– Начнем с анкеты. Кто родители, где они, чем занимались, кто они по происхождению и национальности, нет ли родственников за границей? Потом все ваши анкетные данные: где родился, где учился, где работал, почему не был на фронте.
   Писал Шлык не торопясь, не пропуская мелочей. Процедура эта продолжалась часа три, я уже стал уставать, меня клонило ко сну, и хотелось только одного: чтобы Шлык скорее отправил меня обратно в камеру. Наконец вся моя биография и биография моих родителей были выяснены и записаны, и Шлык отложил перо в сторону.
   – Вы знаете, Боровский, почему вас арестовали?
   – Нет, не знаю.
   – Вы должны понять, Боровский, что зря мы никого не арестовываем и ошибок у нас не бывает, мы здесь долго думали, изучали вас, прежде чем оформить на вас ордер. Вам это понятно?
   – Нет, не понятно. Я не совершал никаких преступлений против советской власти, всегда добросовестно работал и не вижу никаких причин для ареста.
   Пока я говорил, Шлык не спускал с меня пристального взгляда и злорадно улыбался, обнажая редкие желтые зубы. Тишина, однообразные вопросы подполковника постепенно стали действовать на меня угнетающе. Часа в три или четыре утра Шлык незаметно нажал кнопку под столом, и в кабинет через двойные двери вошел вертухай.
   – Заберите, – сказал Шлык.
   И меня повели в камеру – руки назад – по тем же коридорам, по переходу, потом по трапам на самую верхотуру, в камеру № 248, ставшую для меня вторым домом. Заснул я мгновенно, не желая вспоминать ни допрос, ни довольно мерзкую физиономию следователя. Однако спать долго не пришлось, в 7 утра подъем, уборка, мытье пола, «завтрак». По окончании всех обязательных процедур я сел на металлический стульчик, облокотился локтями на столик и заснул мгновенно. Но, видимо, опытные вертухаи по спине заключенного могли безошибочно определить, спит он или бодрствует, нарушает режим советский заключенный или нет. Запрет спать днем – одна из главных пружин физического воздействия на человека, кроме битья, разумеется… Но вот со скрипом открывается кормушка, и свистящий шепот лезет в уши:
   – Будете спать, посажу в карцер на пять суток.
   Что такое карцер, я еще не знаю, но догадываюсь, что это не курорт. Снова хожу по диагонали, взад-вперед, взад-вперед, потом баланда, каша, прогулка и снова взад-вперед, взад-вперед и так до отбоя. Раздеваюсь и ложусь с надеждой, что сегодня не вызовут и я высплюсь. Засыпаю мгновенно... но просыпаюсь от холода, одеяло на полу, кормушка открыта, обычные вопросы и снова:
   – Одевайтесь, сейчас пойдете.
   И так ночь за ночью, неделя за неделей... Это невыносимо...
   В первый месяц допросов Шлык меня ни в чем не обвинял, просто держал часами на стульчике, сам что-то писал или просто шелестел бумагами. Иногда, правда, начинал расспрашивать о моих товарищах по работе, особенно его интересовал почему-то мой непосредственный начальник Н. М. Авербух. И тогда я вспомнил, что Авербух незадолго до войны ездил в командировку в Англию и частенько рассказывал нам, как там хорошо живут, какие там фрукты, какая отличная одежда, как хороши квартиры... По меркам МГБ, за такую информацию полагалось десять лет лагерей за преклонение перед буржуазным образом жизни. Видимо, Шлыку было кое-что известно про рассказы Авербуха, и он хотел получить от меня дополнительный материал для обвинения. Но на все вопросы я твердо отвечал, что Авербух – честный советский инженер и ничего контрреволюционного я никогда не слышал от него. Наконец Шлык не выдержал и зло бросил:
   – Напрасно вы защищаете этого пархатого жида, он вас не стал защищать!
   Но я ему не поверил. Авербуха я знал уже десять лет, и с самой лучшей стороны. Но я ошибался... Видимо, в нашем государстве мало находилось людей, которые могли бы выдержать допрос следователя МГБ, да еще в Большом доме, с глазу на глаз... Иногда Шлык вызывал меня на допрос, сажал на стульчик и занимался своими делами, не обращая на меня никакого внимания, что-то писал своим скрипучим пером, оформлял кого-то на тот свет или в дальние лагеря... Часов в двенадцать ночи я начинал засыпать и с трудом держался в вертикальном положении. Это была мучительная пытка, медленная и тонкая... Иногда Шлык вдруг оживлялся и требовал, чтобы я сам сознался в своих антисоветских преступлениях.
