— Хорошо, — сказал Скотт, обезоруженный искренностью Черча. — Я постараюсь.
   На секунду пелена ненависти и презрения, закрывавшая от него Черча, приподнялась, и он увидел проблеск чего-то человеческого. Это его смутило. Ему вдруг захотелось прекратить странную войну, которую он объявил Черчу. К чему он ее затеял? Зачем тянуть эти непонятные поминки по Пикерингу? Но не только смерть Пикеринга, а сомнения, желание все додумать до конца (как раз то, чего прежде всего требовал Пикеринг от мыслящего человека) толкали его на войну с Черчем. Куда важнее, чем смерть Пикеринга, была потеря самого себя и вкуса к своему делу. А из-за Черча и сам он и его работа утратили для него всякую цену. Кровавый Черч — плохой генерал, он снова потерпит поражение: такова уж эта война. Но ему, Скотту, придется и впредь делать то, что прикажет ему Черч. Такова война, но в этом-то и крылась загадка, отсюда рождались сомнения.
   — Ну, а как насчет дороги? — тактично вставил Пикок, нарушив молчание. — Вы желаете, чтобы Скотт дал пояснения к картам?
   — Нет. Чего стоят карты, к которым нужны пояснения? Приведете Скотта ко мне потом, когда я за ним пошлю.
   — Слушаюсь, сэр, — сказал Пикок и щелкнул пальцами, подзывая Шейлу. Она пошла за ними из кабинета, облизывая на ходу руку Скотта.

11

   Скотт развернул спальный мешок, вытащил оттуда минные тарелки и разложил их на полу своей комнаты в пансионе тети Клотильды. Сидя на кровати, он нажал большим пальцем на разряженный пружинный механизм одной из мин. Послышался скрежет, и на ветхом дощатом полу показались два желтых кружка песчаной пыли.
   — Выбросьте вы эту чертовщину, — сказал ему Куотермейн в Сиве, когда он заворачивал мины в спальный мешок. — На что они вам сдались, Скотт? Вы ничего не сможете доказать при помощи парочки мин. С Черчем так легко не разделаешься.
   — Может, вы и правы, — ответил Скотт. Но мин не выбросил.
   Теперь он и сам задумался над тем, какой в них толк? Покончить с Черчем? Нанести прямой удар и побороть ту безнадежность, которой Черч и компания сумели его заразить, да и не только его, а половину армии, половину войны? Доказать, что Черч убил Пикеринга, хотя об этом и так все знают?
   — Может быть, — твердил он себе. — Может быть.
   Он с раздражением поглядел на мины, словно они таили разгадку в своем механизме; стоит только стукнуть их ногой — и они разорвутся на мельчайшие части и выдадут свой секрет.
   — Не так-то это просто, — признался он.
   Он понимал теперь только одно: остановиться он уже не в силах. Подобрать улики против Черча — вот в чем была задача. Но он не знал, как это сделать.
   — Капитан Скотт! — В дверь скреблась тетя Клотильда.
   — Что? — И он задвинул мины под кровать.
   — Спуститесь вниз и поглядите, как черепаха выходит за хлебом.
   Скотт отворил дверь, и в темноте его нащупала рука. Старуха тихонько посмеивалась, предвкушая забавное развлечение, которое она готовила для Скотта.
   — Вот увидите, — сказала она. — Черепаха выходит на зов.
   Скотт помог ей спуститься по кирпичным ступенькам наружной лестницы, а она уже на ходу звала черепаху:
   — Фелу, Фелу, Фелу! — Потом крикнула по-итальянски: — Я дам тебе хлебушка, дочка!
   Старуха остановилась возле крана, откуда вода капала в большую раковину, и попросила Скотта отойти подальше к глинобитной стене.
   — Вот я здесь посижу, и она ко мне выйдет. Чужих она боится, — сказала старуха.
   Скотт отошел к стене и увидел, что из соседнего сада за ними наблюдает, растянувшись на земляной крыше, рослый молодой египтянин в офицерской форме; это был темнокожий усатый человек с серьезным выражением лица. Глаза у него были молодые и встревоженные, но подбородок и нос казались слишком жестко очерченными для встревоженного человека.
