Но вечной скорби не бывает. Тут по стечению обстоятельств нахлынула на таежную Вагонку новая возбуждающая волна. Правда, она показалась некоторым празднеством после всего, что случилось, и жители поселка кинулись вновь во Дворец культуры на американский фильм "Человек-невидимка". Он тоже был печален. Невыносимо. Но это было чужое горе, американское, потустороннее. Фильм шел много дней, и все ходили на него и ходили, и уже знали наизусть, но продолжали ходить. И когда в трагическом финале на белом вечернем снегу проступали вдруг прекрасные черты убитого Невидимки, Гриффина, и светловолосая Лора склонялась над ним в отчаянии, с ужасом в неправдоподобно огромных американских глазах, тогда весь зал рыдал в открытую, не таясь, и над тайгой нависал призрак печали и любви, а зло казалось навсегда разоблаченным. Ванванч был в смятении. Он ничего не мог: ни крикнуть, ни предупредить. Трусливый Кемп предавал своего старого чистого товарища, предавал позорно. Корысть его была столь отвратительна, что хотелось броситься во тьму, за экран - распять предателя и уничтожить.
   Беспомощность не давала покоя... Впрочем, это превратилось в школьную игру, и никто не хотел быть Кемпом. Вскоре произошло приятное открытие. Кто-то обнаружил это первым, громко прокричал, и все ахнули: имя Невидимки каким-то странным образом совпало с именем американ-ского изобретателя вагонных колес. Оба были Гриффины. Это звучало привычно: Цех колес Гриффина. И, конечно, звучало замечательно, потому что получалось, что именем общего любимца, этого несчастного, гонимого буржуйскими подонками человека поименован строящийся гигантский цех - гордость Вагонки.
   Жизнь была прекрасна. Киров был уже в прошлом. Но Ванванч начал замечать, что папа и мама как-то особенно напряжены. Особенно мама. Она, правда, и раньше была не так уж внимате-льна к его заботам: думала о своем, а он это умел понимать и привык. Но тут появилось что-то новое. Она отвечала невпопад и смеялась невпопад, когда он пытался неуклюже вернуть ее на землю. С бабусей говорить об этом было напрасно. Она следила за тем, что и как он ест, хорошо ли выглядит, и, судя по ее интонациям, представляла его по-прежнему пятилетним... Бурная кровь армянской хранительницы очага кипела и пенилась в ней. "Ну, что ты дуешь и дуешь воду!" - ворчала она, когда он делал несколько торопливых глотков воды. "Очень пить захотелось", - пытался объяснить он. "Но ведь это не полезно, - наставляла она, - вот молоко. Пей, цават танем, пей, это полезно, пей..." И, конечно, узнавать у нее о том, что происходит с папой и мамой, было пустым делом. Однажды он спросил, но лицо ее было непроницаемо. Потом она улыбнулась и спросила: "А помнишь, как в Тифлисе ты испугался павлина?.." Он не вспомнил. Бабуся что-то лукавила.
   Детали, детали... Теперь все это разбилось на куски, смутные картинки, а ведь была целая жизнь, и она вмещала в себя множество всего, что тогда казалось исключительно важным и что теперь вспоминается как милый заурядный вздор.
   Вот, например, приехал на Вагонку внезапно прошумевший московский писатель, молодой человек Александр Авдеенко. Он прославился своим первым романом "Я люблю". Он был из рабочих, и это придавало ему вес. Его устроили в папином кабинете. Он спал на диване. Работал за папиным столом. Писатель!.. Он всегда был в неизменной суконной гимнастерке, франтоватых галифе и в белых валенках, которые здесь назывались пимами. Ванванч не знал его романа, а имя услышал впервые, но по тому, как бабуся несколько торжественно кормила его на кухне, слово "писатель" приобретало особый смысл: это был уже почти Сетон-Томпсон, почти Тургенев, почти Даниэль Дефо. И когда на круглом лице писателя изредка возникала располагающая улыбка, душа Ванванча воспламенялась.