   – А не то, Боровский, придется применить к вам другие методы допроса. Будете тогда знать, что такое настоящее следствие.
   Я похолодел... Следователь Шлык и в самом деле мог делать со мной все, что захочет. Он мог меня пытать, терзать, убить, я был совершенно беззащитен перед абсолютной, тупой и жестокой властью. Если меня забьют до смерти, МГБ сообщит моим близким, что Боровский умер в тюрьме от сердечного приступа или просто от насморка, им скажут, что, запутавшись в антисоветских преступлениях, покончил с собой, или вообще ничего и никому не скажут. Они все могут... И все будут думать, что так оно и есть. Никто не имеет права даже задать вопрос: «В чем дело? Почему погиб Боровский?»
   И если действительно Шлык начнет вести «настоящее следствие», что тогда будет со мной? Что я им начну говорить кровавым ртом? Какие страшные преступления возьму на себя? И кого назову сообщником? Мысль о сообщниках была мне особенно невыносима.
   Наконец Шлык взялся за меня всерьез. Все, что было, было, так сказать, прелюдией, подготовкой. Зло поблескивая глазками, Шлык изрек:
   – Всех вас там, в лаборатории, следует посадить, все вы контрики и антисоветчики!
   Я сразу догадался, откуда дует ветер! Это были слова нашего отдельского парторга, инженера-сварщика А. В. Солдатовой, неутомимого проводника сталинских идей и лозунгов, человека недалекого и злобного. Незадолго до моего ареста мне рассказали, что Солдатова жаловалась кому-то в столовой: «Очень трудно работать в лаборатории, все белогвардейцы...»
   В ту же ночь Шлык сообщил, что вместе со мной арес тован еще один инженер лаборатории – С. Г. Куприянов, который уже признался в совершенных преступлениях. Надо сказать, что Сергей был весьма несдержан на язык и поносил все и вся, особенно люто он ненавидел Сталина и разглагольствовал о его «деяниях», не стесняясь в выражениях. Но человек он был хороший, специалист великолепный, все его очень любили и уважали за открытый веселый характер и за обширные технические познания. Нам частенько поручали решать сложные технические задачи, связанные обычно с внедрением новой техники, нас даже шутя прозвали «братья-разбойники».
   Теперь Шлык в первую очередь потребовал, чтобы я рассказал все о своей поездке в Мос кву в 1945 году, зачем ездил, кто послал и что я в Мос кве делал. Мне нечего было скрывать, и я все рассказал следователю.
   В июле 1945 года среди членов спортклуба «Динамо» распространился слух, что будут набирать делегацию молодежи для участия в физкультурном параде на Красной площади в Москве. Ленинградская спортивная организация для участия в параде должна была послать всего сто человек – шестьдесят мужчин и сорок женщин. Мужчины обязательно должны быть высокими, с правильным тело сложением, а женщины – привлекательными. Отбор делегатов происходил на Дворцовой площади в одно из воскресений. Мужчин построили по росту в одну шеренгу, и отбор кандидатов прошел довольно быстро и без осложнений. Что касается девушек – возникли сложности. На площади девушек собралось, наверное, более тысячи, и все были привлекательными, каждая в своем роде, конечно. Женщин построили по клубам, и специальная комиссия из военных и штатских начала производить отбор кандидаток. Все они были одеты одинаково – лифчик, трусики и белые резиновые тапочки. Высокая комиссия медленно шла вдоль замерших рядов и отбирала подходящих кандидаток командой «два шага вперед». Конечно, среди членов комиссии возникали разногласия, и они не стесняясь, громко спорили, чей экстерьер лучше. Меня поразила эта сцена сходством с отбором невест для русских царей в давние времена.
   Наконец комиссия отобрала триста красавиц. Их построили их в отдельную шеренгу, осталось самое трудное – выбрать сорок из них. Снова споры и команды:
   – Два шага вперед!
   – Кру-у-гом!
   – Встаньте в строй!
   В конце концов отобрали сорок одну девицу (одну взяли про запас), и процедура закончилась. Кое-кто из оставшихся в общем строю девушек заплакал...
   Я прошел отбор без осложнений – рост 180 сантиметров и правильное телосложение сделали свое дело. Проходила отбор и моя жена. Мы заранее договорились, что поедем в Москву либо вместе, либо никто из нас не поедет. Она прошла, и мы поехали.
