— Вы знаете, кто получил назначение?
— Нет.
— Я, — сказал Пикок. — Вы думаете, я смогу с ним справиться?
— Безусловно.
— Какая чепуха, Скотти! Я буду командовать, но дело все равно придется делать вам. Вы будете моим заместителем. Какой от меня толк?
— А почему вы согласились?
— И сам не знаю. Мне понравилась идея взять с собой в пустыню Шейлу и Питера, пусть побегают на заднем дворе у Роммеля. Правда, здорово?
— Что ж, у вас был стимул не хуже других. Не расстраивайтесь, все будет в порядке.
— Знаю. Но назначение должны были принять вы. Всегда лучше играть первую скрипку. Разве вы не понимали, что вам все равно придется все тащить на себе?
Скотт кивнул:
— Война — это война. Да я отказывался-то в общем не от самого назначения…
— А от чего же, черт бы вас побрал?
— Совсем от другого. Но теперь уже не о чем говорить.
Он много раз бывал в кабинете у Пикока, но сегодня впервые удобно уселся на походный стул и почувствовал удовольствие от того, что здесь находится. Прежней натянутости как не бывало.
— Вы уверены, что поступили правильно, Скотти?
Скотт лениво кивнул головой, поиграл кожаным стеком Пикока и понял: он поступил правильно.
У него вдруг стало так легко на сердце, что он отсюда же позвонил Люси Пикеринг. Она сказала, что заедет за ним к тете Клотильде, и попросила ее там подождать. Ничего больше она говорить не стала, и он сразу же отправился к себе в пансион.
В его отсутствие к нему заходил Куотермейн и, взяв у тети Клотильды перо и бумагу, оставил Скотту записку.
Было уже поздно ловить Пикока, но утром через Уоррена или через Пикока он вытащит из лап Черча Атыю и Сэма. Пикок уже произвел Атыю и Сэма в сержанты, — «не ради звания, а ради жалования», — сказал он извиняющимся тоном, и это показало Скотту (не говоря уже о его собственной судьбе), что кончина дорожно-топографического отряда — дело решенное. Кочевникам пустыни не нужны были звания и чины.
Он слышал, как в предвечерней мгле тетя Клотильда зовет: «Фелу! Фелу!» Скотт вышел на лестницу и перегнулся через перила, чтобы получше разглядеть сад в полутьме. Ему была смутно видна стена, с которой однажды так неожиданно спрыгнул Гамаль. Скотту казалось, что он все еще там, в саду, такой же горячий и стремительный, еще не раненный и не покрытый тюремным потом. Скотт закрыл глаза: лучше его не видеть. Все равно, он ничем не может помочь египтянину. А тот объяснил ему вещи, недоступные англичанам, доказал, что нельзя молчать, что братство людей существует. Куорти прав. Наверно, он, Скотт, не очень-то чувствует себя англичанином. Может, это и решает в его жизни все.
— Вы еще ждете? — крикнула ему снизу тетя Клотильда.
Он удивился, что она его увидела.
— Да.
— Осторожнее, не прислоняйтесь к перилам. Это опасно.
Стоя на своем ненадежном балкончике, Скотт знал, что в его жизни это не конец чего-то, а только начало. Он еще не понимал как следует, что начиналось, но у него было покойно на сердце. Ему казалось, что так и должно быть после часа, проведенного с Сэмом на ковре, и холодного душа. Ощущение было чисто физическое. Он чувствовал себя свободным, но на это нельзя было слишком полагаться. О многом еще не договорено с этой англичанкой, словно вчера приехавшей из родной деревни, а молчать с нею нельзя, ей он должен объяснить все. Она уже знала о том, что он сделал; наверно, услышала об этом сразу, в тот же час. Скотт понял это по ее голосу, когда разговаривал с ней по телефону: «Я еще не решила, как с вами поступить!»
В ее словах была угроза, а может быть, сомнение, — он не знал. Но он сумеет с этим справиться. Ему казалось, что теперь он преодолеет любое препятствие. Они были слишком щедры, они так не жалели себя, что едва ли споткнутся на каком-нибудь маленьком разногласии.
Скотт услышал гудок ее «шевроле».
— Скотти! — позвала она негромко, зная, что он все равно ее услышит.
Он надвинул фуражку, надвинул ее по своей всегдашней манере низко, как средневековый шлем, спустился по лестнице, прошел по дорожкам сада под молодыми манговыми деревьями. У ворот он уже мог разглядеть очертания фигуры в машине, но еще не видел лица. Да ему и не нужно было его видеть; он издали чувствовал ее уверенность в своей правоте.