   Сквозь полуотворенную дверь Ванванч видел иногда, как гость восседал за столом и карандаш в его руке многозначительно покачивался. В один из дней, когда все, словно сговорившись, отсутствовали, Ванванч проник в папину комнату, подобрался к столу, увидел чистый лист бумаги и прочитал единственную строку, черневшую на ней: "Мне девятнадцать лет..." И тут он подумал, что тоже будет писать, сегодня же, сразу после школы, и его произведение будет начинаться со строки: "Мне одиннадцать лет..." Наслаждение было велико, и он позволил себе снова заглянуть в ящик письменного стола и прикоснуться пугливой ладонью к теплой замшевой кобуре.
   Детали, детали... разрозненные, почти неуловимые, мгновенно вспыхивающие в тумане времен и гаснущие, и не тревожащие до очередной вспышки... И мама вдруг говорит Ванванчу, что его пригласили в гости к начальнику строительства Балясину, то есть не к нему, а к его сыну, очень хорошему мальчику, и они пригласили его давно, но все как-то было некогда, а вот теперь, в выходной день, надо поехать, они ждут, и ты там сможешь поиграть, он очень хороший мальчик, и у него, кажется, есть брат... В общем, будет, наверное, очень интересно.
   За Ванванчем пришли сани, и кучер присвистнул, и рыжая лошадь побежала по хрустящему снегу. Это было замечательно, особенно когда, миновав кварталы серых печальных бараков, въехали в Пихтовку на окраине поселка, где среди не вырубленных еще деревьев белело несколь-ко свежих двухэтажных особнячков, в одном из которых проживал начальник строительства.
   И вот долгожданный гость вошел в широкую дубовую дверь, женщина в белом переднике улыбнулась ему на пороге, а два мальчика его возраста протянули ему свои ладони... Он понял, что ехал именно к ним, женщина в белом переднике - их мама. Все было добросердечно, сказочно. Вдруг появилась еще одна женщина с короткой темной прической и строгим, несмотря на улыбку, лицом. Она сказала: "Катенька, отправляйтесь на кухню, дорогая, а то мы ничего не успеем". Женщина в белом переднике исчезла. Ванванч понял, что вновь пришедшая и есть настоящая мама. Ее звали Маргарита Генриховна. Знакомство произошло стремительно, просто, без излишних замысловатостей.
   Дом поразил его своими размерами и убранством. Он никогда не видел таких больших прихожих и комнат, люстры переливались над овальным столом, и странное растение тянулось из деревянной кадушки, касаясь потолка. Почему-то на мгновение вспомнилось мамино лицо, когда она снаряжала его в гости: какое-то легкое недоверие озаряло его, и в интонациях, которые проскальзывали в ее речи, таилось едва угадываемое неодобрение или насмешка.
   И вот уже мальчики сидели в детской за столом, и Ванванча учили играть в "морской бой". Сына Балясина звали Антоном, но в обиходе это звучало как Антик. Антик был на год старше Ванванча, это позволяло ему быть ироничным и снисходительным. Его двоюродного брата звали Федей, а дома это звучало как Фунтик. Он был на год младше Ванванча, добросердечен и большой весельчак. Проигрывая, он недолго страдал, а после посмеивался над собой: "Эх, какой же я дурачок! Надо было вот так ходить, а? А я-то..."
   За обедом все сидели за овальным столом, и расторопная, улыбчивая Катенька разливала по тарелкам борщ, оглядывала стол по-хозяйски, пока Маргарита Генриховна не роняла: "Катенька, можете идти, дорогая... пока как будто ничего не нужно..." Все ели, слегка позвякивая ложками, как вдруг полный и молчаливый Балясин обратился к Ванванчу: "Ну, скажи, пожалуйста, как у тебя дела?" - "Хорошо", - откликнулся Ванванч. "А кем же ты намереваешься стать в будущем?" - спросил Балясин. Интонация была дружеская, заинтересованная, и Ванванч неожиданно ляпнул: "Писателем..." "О!" - воскликнула Маргарита Генриховна. Антик хмыкнул. А Фунтик заливисто хохотнул и хлопнул Ванванча по плечу. "Ну, я полагаю, ты уже что-то пишешь?" - спросил Балясин. Лицо его было непроницаемо. "Да, - сказал Ванванч как бы нехотя, - роман..." - "И о чем же?" - спросил Балясин, и полные его щеки покрылись румянцем. "Так, вообще, - сказал Ванванч, зажмурившись, - о разном... - и почувствовал, как и его щеки обдало жаром, но, еще не потеряв дара речи, добавил: - Первая строчка такая: "Мне одиннадцать лет".