   В Москве нас разместили в корпусах военного училища в Болшево, где поселили три тысячи человек от разных городов Советского Союза, а всего в параде должно было участвовать тридцать тысяч. Большим начальством было принято решение, что все участники парада должны хорошо выглядеть. Для этого нас целый месяц усиленно откармливали, каждый из нас получал паек летчика действующей армии! Наедались до отвала... Все пережили войну и давно забыли, что такое нормальное питание. Надо признаться, все было организовано замечательно, и в назначенный день мы все, отдохнувшие, загоревшие и поправившиеся, в специально сшитых для нас костюмах, выстроились в строгие квадраты на Красной площади перед Мавзолеем Ленина. Тридцать тысяч физкультурников замерли в безмолвии, ожидая появления правительства во главе с товарищем Сталиным. Я стоял во второй шеренге точно против середины Мавзолея и хорошо все видел. Ровно в 10 часов откуда-то из-под земли появилась цепочка правительства, первым шел маленький Сталин в парадной форме генералиссимуса, в белом кителе и в белой с золотом фуражке, сидевшей у него на ушах. В правом от нас крыле Мавзолея встали длинный Эйзенхауэр и небольшой коренастый Жуков, фактический главнокомандующий Советской Армией во время войны. Я с интересом рассматривал наше правительство, которое впервые видел так близко. Когда члены правительства расположились и успокоились, наступила гробовая тишина. Мы смотрели на них, а они, крутя головами, рассматривали нас. Мы, наверное, были очень красивы – республики прислали свои делегации в национальных костюмах. День выдался прекрасный, на небе ни облачка, ни ветерка... После паузы по специальной команде мы все в один голос рявкнули:
   – Родному любимому Сталину – слава!
   И я рявкнул вместе со всеми...
   Надо отдать должное организаторам парада: после страшной войны, на которой погибло около тридцати миллионов наших граждан, собрать тридцать тысяч красивых, высоких, сильных молодых людей, прекрасно одетых и великолепно выглядевших, – это должно было произвести впечатление на иностранных гостей. И действительно, когда Дуайта Эйзенхауэра на аэродроме спросили, что ему больше всего понравилось в СССР, он, не задумываясь, ответил:
   – Физкультурный парад на Красной площади!
   Цель была достигнута, уж что-что, а зарядить туфту в государственном масштабе мы всегда хорошо умели.
   Прошло три года, и вот я сижу на скрипучем стульчике в кабинете следователя МГБ и должен, оказывается, сознаться, что поехал в Москву на парад с целью совершения злодейского убийства гениального вождя, мудрейшего из мудрейших, родного отца, спасителя отечества... А мой друг Сергей, оказывается, заявил во всеуслышание, что, дескать, жаль, что поехал Олег, у него не тот характер, а вот если бы поехал он, Сергей, то непременно застрелил бы усатого...
   Нам обоим предъявили обвинение по статьям УПК РСФСР 17-58-6 и 58-10, часть 1 – подготовка и соучастие в совершении злодейского террористического акта против гениального вождя всех времен и народов, и какой приговор, кроме расстрела, нам могли вынести в Большом доме на Литейном? Десять лет я ждал и наконец дождался. И еще подумал, что Иисус Христос был казнен в тридцать три года, и мне тоже тридцать три...
   Ну что уж там говорить – нечеловеческий режим внутренней тюрьмы МГБ, непрерывные угрозы арестовать как соучастников всех наших близких и друзей, пытка бессонницей, угроза применить «специальные» методы допроса – сломили, к моему стыду, волю к сопротивлению, и я, и мой друг Сергей подписали предъявленное обвинение. Мы оба – не борцы, не фанатики. В одном следователь был прав: как и все, кого знали, мы люто, патологически ненавидели Сталина и его окружение. Люто ненавидели. В этом мы не отличались от жителей Ленинграда, Солдатова была редчайшим исключением...
   Я и мой содельник, не сговариваясь, задались целью не потянуть за собой многочисленных наших друзей и знакомых, которые думали и говорили еще похлеще, чем мы, и при встрече, вместо приветствия спрашивали:
   – Не слыхал, скоро усатая бандюга сдохнет? – имея в виду любимого вождя.
