Был выходной день. В книжном магазине толпились покупатели. Директор магазина провел их за прилавок, в комнату. Там тоже были полки, уставленные книгами. Директор указал Ванванчу на левый ряд и сказал: "Это, мальчик, детские книги..." Ванванч не знал, что ему делать. Папа сказал: "Выбирай, что тебе нравится..." и принялся рыться среди книг для взрослых. Ванванч тотчас нашел "Гаргантюа и Пантагрюэля", "Гулливера" и спросил, почему они не стоят в самом магази-не. "Там этого ничего нет", - сказал папа. "Почему?" - удивился Ванванч. "Это же так просто, - сказал папа, - пока хороших книг на всех не хватает..."
   Они набрали книг. Папа расплатился, и, довольные, они направились к дому. Дом был близок. "Вот тебе уже двенадцать лет, - сказал папа. - Целых двенадцать!.. Ты совсем взрослый, Куку-шка, - а потом как бы между прочим, - да, как зовут девочку, которую ты вчера провожал?" Это было сказано невзначай, легко и просто, поэтому Ванванч ответил, словно говорил о давно известном: "Сара", - сказал он. - "Ооо, - присвистнул папа, - какое волшебное имя!.."
   Был праздник, какое-то его подобие, было что-то такое возвышенное и озаренное в этот день: и этот случайный и неожиданный поход с папой, и книги в красивых обложках, и непринужден-ный мужской разговор.
   Дверь им распахнула мама, однако лицо у нее было вовсе не праздничное, оно было помертве-вшее, пальцы ее дрожали, когда она брала книги у Ванванча, но он не придал этому значения: он привык к тому, что жизнь взрослых проходит мимо него. У бабуси были заплаканные глаза. Он поспешил закрыться в своей комнате, принялся разглядывать покупки, но голоса продолжали просачиваться сквозь двери, не слова, а только музыка - нервная, переполненная тревогой, несовместимая с его удачами... Он едва прислушивался к ней, по обыкновению не очень-то вникая в ее тайный смысл, так и не обучившийся еще недоверию к собственному благополучию. Это напоминало звук тифлисской зурны за окном - изощренный, пронзительный, многоголосый, тягучий, но одновременно горький и возвышенный. И вот он слушал вполуха, но не видел, как Шалико прикоснулся к руке Ашхен, как некогда в прошлом, когда она лишь только впервые возникла перед ним, такая юная, строгая, ни на кого не похожая, такая затаенная, и как она внезапно улыбнулась ему, ему!.. Вот это было чудо!.. Потом это все мгновенно погасло, но наваждение осталось. И он прикоснулся к ее руке, и она не отвела своей.
   Вот и теперь он точно так же прикоснулся к ее руке, надеясь смягчить ее боль, растерянный от навалившегося ужаса. В кресле тихо плакала Мария, тихо-тихо, чтобы не долетело до Ванванча. "Бедный Миша, - прошептал Шалико, - как же это могло случиться?.." Ашхен сидела, окаме-нев. Она тоже никак не могла осознать происшедшего: как это могли прийти и арестовать такого кристального коммуниста, этого рыцаря революции!.. Что-то произошло, какая-то грязная тифлис-ская интрижка... "Хорошо, что мама этого уже не узнает", - сказала она, представляя, что было бы с Лизой. "Она все видит, сказала Мария, - Лиза оттуда все видит, и сердце ее разрывается, а ты что думаешь?.. Все видит..." - "Мама, мама, - сказала Ашхен с возмущением, ну, о чем ты говоришь!.."
   В этот момент пальчик Сары стукнул в оконное стекло. Ванванч заглянул в большую комнату. Все были там. Там расплывались клубы беды, чего-то очень непривычного. Он не захотел погружаться в них. Это было не его, не его. Он сказал: "Я пойду погуляю..." Они в ответ как-то странно пожали плечами, и всё, и он вышел.
   "Бедный Миша, - сказал Шалико, - я уверен, - сказал он безнадежно, это недоразуме-ние". Он сказал это, хотя в письме Коли было четко и жестко сказано, что это начало крупной акции и что все они были бельмом на глазу у бывшего семинариста, так он писал, подразумевая самого Сталина. "И я не уверен, - писал Коля, - что этим все ограничится. Я очень боюсь за Володю, который со свойственной ему откровенностью режет правду-матку на всех углах. Держись, генацвале... Мама все-таки счастливая..."