   Второе ели молча. Ванванч ни на кого не смотрел. На десерт Катенька принесла компот и пирожные. Такие пирожные Ванванч пробовал в Тифлисе, когда ему было пять лет. "Ну вот, Антик, - сказал Балясин, вытерев рот салфеткой, - а ты роман не пишешь... Что ж ты так?.." Все тихо засмеялись. "Вы же большевики, а живете, как буржуи..." - хотел сказать Ванванч, ощущая досаду на самого себя, но не сказал.
   Вечером еще немного поиграли в детской. Во время игры Антик сказал Ванванчу: "Все-таки ты, оказывается, большой врун... Врал, врал, как будто все кругом дураки..." Это прозвучало оскорблением, но защищаться было бесполезно. Фунтик ринулся его защищать: "Ты ведь не наврал, да?.. Ты ведь правду сказал?.." Ванванча доконала его доброта. Отчаяние подступило к горлу, и он выдавил с трудом: "Да я же не врал, я просто пошутил". Тут вошла Маргарита Генриховна, и Антик сказал: "Мама, насчет писательства он, оказывается, просто пошутил..." - "О, - сказала Маргарита Генриховна, сияя своей холодной улыбкой, - я в этом не сомневалась".
   Собираясь укладываться спать, они болтали о разном. Ванванч вдруг вспомнил фотографию смеющегося Кирова. Киров был в простой гимнастерке. Между жизнью и смертью пролегала короткая дорога. "А враги окружают нас, сказал Ванванч многозначительно, - и их слишком много". Фунтик бросился к окну. "Не вижу ни одного!" - закричал он. Антик сказал, кривя губы: "Опять ты понес какую-то чушь!.." - "А вот Кирова уже убили", - заявил Ванванч. Ему хотелось услышать от них подтверждение своим словам, и тогда стало бы понятнее, почему так осунулось и потемнело мамино лицо, почему в папином голосе появились столь непривычные нервные интонации. Да, почему? Почему? Но Фунтик насвистывал что-то пустое, а Антик стара-тельно рисовал лебедя. Постели были уже приготовлены. У Ванванча на душе было неспокойно. Вдруг он заметил, что у него на подушке и у мальчиков на их подушках лежит аккуратно сложен-ное нечто из полосатой материи. "А это что?" - простодушно спросил он. "Как что? - удивился Антик. - Это пижама. Ты разве не знаешь?" "Знаю", - ответил Ванванч, не понимая, что это такое. Он сидел на краю своей постели, не раздеваясь, и исподтишка поглядывал, как они посту-пят с этим своим волосатым. "Пора ложиться", - улыбнулся Фунтик. "Я не люблю спешить", - потерянно сказал Ванванч. "Какой ты особенный", - сказал Антик, не скрывая усмешки. Ванванч ждал. Наконец мальчики начали раздеваться, и все, к счастью, разом встало на свои места. Ванванч увидел краем глаза, как Фунтик, скинув с себя все, натянул длинные полосатые панталоны, а затем такую же полосатую курточку и, ахнув, юркнул под одеяло.
   Несколько дней после этого Ванванч хранил напряженное молчание. Когда его спрашивали, как было в гостях, сдержанно отвечал, что понравилось. Подогретый нелепым случайным бахваль-ством, уселся как-то за стол, вырвал из тетради чистый лист и легко записал первую строчку: "Мне одиннадцать лет..." После же ничего не мог придумать и оставил эту затею. Однажды, все-таки разговорившись, выдохнул маме: "Мамочка, почему у них такой громадный дом?.. У них такие кресла, как у Кемпа!.. И горничная!.. И они спят в полосатых пижамах!.." Мама поморщи-лась и сказала как-то не очень вдохновенно: "Они хорошие люди... ну, это у Маргариты Генрихов-ны такой вкус... ну, немного такой, понимаешь?.." А папа вечером, выслушав откровения Ванван-ча, погладил его по голове: "Да, у Маргариты есть буржуйские причуды... Ничего, ничего, мы это постепенно вытравим. Верно, Кукушка?" - "Конечно", - отчеканил Ванванч и, выходя из комнаты, услышал, как папа сказал маме, посмеиваясь: "Как тебе нравится этот маленький большевик?.."