   — Здравствуйте, — сказал ему Скотт. — Вы уже видели это представление?
   Египтянин кивнул.
   — И не раз, — ответил он, с трудом произнося английские слова.
   — Это Гамаль, — сказала тетя Клотильда и добавила по-арабски: — Гамаль видел, как кормят мою черепаху, — сколько лет ты это видишь, а, Гамаль? Всю свою жизнь. Я начала кормить ее до того, как ты родился. Маленькая Фелу старше тебя, Гамаль.
   Гамаль кивнул, и его большое, застенчивое лицо расплылось в белозубой улыбке, слишком веселой, чтобы выражать мимолетное удовольствие.
   Скотт не стал разговаривать с египтянином; он прислонился к глинобитной стене, греясь на солнце и молча поглядывая на незнакомца. А старуха с узкими глазками, в черном коленкоровом платье, кричала в пустоту:
   — Фелу, Фелу, Фелу!
   Медленно, с мучительным трудом и каким-то отрешенным упорством, древняя как мир зеленая черепашка выползла из норы под манговым деревом и начала свое неуклюжее шествие по пыльной дорожке, прямо к женщине, неподвижно сидевшей на низеньком садовом стуле.
   — Поразительно! — не сводя с нее глаз, сказал Скотт.
   — Т-с-с! — резко прервала его тетя Клотильда.
   Волоча тяжелый хвост, черепаха дюйм за дюймом приближалась к протянутой руке. Разок она остановилась, чтобы оглядеться вокруг, оставив в пыли следы своих когтей, а потом поползла дальше. Не дойдя до руки, она испуганно замерла и втянула голову под панцирь. Белая, с набухшими венами, рука не шевельнулась. Она ждала, и голова черепахи высунулась снова. Преодолев последний дюйм, вопреки тысячелетней подозрительности, которая копилась у нее под панцирем, черепаха, наконец, опустила голову в истолченный хлеб, а потом медленно подняла ее, чтобы проглотить несколько крошек.
   Скотт терпеливо наблюдал за тем, как эта процедура повторялась снова, снова и снова.
   Тетя Клотильда подняла голову и улыбнулась в ту сторону, где он стоял.
   Черепаха вдруг спряталась под панцирь.
   — Ессо![8] — сказала старуха. — Ну, пропало. Теперь она долго не выйдет.
   Тетя Клотильда подняла черепаху, ласково почесала панцирь, погладила большим пальцем шейное отверстие и положила ее в ямку под манговым деревом. Хлеб она рассыпала в маленькой выемке между корней.
   — Что ее испугало? — спросил Скотт.
   — Гамаль — он спрыгнул с крыши. Вот непоседа!
   Скотт поднял голову. Египтянина уже не было.
 
 
   Куотермейн приехал из лагеря Мена, и они вдвоем отправились к генералу Уоррену — идеалу всех английских солдат. Он сказал им чопорно и устало:
   — Здравствуйте, Скотт. Здравствуйте, Куотермейн.
   Скотт неторопливо отдал честь, а Куотермейн ответил со своей непостижимой приветливостью:
   — Здравствуйте, сэр.
   Генерал натянуто улыбнулся, словно радуясь, что дружелюбие Куотермейна избавляет его от необходимости первому начать беседу.
   Скотта поразило, что генерал запомнил их имена.
   — Садитесь, — пригласил он.
   Они уселись на жесткие, складные стулья. Кабинет Уоррена состоял из некрашеного стола, стен, увешанных картами, и проволочных корзинок для бумаг, таких же, как и во всех прочих кабинетах, с той только разницей, что здесь была вершина пирамиды проволочных корзин. На стене висели две старые, отделанные серебром уздечки, а рядом с ними — пара сильно потертых, позолоченных шпор — память о молодом гусаре или молодом улане с индийской границы, память о самом Уоррене.
   — Как вы себя чувствуете?