   Шалико погладил Ашхен по руке и вдруг подумал о том, что теперь все это - и их жизнь. А скольких они разоблачили здесь, на Урале, подумал он, скольких мы разоблачили!.. Какое-то помешательство!.. А ведь тогда, когда разоблаченный ими враг отправлялся искупать свою вину, не так ли сидели его домашние в своих беззащитных гулких комнатах, ломая руки и предчувствуя новые беды?.. "Что? Что? - подумал он. - Что случилось?!." Еще вот только вчера, объятый вдохновением, он готовил свою речь на городском партактиве, речь с разоблачениями очередного троцкистского двурушника, он кипел ожесточением, он подыскивал простые, понятные, доходчи-вые, убийственные слова, клеймящие отщепенцев. Он докладывал в Свердловск о проделанной работе и слышал в ответ всегда одно и то же - негодующие, угрожающие восклицания, потому что страна и партия охвачены троцкистским заговором, а вы там, у себя в Тагиле, бездельничае-те... А может, и вы там, у себя... Может, и вы сами...
   Завтра он должен произнести еще одну речь.
   Ашхен сомнениями не терзалась. Она поклялась себе не распускаться, стойко выдержать этот нелегкий период, да, нелегкий, легко ничего не дается, это уже доказано, и поэтому нечего хлопать крыльями и причитать... Но когда из письма Коли стало известно,что Миша арестован, она поняла, что начинается самое главное, и уж тут-то необходимы и мужество, и сила воли, и вера, и пренебрежение чувствами.
   Она с внезапным недоброжелательством вспомнила, как в Москве Изочка с интеллигентской неряшливостью бросила ей: "Скоро вы все переарестуете друг друга". И при этом состроила пренебрежительную гримасу, будто это могло быть предметом шутки. Вспомнив это, Ашхен поежилась - и не от угрожающих пророчеств московской подруги, а оттого, что любила ее именно за утонченность и интеллигентность... А тут вдруг эта фраза!.. А Иза сказала со свойственным ей прямодушием: "Ты, Ашхеночка, закусила губку не потому, что со мной не согласна, а потому, что ощущаешь некоторый противный резон в моих словах. Не правда ли, Ашхеночка? Ну, признайся, признайся, дорогая... Нет?.. Нет?.. Впрочем, как знаешь".
   Мария тихо плакала, ничего не понимая.
   А Ванванч плыл с Сарой Мизитовой по вечернему Тагилу. О чем они говорили, не помню. Впрочем, может быть, о цирке, мимо которого проходили. Ванванч там бывал. Его водила мама на соревнование борцов. Это были настоящие силачи. Это было международное первенство. Борцы съезжались со всех стран, чтобы помериться силами именно здесь, в Нижнем Тагиле. Они были хорошо известны публике, и за их схватками следили, затаив дыхание. Любимцем был Бено Шааф. Это был самый молодой из борцов. Прекрасный немец, никогда не проигрывавший. Шпрехшталмейстер, объявляя борцов, которых все знали и бурно приветствовали, делал маленькую паузу и торжественно восклицал: "Бено Шааф! Германия! Чемпион мира!.. Прямо с мирового первенства приехал к нам!.. В Нижний Тагил..." Что тут начиналось. Господи Боже! Ведь не в Париж, не в Лондон, не в Москву, а прямо в Нижний Тагил!.. Некоторые не верили. Ванванч сам слышал, как над шпрехшталмейстером подтрунивали. Но он верил. Он не хотел сомневаться.
   Были и другие гиганты: например, негр Франк Гуд из Америки; толстый, низкорослый и злой Циклоп из Греции; Василий Ярков - непобедимый самородок с волжских берегов; Михаил Боров - ученик самого Ивана Поддубного, и многие другие. Обычно боролись строго по времени. Но иногда объявлялась бессрочная до результата. Это было самое захватывающее. Циклоп всегда проигрывал и сильно злился, что вызывало смех. Его презирали за самонадеянность и истерич-ность, и когда он проигрывал, цирк сотрясался от хохота. У каждого из борцов были особые признаки, и если несчастный Циклоп был знаменит истериками, то есть он, проиграв, катался по арене, бил по ковру кулаками и пытался укусить рефери, то Михаила Борова знали как мастера мертвой хватки, а любимец Бено Шааф поражал всех своих умением освободиться из любых клещей и тут же с помощью двойного нельсона бросить соперника на лопатки.