   Весна подступала медленно, лениво, испуганно, но вот, наконец, утвердилась, и обнажилась взрыхленная глина и зачавкала под ногами. Бабуся страдала от вечного холода и постоянно видела обстоятельные сны о Тифлисе и потому так же обстоятельно, с подробностями их пересказывала. Ее круглые добрые глаза покрывались влажной пленкой, губы едва заметно кривились. Ванванч видел все это и жалел бабусю, однако все как-то на ходу, не всерьез, словно ему не хватало времени на внимание к окружающим, а личная жизнь поглощала силы. Она была прекрасна и захватывающа, только все чаще и чаще долетающие до него отдельные фразы, какие-то недоуме-ния, нервозность и ускользающие растерянные взгляды делали эту прекрасную жизнь немножечко напряженной, немножечко непрочной... Ванванч не любил неясности. Все должно было быть понятным: если уж пожар - то пожарная машина и звон колокола, если уж поющая птица - то птица, а не Елена Колодуб. Белые и красные, рабочие и буржуи, да и нет...
   А весна все-таки брала свое. Уже высунулась первая любопытная травка. Почки напряглись, лопнули, распахнулись. Лелино плечо оставалось таким же горячим. Четвертый класс был на исходе, даже не верилось! На день рождения папа и мама подарили ему толстенную книгу о животных. Автором был неизвестный Брэм. На рисунках звери выглядели живыми. Появление каждого нового изображения сопровождалось маршеобразной музыкой - то ли он сам напевал, то ли она проливалась с небес... Хищники, пресмыкающиеся, птицы... Его любовью стала антилопа Бейза. История ее жизни выглядела возвышенной и трагичной. Ее длинные изысканные рога не всегда спасали от смерти, но их владелица была прекрасна.
   Афонька Дергач, которого он познакомил с нею, был в восхищении. Он долго разглядывал антилопу, потом сказал: "На нашу козу похожа... У нас была такая..." - "Да это же антилопа, - обиделся Ванванч, - а рога какие!.. А глаза!.." У Бейзы были громадные глаза, переполненные тоской, и можно было вглядываться в них вечно... "И у нашей козы рога такие же были, упрямо сказал Афонька, - и глаза такие же... Она у нас уметливая была, ровно кошка, все о ногу терлась, а глядела - ну, ровно жалостливая девка..." - "Какая еще уметливая?" - недовольно переспро-сил Ванванч. "Ну, добрая, значит..." - засмеялся Афонька.
   Они полистали книгу, сидя на лавочке возле дома, и Ванванч предложил приятелю зайти к нему. "Да ты что! - засмеялся Афонька. - Куда это? Нет, не пойду". - "Почему?" - удивился Ванванч. "По кочану, - сказал Афонька, - не пойду и все тут..." - "Да у меня никого нет дома, - взмолился Ванванч, одна бабуся..." - "Во, во, - засмеялся Афонька, - бабка-то твоя меня с лестницы и спихнет... Давай лучше в тайгу сходим, поглядим, чего там да как..."