Скотт вышел из ворот и на широком тротуаре перед собой увидел какую-то тень. Он почувствовал, что кто-то его ждет, и повернул голову. И сразу, в темноте, понял, что сейчас в него выстрелят. Это был молчаливый лейтенант Хаким, который еще верил, что все решает пуля.
— Ах ты, полицейское отродье! — с ненавистью прошипел Хаким по-английски и выстрелил, держа тяжелый люгер в правой руке и поддерживая ее тонкой кистью левой. — Вот тебе, англичанин! Вот вам всем! Всем англичанам! Всем англичанам!
Все пули вошли Скотту в грудь, и только последняя — в руку, которой он хотел заслониться, приговаривая:
— Нет, Хаким! Не я! Не я!
Но сказал он это слишком поздно.
Скотт не слышал, как гулко отдается звук выстрелов во тьме; не видел промелькнувшей тени человека, которого едва знал; не разобрал, что кричит женщина; не понял, отчего такая боль во всем его большом теле, — он ничего больше не видел, не чувствовал и не понимал. Все, что ему осталось, — было молчание, долгое, слепое молчание, такое долгое, что в этом молчании, казалось, прошла вся его жизнь. А в тот самый миг, когда он прервал это молчание, оно решало: жить ему или умереть.
— Нет.
— Я, — сказал Пикок. — Вы думаете, я смогу с ним справиться?
— Безусловно.
— Какая чепуха, Скотти! Я буду командовать, но дело все равно придется делать вам. Вы будете моим заместителем. Какой от меня толк?
— А почему вы согласились?
— И сам не знаю. Мне понравилась идея взять с собой в пустыню Шейлу и Питера, пусть побегают на заднем дворе у Роммеля. Правда, здорово?
— Что ж, у вас был стимул не хуже других. Не расстраивайтесь, все будет в порядке.
— Знаю. Но назначение должны были принять вы. Всегда лучше играть первую скрипку. Разве вы не понимали, что вам все равно придется все тащить на себе?
Скотт кивнул:
— Война — это война. Да я отказывался-то в общем не от самого назначения…
— А от чего же, черт бы вас побрал?
— Совсем от другого. Но теперь уже не о чем говорить.
Он много раз бывал в кабинете у Пикока, но сегодня впервые удобно уселся на походный стул и почувствовал удовольствие от того, что здесь находится. Прежней натянутости как не бывало.
— Вы уверены, что поступили правильно, Скотти?
Скотт лениво кивнул головой, поиграл кожаным стеком Пикока и понял: он поступил правильно.
У него вдруг стало так легко на сердце, что он отсюда же позвонил Люси Пикеринг. Она сказала, что заедет за ним к тете Клотильде, и попросила ее там подождать. Ничего больше она говорить не стала, и он сразу же отправился к себе в пансион.
В его отсутствие к нему заходил Куотермейн и, взяв у тети Клотильды перо и бумагу, оставил Скотту записку.
«Дорогой генерал Скотт!Скотт ждал. Он ждал и с восторгом, и с гневом, и с печалью, с нетерпением и душевной яростью — все эти чувства поселились в нем навсегда. Но ему было жаль, что Куотермейн поверил, будто он все-таки пойдет с Черчем.
Если вы этого еще не знаете, сообщаю, что нас с Атыей уже сцапали и препровождают в Сиву; мы летим на «Вако»[43]. Это — очередная проделка Черча. Он объявил, что мы должны участвовать в большом рейде (до самой Агейлы) вместе с ребятами из отряда дальнего действия. Это еще что за фарс? Вот чертов дурак! У меня есть все основания предполагать, что операции планирует теперь ваша подружка миссис Пикеринг. Роммелю будет не до смеха!
Если это означает кончину дорожно-топографического отряда, я прекращаю переписку с начальством и возвращаюсь к себе на склад в Фуке, сделав вид, будто я оттуда и не уходил. Надеюсь, что склад стоит на месте.
Атыя в бешенстве — он, по-моему, горюет, что приходится бросать семью в таком положении. Надеюсь, вы за ним присмотрите или же повидаете Пикока и попросите, чтобы Атыю отправили назад в Каир. Если дорожно-топографического отряда больше не будет, Сэма и Атыю надо бы вернуть туда, откуда их взяли. В армии им больше делать нечего.
Не сердитесь за то, что я написал о Люси Пикеринг. Если она кому-нибудь и замолвила словечко о том, чтобы нас разлучили, то, наверно, заботилась только о нашем благе или о чьем-нибудь еще благе, может — и о своем. Я же говорю вам это для вашего блага — вот мы с ней и квиты. И благо ей. Мне никогда не нравилась ее хищность, и я не стыжусь вести себя как хищник по отношению к ней.