   И вот они прогуливались возле цирка. Из его деревянных недр вылетали аплодисменты, музыка и крики... Ванванч вспоминал, как они с мамой приходили на представление, мама протягивала контролеру коричневую книжечку, и контролер расплывался в улыбке, кивал, звал кого-то, обернувшись... Их сопровождали в ложу, и они сидели на мягких стульях, отделенных деревянным барьером от остальной публики, которая разглядывала их с откровенным интересом. Нравилось ли Ванванчу быть за барьером? Мама была строга и пасмурна, она старалась не смотреть по сторонам и шепотом говорила Ванванчу, тыча пальцем в барьер: "Какая глупость, правда? Что это они придумали какую-то глупость!.." Но Ванванч не успевал осмыслить сказан-ное. Вспыхивала музыка, и все сливалось в предвкушении волшебства... А сейчас он подумал о том, что хорошо бы было показать все это и Саре.
   ...Жизнь продолжалась. Уже был близок новый, тридцать седьмой год. Ванванч чувствовал себя взрослым. В мае ему предстояло отметить свое тринадцатилетие.
   Однажды после школы он по пути зашел к Сане Карасеву. Отец Сани был металлургом. Он был хозяин доменной печи. Саня обещал показать Ванванчу новую рогатку. Они подошли к старой черной избе, поднялись по скрипучим гнилым ступенькам, распахнули такую же дверь, и Ванванч замер на пороге. Сизый туман клубился по темной комнате. В нем плавали, колыхаясь, большая русская печь и деревянный стол, и за столом - человеческие фигуры. Из большого чугунного горшка, стоящего на столе, вырывался пар.
   Звякали ложки о миски. Было обеденное время. Было душно. Ванванч проглотил слюну. Саня быстренько разделся, достал с полки рогатку и протянул Ванванчу. Ванванч принялся ее рассмат-ривать, а Саня ловко уселся за стол и потянул к себе тарелку со щами. За столом сидели двое: бородатый старик и мужчина в спецовке. На Ванванча почти не обратили внимания. Только женщина у печки хмуро сказала Сане: "Чего сам-то уселся, а товарища бросил!.." Саня тотчас оборотился к Ванванчу: "Ну, давай садись же, чего стоишь-то?.." - "Нет, спасибо, - сказал Ванванч, - мне идти надо". - "Надо, так иди..." - сказал мужчина в спецовке и принялся за щи. Ванванч собирался уже выйти, как Саня сказал ему, подмигивая: "А дед наш тюрю любит!.." - "А как же, - усмехнулся дед, - хорошее дело". И изумленный Ванванч увидел, как дед накро-шил в миску хлеба, затем лука, посолил и залил все это водкой из бутылки, и спиртной запах тотчас потек по комнате. Затем он крякнул и принялся есть это ложкой. Мужчина сказал: "Эх бы мне такую тюрю!.." - "А чего ж? - спросил дед. - Кто не велит?" - "Мне в смену идти, - сказал мужчина, - у нас это строго".
   Вдруг туман рассеялся. Ванванч увидел черные бревенчатые стены, маленькие тусклые окна. Женщина скользила от стола к печке. Ванванч подумал, что у него дома все совсем не так: и чисто, и светло, и "ЭЧС-2", и книги... Он положил рогатку на крышку бачка и сказал: "До свида-ния". - "Ну как рогаточка?" - спросил Саня. "Хорошая", - сказал Ванванч, выходя. За спиной крякал дед, звенели ложки. Запах щей и водки потянулся следом и долго не отставал. Он рассказал маме об увиденном. Она поморщилась и сказала: "Ну, что ты, это была не водка... Наверное, постное масло..." "Нет, нет, - сказал Ванванч, - я видел..." Она пожала плечами.