   Тайга располагалась почти за домом, за строящимися домами "кафеи". Ванванч забежал домой, оставил книгу, и они отправились. Ему нравился Афонька все больше и больше, ему нравилось, как он расширяет синие глаза и восклицает, пораженный: "Да ну?!." Они уже вошли в царство первых пихт и сосен, как к ним присоединились мальчики из его же класса. Они сразу же наломали веток и соорудили себе сабли. Началось... Афонька в серой рубахе, спущенной до самых колен, сжав белые сухие губы, отбивался от стаи пыхтящих и ликующих дикарей или белогвар-дейцев, или буденновцев.. И тут Ванванч, изнывая от азарта, отшвырнул свою палку и крикнул: "Сейчас такое покажу, что вы все ахнете!.." И кинулся к дому. В квартире было тихо. Бабуся в кухне рубила капусту. Ванванч проскользнул в папину комнату, вздохнул и погрузил руку в заветный ящик. Жмурясь и холодея, извлек из кобуры браунинг и покатился по ступенькам. Не было ни сомнений, ни страха, а только вдохновение и страсть. И он бежал и представлял, как они сейчас побросают свои палки и ахнут перед этим маленьким, блестящим, холодным чудищем. Когда они увидели, разглядели, то действительно выпустили из рук неуклюжее свое снаряжение... Ах, ах, ах!.. Настоящий?., Ах, ах!.. Ну, и чего он?.. Ух ты!.. А это чего?.. Вот это да!..
   Он терпеливо все им объяснял, что нельзя спускать предохранитель, а если так, не спуская, то вот... щелк-щелк... Ух, ты!.. И каждый с благоговением прикоснулся и подержал в ладошке, и целился, ликуя, в ствол сосны или в небо, щелк... Ух, ты!.. По врагам революции! Щелк-щелк... Браунинг исправно старался. Наконец, они насладились им сполна, и он вновь очутился в руке Ванванча. Он прицелился в небо и щелкнул. Он прицелился в ствол сосны и щелкнул. Афонька под сосной собирал какие-то ранние ягоды и посматривал на Ванванча хитрым синим глазом. Вдруг он выпрямился во весь рост, прислонился спиной к сосне, рванул ворот рубахи и крикнул: "На, бей революцию!.." Ванванч привычно и легко нажал курок. Раздался выстрел. Все подбежали, еще ничего не понимая.
   Афонька, разинув рот, медленно двигался на Ванванча. Он шел и стонал, шел и стонал. Он делал это очень натурально, так, что Ванванч тоненько крикнул ему: "Ну, хватит, Афонька, перестань!.." А сам все холодел и холодел.
   А Афонька шел к нему и стонал, и глаза его были закрыты. Ванванч почувствовал, что грудь сдавило, и в глазах потемнело, и ноги сильно тряслись. И тут все увидели, как из-под серой Афонькиной рубашки по серым же штанам расползается темное пятно. Все сильнее и сильнее... сильнее...
   Ванванч закричал что-то, запричитал и отшвырнул браунинг, и побежал, едва переставляя ноги, скорей-скорей, из этого зловещего сна, из этого зловещего сна...
   Бабуся ничего не могла понять. Она пыталась узнать, в чем дело, но он, почти оттолкнув ее, ворвался в комнату и рухнул на постель, упрятав голову под подушку. И провалился...
   ...Он открыл глаза и все вспомнил. У кровати сидел папа. Он сказал тихо, едва слышно: "Я же тебя просил..."
   11
   Раньше этого не было. А теперь Ванванчу хотелось приставать к взрослым и тормошить их, и спрашивать: "Что?.. Кто?.. Почему?.. За что?" Но он еще не умел формулировать свою тревогу, и отдельные невнятные фразы, долетавшие до него, произнесенные то во весь голос, а чаще увядаю-щим шепотком, не складывались в завершенный рассказ и только сеяли непонятное смятение.
   Так и остались в нем на многие десятилетия повернутые к нему улыбчивые любимые лица и всяческие поощрительные интонации. Но, оборотившись от него, за его спиной, они глядели друг на друга, бывало, и с отчаянием и роняли отдельные слова, как бы не связанные между собой и потому не имеющие для Ванванча смысла. Это был их птичий язык, звучащий вне Ванванча, если бы все-таки что-то не настораживало: то ли их лица, то ли какой-то непонятный шепот, шепот, шепот, и что-то такое опасное, зловещее, трудно произносимое... Последнее время он все чаще слышал имена Балясина и Тамаркина. Видимо, родители спорили о них и не соглашались друг с другом...