   — Отлично, сэр.
   — Дал вам генерал Черч хоть несколько дней отпуска?
   — Нет, сэр, — все с тем же дружелюбием ответил Куотермейн. — Мы переформировывались.
   — А-а. Вы, топографы, кажется, последнее время не знаете, куда себя девать?
   На этот раз смолчал и Куотермейн. Уоррен выбивался из сил. Скотт наблюдал за тем, как Уоррен выбивается из сил, чтобы сказать то, что ему нужно было сказать, а может, и добиться того, чего он должен был добиться: выиграть хоть какую-нибудь битву в пустыне, Хоть одну-единственную битву.
   — Мне не хотелось надоедать вам личными делами, — сказал он и замолчал, чтобы не произносить всего остального.
   — Не стесняйтесь, прошу вас, — сказал Скотт и почувствовал облегчение, видя, как генерал борется с идеальным солдатом в себе самом, стараясь хоть немножко оттаять.
   — Я не имею никакого права вас допрашивать, — сказал Уоррен. — Ну, а остальные не имеют не только Права, но и возможности…
   Страх, владевший этим человеком, подумал Скотт, напоминает страх голодного, который возненавидел пищу и, вынужденный есть, страдает. Каждый человек — пища для других и все люди — пища для одного (Скотт знал, что таков его собственный взгляд на человеческую природу), а Уоррен боялся притронуться к человеку и мучился, стараясь проникнуть в сущность сидевших сейчас перед ним людей.
   — Видно, такой конец был неизбежен? — сказал он. — Я говорю о смерти молодого Бентинка. Боюсь, что эти молодые летчики слишком часто подвергают себя опасности. Они идут на такой крайний риск…
   Он не сводил глаз с крышки письменного стола, поглощенный своими мыслями о судьбе летчиков.
   — Да, сэр. Им приходится рисковать, — сказал Скотт, вдруг пожалев Уоррена, как он никого еще не жалел, но не в силах помочь ему побороть горе.
   — Несомненно, так оно и было. Ему захотелось рискнуть, и он полетел на этом самолете?
   — Нет, сэр, — сказал Скотт со всей деликатностью. — Бентинк был уверен, что самолет в полном порядке.
   — Он и нас в этом убедил, — благодушно пояснил Куотермейн.
   — Да. Не сомневаюсь… А это наверняка? Не может быть, чтобы он…
   — Никак нет, генерал. Не может. Он сгорел вместе с самолетом.
   — Люси… то есть миссис Пикеринг мне сказала, что вы поговорите с моей дочерью. Вы ведь, Скотт, познакомились с ней на ее свадьбе?
   — Так точно.
   — Я вам очень признателен за то, что вы согласились с ней повидаться и… — Уоррен растопырил пальцы, а потом сжал их снова.
   Они молчали. Слово было за Уорреном. Он встал — благообразный седой человек с восковым лицом и негнущейся левой рукой — и они поднялись тоже. Тогда Уоррен выдавил из себя:
   — Уверен, что вы заботились о нем всю дорогу, Скотт. А уж то, что случилось в воздухе, вас не касалось.
   — Нет, сэр, касалось! — голос Скотта прозвучал резче, чем он этого хотел, и он сделал шаг назад. — Беда в том, генерал, что я ничего не смыслю в самолетах. Мне пришлось довериться в этом деле Бентинку.
   — Ну да. Ну да. Спасибо, что зашли. Вы действовали правильно, Скотт. Мы вообще довольны проделанной вами работой. Скоро мы надеемся дать вам поручение еще ответственнее. Но знаете, вам не мешало бы иметь более высокое звание…
   Скотт медленно отдал честь, приложив пальцы к виску.
   — Ну что ж, пока все, — сказал Уоррен и ушел в себя, как улитка, заперся один на один с самим собой.
   Говорить и в самом деле было больше не о чем; они оставили его таким же отрезанным от мира, как и нашли. Его отделяла от них неприступная стена.