   В их классе на стене висел знаменитый лозунг: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Теперь, когда он вчитывался в эти звонкие слова, перед ним возникала темная изба Карасевых - известных в Тагиле сталеваров, и какая-то печальная несуразица поселялась в его голове. Кончилось тем, что и отец Ю-шина, известный китайский сталевар, померк и превратился под пером Ванванча в знаменитого токаря. Затем он поведал Саре об увиденном, но она не удивилась, только улыбнулась, как всегда, загадочно и снисходительно. Это его почти утешило.
   Но оказалось, что это еще не все. Оказалось, что неприятности ходят парами. Тут же добави-лось маленькое происшествие, сущий пустяк, который почему-то уже не забывался. Стоило Ванванчу воротиться с "неудом" домой, как тотчас к нему в комнату заглянул бесцеремонный папин шофер, заехавший на минуту с каким-то поручением. Отрощенко. Заглянул и спросил по-свойски: "Ну, как дела?.." А Ванванч в этот момент крутил себе в чашке по бабусиному предписанию гоголь-моголь из двух желтков и уже готовился проглотить себе в утешение первую ложку, как возник шофер. "Что крутишь?" - спросил Отрощенко, наклонив голову. "Гоголь-моголь", - сказал Ванванч и приблизил ложку к самому рту. "Это что ж, кушанье,что ли? - спросил гость с интересом. - А ну, дайка..." И вожделенная ложка направилась к его рту. Толстые влажные губы шофера раскрылись, втянули в себя золотую снедь, высосали ее всю, большой язык вылизал остатки, и эту облизанную ложку оторопевший Ванванч опустил в чашку, зажмурился... "Ну, давай теперь ты, сказал Отрощенко, - ух, хороша гогель-могель!" - "Я потом", - сказал Ванванч, отставляя чашку. Бабуся ахнула, когда час спустя увидела нетронутое лакомство. Ванванч соврал, что ему расхотелось... И ведь помнилось, долго помнилось, до сих пор помнятся эти жирные, толстые, слюнявые губы, этот красный язык, вылизывающий ложку!
   После школы он садился за роман. Действие развивалось. Ю-шин расстреливал кривоногих японцев из пулемета и тосковал по Дин-лин. Затем Ванванч принимался за уроки, но математика ему не давалась. Все казалось чужим, непонятным и ненужным. Учительница смотрела на него с ужасом, щадила, пока не взорвалась. "Я вызову твоих родителей, - сказала она, втягивая голову в плечи, - представляю, как огорчится твой отец!" - "Не вызовешь", - подумал он с внезапной наглостью. Геля Гуськова, первая ученица в классе, вызвалась ему помочь. Она старательно объясняла ему хитросплетения математических тонкостей и улыбалась, исполненная добра и приязни, но все было напрасно. Ученики расходились по домам. И Сара уходила... Выходя из класса, бросала на него украдкой настороженный взгляд, а он сидел, уставившись в назидательный палец Гели, которым она водила по отвратительным цифрам, словно укоряла его в бессмысленно-сти собственных стараний.
   Никогда, никогда, никогда, думал он, ничего не получится. Я не смогу этого понять, думал он, да это никому и не нужно... Он словно осиротел. Он был один в этом мире, где все умели решать задачи по математике: и Геля, и Сара, и Саня, все, все, кроме него. Там, у них, была другая счастливая жизнь, а ему предстояло идти домой и прятать глаза, и страдать, страдать, страдать...
   И он подумал, что теперь уже все равно, и когда ему поставили очередной "неуд", воспринял его как заслуженное возмездие.
   А между тем еще недавний праздник, который сопровождал его дома, как-то незаметно сходил на нет, и хотя он все еще старался жить в своем собственном мире, непривычный душок бедствия настигал, просачивался в дверные щели... Эти печальные суровые лица, этот прерывистый шепот, и слезы на щеках у бабуси, и дорогие тифлисские имена, произносимые с дрожью в голосе... Все больше о Мише, о Мише... "Ты помнишь дядю Мишу, Кукушка?.." О, он не забыл!.. "Какой он хороший, правда?.." - "Ну, конечно, папочка..." И папино застывшее лицо, и убегающий взгляд.
