуши, среди тайги... Там, у них, их колодубы черта с два будут петь для рабочих!.." Он прогово-рил это с твердой убежденностью, однако слабая вопросительная интонация все-таки прозвучала в его голосе. "Ээ, - сказала мама, подражая тете Сильвии, откуда ты знаешь?.. А Зяма и Амас рассказывали, что там много театров и кино..." - "Конечно, есть, - засмеялся папа, - но для кого?.. И потом, что там показывают? Я видел как-то в Москве американский фильм, их шедевр. Там красивая нищенка становится миллионершей..." - "Вай, - поразилась бабуся, какая счастливая!" Мама рассмеялась. "Мама, - сказал папа бабусе снисходительно, - но это же вранье..." Бабуся промолчала.
   В школе каждый день играли в Колодуб, покуда однажды не грянул гром.
   Троцкисты застрелили Кирова. А надо сказать, что это был самый, пожалуй, почитаемый Ванванчем большевик. Так уж сложилось. И не высокое положение одного из вождей вызывало вибрирующее чувство в Ванванче, а его фотография на стене дома, где Костриков смеется, распространяя волны обаяния, и его маленькие сверкающие глаза переполнены любовью к нему, к Ванванчу, только к нему, а тут еще рассказы мамы, как она встречалась с Кировым на Кавказе в те далекие времена и как он был прекрасен, выступая перед ними, юными кавказскими большевика-ми, как правильно было все, что он говорил, и как они все, задыхаясь от счастья, дарили ему в ответ свои восторженные выкрики... И папа вспоминал, как Сергей Миронович пожал ему руку и сказал с искренним восхищением: "Такой молодой начальник городской милиции?! Ну замечате-льно! Ну, теперь держись, мировая буржуазия!.. Да и меньшевикам достанется, верно?" И папа восторженно крикнул ему: "Верно, товарищ Киров... Пусть только попробуют!.."
   И вдруг этот выстрел! И его оказалось достаточно, чтобы лишить жизни такого человека... Ванванч вздрогнул и едва не закричал, когда прибежавшая с работы мама трясущимися губами сообщила все это и, плача, металась по квартире, и бабуся выкрикивала свое отчаянное: "Вай, коранам ес!.. Вай, коранам ес!.."
   Полы скрипели. Стены тряслись. Мороз за окнами ударил пуще.
   Ванванч шел в свою вторую смену, чувствуя давление в груди, и никак не мог поверить, что могло произойти такое, и вдруг увидел проходящих мимо рабочих, которые хохотали над чем-то смешным. Он став всматриваться в лица прохожих, но ни на одном из них не обнаружил признаков скорби... "Что же это такое? - подумал он. - Как странно!"
   В классе Нина Афанасьевна сообщила им о трагедии. Она словно зачитала газетные строки: "Троцкистские двурушники и немецкие шпионы застрелили нашего славного выдающегося Сергея Мироновича Кирова! Пусть падет на них гнев и презрение советского народа!" Сначала нависла тишина. Потом, как обычно, свет погас, и раздалось мышиное шуршание, и началось привычное переселение. Вспыхнула дежурная порция бересты. "У, козлы!" - закричала учительница.
   Но на сей раз Ванванч к Леле не кинулся. Утрата была значительней любви. Он даже не подумал о ней. Он видел смеющегося своего погибшего кумира, и когда за стеклом расплылось расплющенное лицо немецкого инженера, Ванванчу показалось, что Отто хочет выстрелить, что целится он, конечно, в учительницу. Его расплющенное лицо, озаренное неверным пламенем бересты, было зловещим, и прищуренный глаз выискивал цель. "Ой, ой!.." - крикнул Ванванч, предупреждая об опасности, и все дружно захохотали, а Нина Афанасьевна хлопнула классным журналом по столу, и пылающая береста подпрыгнула и разлетелась в разные стороны. Потом дежурные ее погасили под причитания учительницы.
   А он сидел, погруженный в скорбь. Свет то зажигался, то гаснул. И когда в очередной раз наступила тьма, случилось непредвиденное: словно ночная птица, слетевшая с ветки, кинулась к нему под бочок горячая Леля и прижалась, часто дыша. Так они сидели, замирая, пока Нина Афанасьевна поминала козлов, озаренная неверным пламенем настольного костерка. "Тебе Кирова жалко?" - спросил Ванванч шепотом. Но Леля не ответила, только еще теснее прижалась к нему. Выйдя из школы, он увидел маму. Она стояла вдалеке и смотрела куда-то в сторону. Зато Афонька Дергач оказался рядом. Он широко по обыкновению улыбался, раздвигая сухие губы. Но на этот раз его улыбка не понравилась Ванванчу. "Кирова застрелили", - сказал он своему другу. "Это кто ж его?!" - удивился Афоня. "Кто, кто, враги, конечно", - сказал Ванванч сурово. "Вот мать их! - воскликнул Афонька с негодованием. - За что они его?" - "За то, что был большеви-ком..." - "Вот мать их, - сказал Дергач, а из чего стрельнули-то?" Ванванч вспомнил папин дамский браунинг и подумал, что оружие было, конечно, покрупнее. "Из браунинга, - сказал он. Знаешь, есть маленькие браунинги, а его из большого. Такой, как у Ворошилова, понял?.."
   Тут мама увидела его и замахала ему, и он побежал к ней.
   Они протиснулись в двери Дворца культуры в потоке вливающихся людей. Они уселись на еще свободные места где-то в середине зала. Деревянные потолки нависали над ними, и деревян-ные стены окружали их. Вскоре зал заполнился до отказа. "Мам, а что, опять Колодуб приехала? - спросил Ванванч. - Она будет петь?" - "Какая Колодуб? - спросила мама сурово. - Ты разве не знаешь, какое у нас горе?"
   На ярко освещенную сцену вышли гуськом сосредоточенные люди. Среди них Ванванч узнал папу. Они уселись за длинный стол, покрытый красной скатертью. Ванванч увидел Крутова, главного инженера Тамаркина, начальника строительства Вагонозавода Балясина... Папа пошел к трибуне. Наступила тишина. Ванванч напрягся. Вдруг папа закричал... В наступившей тишине это было особенно внезапно. Ванванч не понял слов. Напряжение усиливалось. Мама сжала его ладонь. Папа кричал, размахивая руками. У него было страшное, искаженное, непривычное лицо совсем чужого человека... "Троцкистские двурушники!.. Враги!.. Убийцы!.. Окружение!.. Месть народа!.." - это дошло до сознания Ванванча. Игры в индейцев и даже в конную Буденного показались смешными. Кто-то рядом произнес: "Не, без очереди..." - "А почем брал?" спросил другой. "По шашнадцати..." - "Ух ты!.." Ванванча эта отвлеченная болтовня оскорбила, и он завертел головой, но говорящих не различил. А папа кричал. И постепенно ответный гул из зала усиливался, люди тоже выкрикивали всякие грозные слова. Их лица были желты, напряжены, глаза широко распахнуты, и синие жилки раздувались на горле.
   Затем вновь наступила тишина, и в этой тишине папа произнес отчетливо и жестко: "Никто не заставит нас свернуть с намеченного пути... Эта смерть спаяла нас всех... Мы не отступим... Приговор народа будет суров..." Зал закричал "ура". Мама смотрела куда-то вдаль.