   — Я не успел вам сказать, — вспомнил Куотермейн, когда они уселись в «виллис», взятый Куотермейном в лагере Мена. — Ходят слухи, что Черч решил придать нам часть отряда дальнего действия. Или влить нас туда — точно не знаю.
   — Совсем?
   — Господи! Вот об этом я и не подумал. Да нет. Впрочем, не знаю. Может, только на время нового наступления. А когда Уоррен заговорил о более ответственном задании, я понял, что слухи были верны.
   «Виллис» заносчиво подпрыгивал всеми своими четырьмя колесами. На ровной дороге эта машина напоминала ломовую лошадь, но в умелых, чутких руках Куотермейна она превращалась в тончайший и послушный механизм.
   — Дьявол их возьми! Мне это совсем не нравится. Если Уоррен и Черч собираются влить нас в отряды дальнего действия — дело наше плохо.
   — По-видимому, да, — сказал Скотт.
   — Кровавый Черч давно хочет нас куда-нибудь спихнуть. С того дня, как погиб Пикеринг. А сейчас он взялся за нас всерьез, — Куотермейн волновался все больше и больше.
   Скотт кивнул.
   — Послушайте, Скотти. Займитесь-ка этим, не откладывая, — настаивал Куотермейн. — Не можете ли вы пробиться к кому-нибудь наверх через Люси Пикеринг?
   — К кому?
   — Не знаю. К Уоррену или любому другому из них. Люси это устроит.
   — Да мы ведь только что видели Уоррена…
   — Но мне это раньше не пришло в голову. К тому же отряды дальнего действия вооружаются, их спешно снабжают боеприпасами. Временно нас туда влили или совсем — это все равно, потому что Черч, по-моему, явно готовит какую-то новую идиотскую операцию.
   — Для нас она будет последней, — цинично утешил его Скотт. — А ну-ка, выпустите меня из машины.
   Было уже темно — только что спустилась осенняя ночь, и синие стекла уличных фонарей излучали призрачный и обманный свет, оберегая город от бомбежки и разрушения. Но Каир был слишком грязен, чтобы его всерьез стоило разрушать.
   — Заезжайте за мной завтра после обеда, — сказал он Куотермейну.
   — Я вернусь в Каир утром. Нам с вами надо съездить в Аббасию.
   — Нет, — сказал Скотт. — Утром мне надо повидать девушку.
   — Жену Бентинка?
   — Да.
   Куотермейн отъехал, а Скотт зашел в ближайший кинотеатр и просидел там до тех пор, пока под конец не исполнили египетский государственный гимн. Такой финал его не порадовал. Скотт прошагал домой в Матарию все пять миль, раздумывая о государственных гимнах. По сравнению с другими гимнами египетский звучал как аккомпанемент к акробатическому номеру в цирке. Египетские мальчишки в передних рядах обычно распевали под его музыку непристойные куплеты, призывая небо ниспослать на землю нечистоты и обрушить ужасную месть на исполнительницу танца живота Тахию Кариоку. Однажды в пустыне Скотт слышал, как один валлиец пел такие же куплеты под звуки английского гимна, пел так громко, отчетливо и музыкально, что весь широко раскинувшийся лагерь притих, прислушиваясь в темноте к его пению. Потом, уже к концу, какой-то офицер сердито крикнул из своей палатки, чтобы виновник явился немедленно к нему. Тот не явился, за ним послали вестового. Певец затеял с вестовым, бродившим ощупью по темному лагерю, игру в прятки, и вестовой наконец заорал:
   — Таффи! Заткнись и дай нам всем спать!
   — Да уж ладно, Артур! Потерпи. Второй куплет еще лучше первого!
   И он спел второй куплет под крики офицера, разносившиеся по пустыне:
   — Молчать! Молчать!
   Невидимый в темноте валлиец пропел всю песенку до конца, и лагерь устроил ему бурную овацию. Скотт рассмеялся, вспоминая об этом сейчас. На ходу он снял куртку — ему казалось, что от жары его плечи и туловище распухли и вот-вот лопнут.