   Вдруг днем принесли телеграмму. Дома никого не было. Он прочитал. Она была из Тифлиса. "Коля и Володя уехали к Мише целую Оля". Он положил телеграмму на тумбочку и подумал, что они, наверное, уехали в санаторий... Однако вечером, когда все сошлись, новая телеграмма лихорадочно запрыгала из рук в руки, а позже из-за двери потекла все та же странная музыка из слез, шепота и случайных междометий. Ванванч засыпал трудно. Умение отрешаться постепенно оставляло его.
   Может быть, от этого всего, от этого сумбура, от непривычной и чуждой ситуации с ним стали твориться странные вещи, словно он потерял голову и стал поступать вопреки себе самому... Словно бес обуял его, маленький, бесшабашный, нижнетагильский бес, расхристанный и наглый. И, подчинясь его внушениям, Ванванч начал совершать поступки, которые еще вчера показались бы ему полным безумием. Началось это с пустяка, еще в начале ноября, когда днем явился посыльный из горкома партии и вручил бабусе фанерный ящик с гостинцами к празднику. "Эттто что такое?!" - удивилась щепетильная бабуся. "А это к праздничку, - сказал посыльный, - всем работникам горкома... Такое решение..." Когда он ушел, Ванванч приподнял крышку ящика. "Не надо, цават танем, - дрожащим голосом попросила бабуся, - до папы не надо". Но Ванванч уже заглянул внутрь и ахнул. В ящике соблазнительно разлеглись давно позабытые оранжевые мандарины, две плитки шоколада "Золотой ярлык", бутылка армянского коньяка, и все это было пересыпано грецкими орехами и конфетами "Мишка", и из ящика вырывался такой аромат, такой аромат!.. Ванванч потянулся было к конфете, но бабуся резко отодвинула его и закрыла крышку. "Но это же мне... это же нам принесли!.." - возмутился Ванванч, но она была неумолима.
   До вечера он не находил себе места. Он негодовал на бабусю и представлял, как медленно сдирает кожуру с мандарина и прокусывает кисло-сладкие подушечки, и захлебывается соком, а затем разворачивает конфетную обертку и вонзает зубы в коричневую шоколадно-вафельную хрустящую массу и жует, жует все вместе, и глотает, захлебываясь, и снова тянет руку за новой порцией...
   Гнев отца был внезапен, на высокой ноте. Он слышал, как папа звонил в горком и раздраженно выкрикивал, выговаривал кому-то за этот сладкий ящик... Как могли додуматься!.. Я еще выясню, кто это!.. Почему горкомовским работникам, а не в детский сад?!. Я вас спрашиваю!.. Требую!.. Спрашиваю!..
   И вскоре прибежал посыльный из горкома, и драгоценный груз безвозвратно исчез вместе со своими ароматами. "Он поступил, как настоящий большевик!.." - приблизительно так оценил Ванванч поступок отца и восхитился, но обида оставалась.
   Когда бы был он уже взрослым, он бы крикнул в сердцах и в отчаянии: "Да пропади все пропадом!..", но он был маленький, двенадцатилетний, зависимый мальчик.
   Так, после уроков, в один январский день неведомая сила повлекла его в школьную канцеля-рию, и на виду у благоговеющей бухгалтерши он позвонил на конный двор горкома партии и сани, горкомовские сани, предназначенные для его отца, потребовал прислать к подъезду школы. Он медленно спускался по лестнице, медленно шел к выходу. Ноги у него дрожали, и внезапная тошнота подкатила к горлу. Он вышел на школьное крыльцо. Сани уже стояли на положенном месте. Лошадь была неподвижна. Кучер, закутанный в тулуп, тоже. Увидев все это, он даже решил незаметно улизнуть - пусть потом выясняют, кто вызывал, но подошел к саням и взгромоздился на сиденье, и подумал, как жаль, что никто из учеников его не видит, что Сара не видит... Коснеющим языком назвал адрес. Кучер оглянулся через плечо, внимательно вгляделся в него и кивнул. И поехали. До дома было каких-нибудь триста метров. Он знал, что теперь не оправдаться, но бес распоясался безобразно. Дома никого не было. Сани растворились в январском морозце. Хотелось плакать и есть.