Внизу отчаянно гудит сержант, стараясь поскорее меня отсюда вытащить. Беда ваша в том, что вам никогда не понять моей теории насчет черной оспы. Читал, что поймали вашего террориста. Вы явно предпочитаете египтян англичанам. Мне это понятно. Может, тут и кроется ответ на все наши сомнения.
Увидимся в Агейле или в каком-нибудь другом месте, где кровавому идиоту Черчу захочется нас укокошить. Но вызволите хотя бы Сэма и Атыю.
Ваш покорный слуга, С.Куотермейн».
Было уже поздно ловить Пикока, но утром через Уоррена или через Пикока он вытащит из лап Черча Атыю и Сэма. Пикок уже произвел Атыю и Сэма в сержанты, — «не ради звания, а ради жалования», — сказал он извиняющимся тоном, и это показало Скотту (не говоря уже о его собственной судьбе), что кончина дорожно-топографического отряда — дело решенное. Кочевникам пустыни не нужны были звания и чины.
Он слышал, как в предвечерней мгле тетя Клотильда зовет: «Фелу! Фелу!» Скотт вышел на лестницу и перегнулся через перила, чтобы получше разглядеть сад в полутьме. Ему была смутно видна стена, с которой однажды так неожиданно спрыгнул Гамаль. Скотту казалось, что он все еще там, в саду, такой же горячий и стремительный, еще не раненный и не покрытый тюремным потом. Скотт закрыл глаза: лучше его не видеть. Все равно, он ничем не может помочь египтянину. А тот объяснил ему вещи, недоступные англичанам, доказал, что нельзя молчать, что братство людей существует. Куорти прав. Наверно, он, Скотт, не очень-то чувствует себя англичанином. Может, это и решает в его жизни все.
— Вы еще ждете? — крикнула ему снизу тетя Клотильда.
Он удивился, что она его увидела.
— Да.
— Осторожнее, не прислоняйтесь к перилам. Это опасно.
Стоя на своем ненадежном балкончике, Скотт знал, что в его жизни это не конец чего-то, а только начало. Он еще не понимал как следует, что начиналось, но у него было покойно на сердце. Ему казалось, что так и должно быть после часа, проведенного с Сэмом на ковре, и холодного душа. Ощущение было чисто физическое. Он чувствовал себя свободным, но на это нельзя было слишком полагаться. О многом еще не договорено с этой англичанкой, словно вчера приехавшей из родной деревни, а молчать с нею нельзя, ей он должен объяснить все. Она уже знала о том, что он сделал; наверно, услышала об этом сразу, в тот же час. Скотт понял это по ее голосу, когда разговаривал с ней по телефону: «Я еще не решила, как с вами поступить!»
В ее словах была угроза, а может быть, сомнение, — он не знал. Но он сумеет с этим справиться. Ему казалось, что теперь он преодолеет любое препятствие. Они были слишком щедры, они так не жалели себя, что едва ли споткнутся на каком-нибудь маленьком разногласии.
Скотт услышал гудок ее «шевроле».
— Скотти! — позвала она негромко, зная, что он все равно ее услышит.
Он надвинул фуражку, надвинул ее по своей всегдашней манере низко, как средневековый шлем, спустился по лестнице, прошел по дорожкам сада под молодыми манговыми деревьями. У ворот он уже мог разглядеть очертания фигуры в машине, но еще не видел лица. Да ему и не нужно было его видеть; он издали чувствовал ее уверенность в своей правоте.
Скотт вышел из ворот и на широком тротуаре перед собой увидел какую-то тень. Он почувствовал, что кто-то его ждет, и повернул голову. И сразу, в темноте, понял, что сейчас в него выстрелят. Это был молчаливый лейтенант Хаким, который еще верил, что все решает пуля.
— Ах ты, полицейское отродье! — с ненавистью прошипел Хаким по-английски и выстрелил, держа тяжелый люгер в правой руке и поддерживая ее тонкой кистью левой. — Вот тебе, англичанин! Вот вам всем! Всем англичанам! Всем англичанам!
Все пули вошли Скотту в грудь, и только последняя — в руку, которой он хотел заслониться, приговаривая:
— Нет, Хаким! Не я! Не я!
Но сказал он это слишком поздно.
Скотт не слышал, как гулко отдается звук выстрелов во тьме; не видел промелькнувшей тени человека, которого едва знал; не разобрал, что кричит женщина; не понял, отчего такая боль во всем его большом теле, — он ничего больше не видел, не чувствовал и не понимал. Все, что ему осталось, — было молчание, долгое, слепое молчание, такое долгое, что в этом молчании, казалось, прошла вся его жизнь. А в тот самый миг, когда он прервал это молчание, оно решало: жить ему или умереть.