   Барьеры! Все в мире создано для того, чтобы разделять людей. На свете есть солдаты и есть офицеры. На свете написаны гимны, но для них почему-то придумывают новые слова. Однако смех, которым награждали Таффи, звучал как стройный хор множества людей. И слышалось в нем не только веселье, но и какая-то сила, которую офицер не смог подавить. Она прокатилась через голову офицера с его приказами, как волна по гальке.
   — Молчать! Молчать!
   Скотт слышал этот смех и здесь, на улицах Каира.
 
 
   Было поздно, но все сверкало в лунном свете. Скотт был бы совсем счастлив, если бы его не тяготило то, что он не позвонил Люсиль Пикеринг. Но этот груз нельзя было скинуть походя.
   Его влажную рубаху продувало прохладным ветерком. Чудесно! Ночь — это было одиночество, но в нем не было тоски. Вот и хорошо. За два дома от пансиона тети Клотильды, где на неопрятном тротуаре громоздилась куча земли, вынутая из какой-то давно заброшенной канавы, под синим фонарем стоял маленький «фиат-тополино» и его непропорционально большая дверца была открыта. Скотт, проходя, машинально поднял ногу, чтобы ее захлопнуть, но, толкнув дверцу, почувствовал, как она обо что-то ударилась.
   Из машины высовывалось туловище молодого, рослого египтянина Гамаля. Можно было подумать, что он пьян, но и на его лице, и в выражении глаз не было следов опьянения; по-видимому, молодой человек был ранен.
   — Что случилось? — спросил его Скотт по-арабски.
   — Лучше не спрашивайте, — ответил египтянин, стараясь приподняться, но сразу же лишился сил.
   — Авария? — нагнулся над ним Скотт.
   — Лучше не спрашивайте, — тупо повторил Гамаль.
   У него текла кровь из нижней части живота, заливая рубашку и штаны защитного цвета.
   — Кто в вас стрелял? — спросил тогда Скотт. Он попытался вытащить из машины тяжелое тело Гамаля, но египтянин стал сопротивляться:
   — Уйдите. Я сам.
   Скотт выпрямился:
   — Валяйте.
   Египтянин силился просунуть свое тело через дверцу «тополино». Он свалился к подножью высохшего палисандрового дерева, которое ранней весной покрывается лиловыми цветами.
   — Если вы сможете встать на колени, я вас подниму, — сказал Скотт.
   — Вам меня не поднять. Я тяжелый.
   — Встаньте на колени. — Скотт прилаживался то с одной, то с другой стороны, потом остановился, чтобы спросить. — Отнести вас домой?
   — Да.
   — А родных испугать не боитесь?
   — Там никого нет.
   — Который ваш дом?
   — Прямо… — начал было тот с трудом, но тут же стал оседать, теряя сознание.
   — Не падайте на землю, — мягко попросил раненого Скотт и подтянул его повыше за пояс, затем подставил спину, взвалил на нее Гамаля и, придерживая его под коленки, натужно кряхтя и чувствуя, что шея становится мокрой от крови, все же умудрился войти в ворота, а потом добраться по дорожке до порога дома.
   Не разгибаясь, он опустил Гамаля на плетеный половичок.
   — У меня нет ключа от этой двери, — сказал Гамаль, когда его слабость немножко прошла и он понял, где находится.
   — Почему вы мне раньше этого не сказали?
   — Бросьте меня тут.
   — Ладно, — сказал Скотт, чтобы его успокоить. — Все будет в порядке.
   — Дверь сбоку…
   Скотт не взял ключа; он снова поднял Гамаля, дотащил до боковой двери под шпалерой из вьющихся растений и внес в комнату, где были только тахта, покрытая бумажным одеялом, стол, на котором стояла совсем сухая гулля[9], и старый плетеный стул.
   — Нескладно с вами получилось, — сказал Скотт, опустив Гамаля на тахту. — Что произошло? — спросил он снова, нащупав выключатель. Когда Скотт повернул его, он увидел, что молодой египтянин лежит без движения; его крупный подбородок обмяк, крупный нос блестит от пота, штаны пропитаны кровью, лицо побелело — и не столько от боли, сколько от страха, а сам он противится этому страху, как всякий раненый, который еще не знает, серьезно ли он ранен, и так встревожен этим, что даже не чувствует боли.