   Он решил покаяться перед отцом и сказать ему что-то вроде того, что бес его попутал, но это лекарство ему, двенадцатилетнему, не было знакомо. Хотелось есть. Дома он отрезал кусок черного хлеба, намазал его маслом, покрыл сверху тонким слоем томата-пасты и посыпал солью и уселся в своей комнате с книгой в ожидании бури. Она разразилась вечером. У папы было перекошенное лицо. Он говорил тихо, с горечью, страдая... но лицо! И слова вырывались из него неудержимо, одно за другим, без пауз и передышки... "Мой сын?!. Это мой сын?!. Сын большеви-ка?!. Пионер... хочет выглядеть, как буржуйский сынок!.. Ты что, купчик молодой?!. Ты понима-ешь, что это мерзость! Мерзость!.. Как ты мог?.. Что скажут мои товарищи!.."
   "Что за девочка, с которой ты дружишь? - спрашивала мама. - Это она учит тебя таким вещам? А?."
   Ванванч решительно замотал головой, ограждая Сару. "Коранам ес!.." причитала бабуся. Казнь была долгая и страшная. Он раскаивался. Он заплакал. "Вот черт, - сказала мама, - как все одно к одному!.." Он не понял смысла этого восклицания.
   Хорошо еще, что была на свете Сара Мизитова! Стройная фигурка этой девочки, ее серое платьице с белым воротником... эта голубоглазая татарочка с гладкими черными волосами... Даже когда она обувалась в большие валенки с широкими раструбами и оттуда выглядывали ее тонкие ножки, которые тогда казались еще тоньше, - даже тогда она была прекрасна! И даже неуспехи в математике и недавно возникший бес не могли отравить его жизнь. И все сильнее и сильнее обуревало его желание повести Сару в цирк. На вечернее представление! Не на дневное в выходной день с клоунами и жонглерами, где толпы таких же, как они, дурачков, хохочущих и суетливых, а вечером - быть среди сдержанных знатоков, заносящих дрожащими руками в списки борцов победные крестики...
   Он уже все продумал и все рассчитал. Когда он, наконец, сказал ей о своем намерении, она восприняла это как большой праздник. Она всплеснула руками, и он увидел вдруг, как сверкнули ее узкие глаза... Какая была вспышка!.. Ему захотелось сказать, что ее радость вдохновляет и даже окрыляет его, сказать что-то такое... Но он не умел формулировать чувства.
   Они договорились идти под выходной. В этот день, как всегда, она коснулась пальчиками оконного стекла. Он был готов. Он крикнул бабусе срывающимся голосом, что идет погулять, и, заливаясь краской, скатился с крыльца.
   Еще днем после школы он пробрался в папину комнату и легко извлек из ящика стола коричневую книжечку. Бабуся долго посматривала на него, слегка приподняв брови. Но не было сил признаться. Стыд одолевал, но перед глазами маячило восторженное лицо Сары, и ничто не могло его укротить. "Не опаздывай, балик-джан!" - только и крикнула бабуся вслед. Ее безнадежное напутствие растворилось в ранних сумерках.
   Они протиснулись сквозь гудящую толпу ко входу, к знакомому контролеру. Ванванч не знал, как поведет себя нынче этот всегда столь гостеприимный человек, и на всякий случай нахмурился и напрягся. Но все обошлось. Коричневая книжечка, словно волшебная птичка, перепорхнула из рук в руки, помахала крылышками, и они очутились в ложе. Он посмотрел на Сару как мужчина, как кавалер, как рыцарь... Она пылала. Она еще ни разу не была на вечернем представлении...
   Второе отделение началось, по обыкновению, с грохота оркестра, с парада борцов. Пары начали сходиться. Ванванч наслаждался борьбой. Вдруг почему-то вспомнились поникшие лица домашних. Свет на мгновение померк, восторженный гул замолк, но лишь на мгновение. И тут же все засияло вновь. Здесь был иной мир, полный чудес и волшебных превращений, а там... а там... у них... дома...
   Циклоп, как всегда, проиграл. Миша Боров принимал поздравления. Франк Гуд сиял зубами и раскланивался с изысканностью менестреля.