   Ему очень хотелось выговориться самому, соответствовать им, но нужных слов не хватало. Он сказал как-то отцу: "Папочка, как я ненавижу врагов!" "Ну, конечно, - сказал папа, но как бы не ему, а кому-то растворенному в воздухе, - конечно... Это же так просто: чем лучше мы живем, чем лучше работаем, тем они больше злятся..." - "А что же чекисты?.." - спросил Ванванч. Папа засмеялся, погладил его по голове и сказал: "Чекисты, Кукушка, делают свое дело. Ты не беспокойся. Им трудно, но они делают..."
   После страшного весеннего выстрела прошло лето. На лето мама увезла Ванванча в Тифлис, где он медленно приходил в себя. Синие, переполненные болью глаза Афоньки неотступно были перед ним и не отпускали. У мамы были всякие партийные дела в Тифлисе, а Ванванч отправился с тетей Сильвой и Люлю в Цагвери, в сосновые горы, в прохладу, в деревенскую тишину.
   "Как ты вырос!" - воскликнула Люлю и обняла его, и крепко прижала к себе, и его поразила перемена, происшедшая в ней. Она стала с ним вровень, он впервые догнал ее в росте, но она выглядела совсем взрослой, а тонкая ниточка, что связывала их все годы, совсем истончилась... У нее были длинные, стройные ноги, не те детские костлявые спички, да и никакого лечебного корсета уже не было. У нее были сильные руки взрослой женщины, и два упругих горячих шара ткнулись ему в грудь. Но не было и шеи почти, и крупная красивая Люлюшкина голова покоилась прямо на широких плечах. "Видишь, - сказала она, демонстрируя прямую спину, - никакого горба!" У нее был все тот же большой рот и белозубая улыбка, и внимательные глаза густого сливового цвета. Сестра!..
   Ванванч хорошо понимал, что она и тетя все знают о случившемся, но никто не затевал разговоров на эту тему. Их взгляды ускользали, стоило ему уставиться, будто с мольбой о прощении или с надеждой на неизменное снисхождение к нему белого света. Однако душа была больна, а Урал представлялся издалека вместилищем горя, особенно отсюда, из Цагвери, из этих разноцветных гор. Он все время ждал, что тетя Сильвия скажет ему что-нибудь резкое или Люлюшка нашепчет утешения, как бывало когда-то... Но они молчали.
   Он долго не знал, жив ли Афонька, но, просыпаясь и засыпая, видел только одно, как Дергач шел на него, как тускнели его синие глаза, как он стонал, как черная кровь расползалась по штанам, как самый смелый из ребят задрал ему рубашку и все увидели на груди Афоньки маленькую аккуратную красную дырочку...
   Этот кошмар никогда бы и не кончился, как вдруг в одно благословенное утро тетя Сильвия сказала ему, что теперь, наконец, все в порядке. "Этот мальчик здоров и выписался из больницы! Хорошо, что все так закончилось!.. Бедный Шалико..." И он только теперь узнал, что его папа целый месяц все ночи дежурил в больнице у постели раненого Афоньки Дергача. "Пуля, оказыва-ется, прошла навылет, - сказала тетя Сильвия, - и, к счастью, ничего важного не задела..." И тут она увидела, что щеки Ванванча покрылись счастливым румянцем. Из Цагвери в конце августа они воротились в Тифлис, и Урал вновь представлялся вожделенным. Однако в Тифлисе их встретило печальное известие. Не стало бабушки Лизы. Мамина телеграмма не долетела до Цагвери, рухнув от горя где-то в горах.
   Похороны уже завершились. Большая счастливая семья находилась в подавленном состоянии. В квартире на Паскевича было странно, неуютно и холодновато, как в музее. Все сходились по старой традиции, и вялые потерянные движения, и горькие влажные взгляды - все было непри-вычным, трагическим. "Дэда, дэда! - шептали они про себя. - Дэдико, мамочка!.." Тень ее витала меж ними. Она всматривалась острыми серыми глазами в их лица, и беззвучный стон наполнял комнаты.
   И все-таки уход бабушки Лизы не согнул оставшихся, не заледенил их сердец. Они оставались прежними, прежними, и, не скрывая глаз, наполненных слезами, они улыбались друг другу и особенно Ванванчу, и горячие их ладони прикасались к его голове... "Кукушка, как ты хорошо выглядишь!.. Ашхен, генацвале, как хорошо, что ты с нами!.." Они сидели за большим овальным столом, но не было командира. Степан со стены обозревал их собрание. Он был спокоен и кроток. Какое-то подобие улыбки застыло на его губах. "Теперь они, слава Богу, встретились, - сказал Галактион. - Оля, Оля, это неминуемо..."