   — Лучше не спрашивайте, — сказал Гамаль угрюмо.
   — Как хотите. — Скотт осторожно заглянул ему под рубашку. — Вам нужен врач.
   — Нет.
   — Хотите вы этого или нет, но я его позову.
   — Клянусь…
   — Не валяйте дурака! — тихо сказал ему Скотт по-английски.
   На этот раз Гамаль вынужден был смириться:
   — Тогда я скажу вам, кого позвать. Но только его и никого другого.
   — Ладно. Говорите.
   Разговор шел наполовину по-арабски, наполовину по-английски. Гамаль назвал ему имя и номер телефона. Только одной фразой он выдал свой страх:
   — Скажите, чтобы он взял такси: у него нет своей машины. Я слишком долго пролежал на улице, меня начинает знобить…
   Скотт отыскал телефон в прихожей душного и, казалось, нежилого дома, набрал номер и подождал, пока на звонки не ответила сначала женщина, а после долгих уговоров — мужчина; его не пришлось упрашивать, чтобы он приехал к этому Гамалю аль-Мухтару, стоило Скотту сказать, что того ранили в живот.
   — Что вы с ним сделали?
   — Ничего, — ответил Скотт.
   — Хорошо. Не трогайте его, пока я не приеду, — распорядился врач.
   Когда Скотт вернулся к Гамалю, юноша с трудом превозмогал боль; он попросил Скотта распустить ему пояс и чем-нибудь укрыть. Скотт обошел дом, отыскал спальню и стянул с кровати одеяло и накидку. На них был толстый слой пыли. Скотт прикрыл египтянина, а потом снял с себя промокшую от крови рубашку и сел, присматривая за раненым, который, в свою очередь, не сводил с него глаз.
   Пришел врач, щуря близорукие глаза и спотыкаясь в темном саду, осторожный и мало симпатичный молодой человек, не старше Гамаля и, очевидно, тоже военный. Врач был удивлен, обнаружив, что Скотт — англичанин. Он явно был этим раздосадован. Он был раздосадован и состоянием своего друга; стащив с него штаны, он поспешно и не слишком деликатно перевязал его. Раненому были сделаны уколы, его осмотрели и проверили, действуют ли ноги. Все это делалось молча…
   Гамаль потерял сознание, и врач сказал Скотту:
   — Теперь я сам с ним справлюсь. Где вы его нашли?
   — В машине перед домом.
   — И вы его привели сюда? — спросил врач с возмущением.
   — Нет. Принес.
   — Сколько времени он там пролежал?
   — Не знаю. Как вы думаете, он выкарабкается?
   — Надеюсь. Полагаю, что да. Будет здоров, но вряд ли во всех отношениях… Рана расположена слишком низко. Необходимая помощь будет оказана. А вам — спасибо.
   Скотт взял свою окровавленную рубашку.
   — Но кроме всего прочего… — выдавил из себя врач, — я, конечно, не могу просить вас никому ни о чем не рассказывать, вы ведь англичанин… — В тоне его звучала ненависть. — Однако вы все-таки солдат, и, может быть…
   — Ну какой уж я солдат, — возразил Скотт, повышая голос и медленно наливаясь злостью.
   — И все-таки… — начал снова врач.
   Не ответив и не оглянувшись, Скотт вышел из комнаты. Он нашел свою куртку, брошенную на «тополино», тихонько взобрался по наружной лестнице в свою комнату, с отвращением сбросил одежду, пошел в ванную, чтобы ее намочить и втихомолку выстирать, но услышал, что шум, который он поднял, разбудил других обитателей дома. Тогда он лег на кровать и стал вспоминать встревоженные, жадные глаза человека с пулями в животе. Врач его разозлил. Он старался заглушить свое любопытство, зная, что ему не сразу удастся выяснить, в чем дело.