   Когда они вышли из цирка, была уже половина двенадцатого. Они быстро направились к дому Сары и по пути восторженно вспоминали минувшее представление. Но вот за Сарой захлопнулась калитка, и Ванванч побежал к своему дому. Теперь он был один. Город замер. Он заторопился. Представление померкло, и он понял, что придется держать ответ. Маленький бес внезапно скрылся, покинул его, и Ванванч остался в одиночестве, беспомощный и беззащитный, наедине со своей виной. Он вспомнил, что сегодня должно было состояться собрание литературного кружка в редакции "Тагильского рабочего"! Это его немного приободрило: конечно, он был на литературном собрании и читал там свои стихи, и его хвалили...
   Все окна дома были освещены. Он взбежал на крыльцо и позвонил. Дверь тотчас распахну-лась. Бледная мама в бумазейном халатике возникла на пороге. Правая ее рука почему-то была заложена за спину. "Где ты был?!." хриплым голосом спросила она. "Я был на литературном кружке..." - выпалил он. "Литературный кружок, - произнесла она ледяным тоном, - кончился в семь часов... А сейчас час ночи!.." - "Ну, пока я шел... - пролепетал Ванванч, шел, шел..." И тут рука мамы вырвалась из-за спины, она почему-то сжимала тапочку или шлепанец, а он тут же вспомнил тифлисское наименование этой обуви: чуста, и этой чустой мама, размахнувшись, ударила его по щеке, выкрикнула что-то отчаянное и пошла, пошла от него по коридору, забыв о нем...
   Он уже лежал в постели, укрывшись с головой, когда пришла бабуся с какой-то едой. Но он так и не вылез из-под одеяла.
   ...Минул январь, и бес затих, куда-то запропастился. А Шалико выступил на городском партактиве и заклеймил, как планировалось, шаткую и небольшевистскую позицию Балясина. Балясин обуржуазился, утратил принципиальность и проявлял терпимость ко всяким антипартий-ным настроениям. В газете "Тагильский рабочий" было помещено это грозное выступление и фотография выступающего Шалико. Ашхен считала, что он был слишком резок. Она вспоминала тучного, насмешливого, доброго Балясина и думала, каково ему сейчас... Нет, нет, наверно, думала она, в принципе Шалико, конечно, прав, но чрезмерная резкость вызывала к критикуемому преступную жалость.
   Из Тифлиса долетали страшные вести, но чем они были страшней, тем неистовее и ожесточен-ней выкрикивал свои истины Шалико, и она не могла с ним не соглашаться. Да, нас усыпили некоторые успехи, думала она, и мы обленились и утратили бдительность... Мы даже дошли до того, думала она, поджимая бледные губы, что смотрели на бесчинства окопавшихся троцкистов сквозь пальцы... А они распоясались, думала она. От этих мыслей гудела голова, прихватывало сердце, и обыкновенное житейское неблагополучие уже не доходило до сознания. И она долго не могла понять Шалико, который поздним вечером твердил ей о новом тифлисском происшествии... "Что? Что? переспрашивала она. - При чем тут Оля?.. Что такое?.." - "Очнись! прошептал он с отчаянием. - Олю и Сашу взяли!.. Ты слышишь, Ашо-джан, ты слышишь?.." - "О чем ты? - не понимала она. - А Сашу за что? Он ведь не был в партии!.." - "Взяли, взяли!.. Ну, что это значит?.. Взяли!.. Ты можешь это понять?.." Сашу, подумала она, взяли, видимо, как бывшего деникинского офицера... В этом даже была какая-то логика: уж если избавляться... "А при чем Оля? - спросила она. - Она же больна! Она жена крупного поэта..." Шалико машет рукой обреченно и видит, как он идет по улице Паскевича и входит в дом и поднимается на второй этаж. Там, в прохладной комнате, за большим овальным столом сидят все и улыбаются ему, и Лиза говорит: "Шалико, как хорошо ты выглядишь!.." И пока Ашхен нашептывает ему свои безумные вопросы, он снова идет по улице Паскевича и входит в квартиру, где никого уже нет, только юный Васико, Васька, согнувшись сидит у окна...