   Как много поцелуев, как много ласки досталось Ванванчу. Его холодное уральское сердце не сразу откликнулось на эти почти позабытые ухищрения любви. Но, видимо, кровь взяла свое. Она погорячела, жилка на шее вздулась, и снова, как когда-то, увидев на улице целующихся тифлисцев, он не вскидывал удивленных бровей, а ощущал себя среди своих.
   И Нерсик, повзрослевший, но все тот же, бросился к нему, обхватил, зачмокал слюнявым ртом: "Ва! Здравствуй! Здравствуй!.." Он сидел на углу Лермонтовской и Паскевича и чистил ботинки всем желающим, а их было множество. И старенькие, единственные туфельки на чужих ногах начинали сиять, и их обладатель чувствовал себя человеком. "Зачем уехал?! спрашивал он. - Тифлис плохо?!" - и рукавом утирал нос. Ванванч решил было рассказать ему об Афоньке, но очередной вальяжный клиент по-хозяйски подсунул свой штиблет, и щетки заработали, а Ванванч отправился вдоль по Паскевича.
   Там, на Урале, все было насыщено тревогой и заполонено врагами. Здесь же, в Сололаках, медленно текли медовые будни и все обнимали друг друга... Но однажды дядя Миша спросил Ванванча как-то по-взрослому, на равных: "Ну, как там папа на вашем Урале?" И грустью повеяло от его слов. Ванванч не смог разделить прозвучавшей грусти и ответил бодро и снисходительно: "Борется с врагами..." Ничего не изменилось в лице дяди Миши, и бодрость Ванванча не коснулась его. "А здесь есть враги?" - спросил Ванванч по-деловому. "О, конечно, конечно", - ответил дядя Миша без энтузиазма и тотчас удалился.
   Рояль стоял, покрытый пылью. Рядом с фотографией Степана повесили новую - бабушки Лизы. Пока Вася прикреплял ее к стене, все смотрели в разные стороны. "Генацвале... генацвале..." - витал меж ними тихий бабушкин шепоток.
   За какие-то два года многое, оказывается, переменилось. Трехкомнатная квартира на Грибоедовской улице, где совсем недавно маленький Лаврентий в пенсне пугал собравшихся своими охранниками и выкрикивал Ашхен хмельные комплименты, эта квартира перешла во владение тети Сильвии, и они с Люлюшкой покинули Лермонтовскую. Однако как-то неисповеди-мо для Ванванча исчез Вартан Мунтиков, а вместо него возник тридцатилетний высокий, улыбчи-вый Николай Иванович Попов, преуспевающий бухгалтер-экономист из какого-то там треста. Он обожал тетю Сильвию, которая была старше его на целых одиннадцать лет, говорил с ней с придыханием, широко распахивая большие карие глаза, и поддакивал, и во всем с нею соглашался, и с радостью, смачно целовал ее белую пухлую руку под одобрительный смех Люлюшки.
   Сначала Ванванч, верный своей давней приязни к мягкому привычному Вартану, никак не мог приспособиться к новому лицу, но обаяние молодого мужчины было столь велико и внезапно, что нельзя было им пренебречь. "А он кто?" - спросил Ванванч у Люлюшки шепотом. "Он муж, мамин муж, новый мамин муж, - рассмеялась Люлюшка, - мамин раб и слуга... Посмотри на него!.." "А Вартан?" - "Ээээ, Вартан, - сказала Люлюшка, кривясь, - Вартан тоже был добрый и послушный, но глупый, понимаешь? - И она продолжила шепотом: - Он привез сюда однажды своего приятеля, бедняжка, на свою голову, представляешь? И мама в него влюбилась, и он влюбился в маму..." - "А потом??!" - "А потом Вартан заплакал, собрал свои вещи, и Рафик увез его куда-то на своей машине..." Ванванч вздохнул. Еще одна страница учебника жизни была перелистана...