   Позже — Скотт еще не спал — он услышал, как к соседнему дому подъехала машина и зазвучали чьи-то голоса. Потом наступило молчание. Тогда Скотт заснул: он слишком устал и не мог больше гадать о том, что произошло.
   И лишь после того как на утро он повидался с вдовой молодого Бентинка — Эйлин Бентинк, — Скотт прочел в дневном выпуске английской газеты, что в старейшего и самого проанглийского из египетских политических деятелей — Хусейна Амера пашу стрелял один из четырех покушавшихся на него злоумышленников. Пашу серьезно ранили, и жизнь его была в опасности.
   Сам убийца тоже не остался невредим. Выстрелами из пистолета его ранил сын Амера паши, который находился рядом с отцом. Личность убийцы не установлена. Он скрылся.

12

   Эйлин Бентинк облегчила ему тягостный долг, заявив напрямик:
   — Вас, конечно, уверили, будто я надеюсь, что Бенти все-таки жив. Неправда. Я знаю, что он умер. И что вы, Скотти, были бессильны что-либо сделать.
   — Боюсь, что да, — признался он с горечью.
   Несчастье ее не надломило. Она была такой, как всегда, и казалась очень молодой в своем белом с цветочками платье. И вела себя просто, обыденно. Никакой трагедии не разыгрывала, никаких глупостей себе не позволяла. Скотту хорошо была знакома эта черта англичан — инстинкт самосохранения заставляет их глушить свои чувства, принижать их до обыденности. Он сказал себе: «Английские нравы никуда не годятся».
   — Не знаю, право, почему мне хотелось вас повидать. Наверно потому, что, глядя на вас, ни в чем уже больше не сомневаешься. У вас такой вид, что и говорить ничего не надо.
   Она была мягче, чем он ожидал.
   За кустами роз, среди которых праздновали ее свадьбу, на лужайке еще виднелись вмятины от столов — на них так недавно стояли бокалы с греческим шампанским. И звучал мальчишеский голос Бентинка: «Нам здорово повезло, старина, что вы все-таки пришли!»
   Люси Пикеринг привела его сюда, в белую виллу генерала Уоррена, привела и деликатно оставила наедине с молодой девушкой. Он снова почувствовал упрек в смерти Бентинка и новое посягательство на свою волю. Ему так долго втолковывали, что он должен быть тактичным, — только сама девушка избавила его от неприязни к ней и ее горю. Если бы она потребовала от него заверений в том, что Бентинк мертв, он дал бы их холодно и без всякого сочувствия. А тут он вторично пережил гибель этого человека, и не самую его смерть, а горе, которое он причинил тем, кого оставил.
   — Мне очень жаль, что я причинила вам столько хлопот, — сказала она, чтобы лишить разговор всякого драматизма.
   Но ему не хотелось этой нарочитой обыденности, теперь она его раздражала.
   — Нам всем не мешало бы переживать побольше неприятностей. Я это понял, — ответил он, превозмогая смущение. — Мне кажется, что самая большая наша беда — в нашей сдержанности.
   — Не пойму, что вы хотите этим сказать.
   — Почему мы так стесняемся своего горя?
   — Дело не в этом, — сказала она. — Конечно, если бы я распустилась, это выглядело бы не очень прилично. Но речь не обо мне. Я думала о вас. — Она не разрешала себе ни душевного трепета, ни душевной боли.
   Прежде она казалась ему более ранимой, чем Люси Пикеринг. В ней было то, чем порой обладают английские девушки: какая-то мягкая доброта. А когда с этим соединяются чистота, застенчивость и любовь к спорту — девушка кажется очень привлекательной. Если ей повезет и она сумеет сберечь все эти качества в более зрелые годы — очарование может сохраниться… Такой была Эйлин Уоррен в день своей свадьбы. Но теперь она изменилась. Родничок чувства, готовый выбиться наружу, был замурован у самого истока. Она прикрыла рукой покрытую веснушками шею, чтобы не забилась ни одна жилка, чтобы не вырвалось ни одной жалобы.