   Несколько ночей Шлык тянул из меня жилы, требуя порочащих показаний против лучших людей завода. Так, он настойчиво убеждал меня дать показания против одного из замечательных специалистов нашей отрасли, создателя отечественной турбинной промышленности С. М. Жербина, которого я хорошо знал. В обмен на показания Шлык обещал смягчение моей участи. То же предлагал Шлык и Сергею. Мы не продали душу дьяволу, и ни один из наших друзей и знакомых не пострадал. Если бы они знали, что в часы их безмятежного сна мы оба сражались за их судьбу, убеждая Шлыка, что они честные советские люди, душой и телом преданные товарищу Сталину, и если в первой половине показаний мы были совершенно искренни, то во второй части безбожно врали. Как выяснилось много лет спустя, многих из них вызывали в Большой дом и чинили им изнурительные допросы с целью получить дополнительные свидетельские показания о наших антисоветских взглядах. И все они, вернее, почти все начисто отрицали, что им что-либо известно о наших взглядах. Они, наши друзья, были люди умные и знали, что, скажи следователю, что они что-то от нас слышали, немедленно последует:
   – А почему вы об этом нам не сообщили? Значит, вы согласны? – ну и дальше по программе...
   В общем, наше мучительное следствие закончилось в начале декабря, и как-то днем меня повели, руки назад, по знакомой дороге в 5-е управление, в кабинет Шлыка. В знакомом кабинете кроме Шлыка присутствовал длинный и нескладный полковник. Посмотрев на меня внимательно, он вежливо представился:
   – Прокурор МГБ полковник Очаковский.
   Меня, как всегда, усадили на скрипучий стульчик около двери, но дополнительно к нему поставили небольшой столик. Готовился очередной следственный спектакль. Прокурор встал со своего кресла и принялся ходить по кабинету. Следователь Шлык достал из несгораемого шкафа толстый том дела, полистал его зачем-то, подошел и положил на столик передо мной. И в это же время прокурор Очаковский, сильно картавя, обратился ко мне:
   – В порядке 206-й статьи УПК РСФСР вам предоставляется право ознакомиться со всеми документами, находящимися в вашем деле. Вы можете их посмотреть и потом подписать акт об окончании вашего следствия. После этого вам будет вручено обвинительное заключение. Вам понятно?
   – Да, понятно.
   – Можете приступить к ознакомлению с делом.
   Прежде всего я стал искать свидетельские показания и, к своему удовольствию, обнаружил, что все мои друзья выдержали и не дали никаких показаний. Удивил меня мой начальник Н. М. Авербух, который показал, что слышал от меня антисоветские высказывания, но о намерении моем совершить террористический акт ему ничего неизвестно. В том же духе дали показания и В. А. Эйдельман (Толмачева) и еще какая-то лаборантка, которую я никак не мог вспомнить. Остальные листы дела я читать не стал, в них были только мои собственные показания. Главное – о терроре никто и ничего не показал. Первый лист моего дела начинался с отличной характеристики, подписанной директором завода, секретарем парткома и председателем завкома. Есть же все-таки люди на земле! Можно только представить, чего стоило им подписать такую бумагу и как на них жали оба майора-оперуполномоченные на заводе. Все три руководителя завода были членами партии, а я был беспартийным и еще сыном «врага народа», и они это отлично знали. Конечно, показания Валентины Августовны Толмачевой были важны для обвинения, но все, что она показала, было чистейшим вымыслом, написанным под диктовку следователя. В нашем отделе давно поговаривали, что Валька – стукачка и чтобы мы остерегались. И мы остерегались!
   Без всякого интереса я перелистал остальные листы дела и равнодушно подписал бумагу, в которой значилось, что следствие закончено и у меня к следственным органам претензий нет. У меня и в самом деле к МГБ не было претензий, мне было все равно, единственное, что меня радовало, что я никого не посадил из своих близких и знакомых. Никого!
   Когда я подписал бумагу, Шлык с видимым облегчением забрал у меня «дело» и нажал кнопку под столом для вызова вертухая. Том моего дела Шлык торжественно запер в несгораемый шкаф и так же торжественно сел рядом со мной на диван, закинув ногу на ногу в сапогах с начищенными голенищами, и, развалившись, с видом победителя уставился на меня, осклабив редкие гнилые зубы.
   – Ну что, Боровский, как дела?
   – Дела хороши, гражданин следователь, а вот дело липовое, с начала и до конца.
   – Ну, ну, Боровский, в деле все правда, ведь вы не какой-нибудь темный рабочий, которому мы наверняка бы простили ваши взгляды, но вы интеллигент, инженер, вас на заводе слушают, верят вам, и что вы прикажете делать нам в этой ситуации? Мы и были вынуждены вас изолировать от честных советских людей. Вы забыли, Боровский, что мы разведчики! Мы всегда стоим на страже.
   При слове «разведчики» я не выдержал и расхохотался.
   – Какая же это разведка? Схватили на улице гражданина, держали в одиночке несколько месяцев, не давали спать, грозили черт знает чем, да в этих условиях любой человек подпишет все, что вы захотите. Разведчики ловят шпионов и диверсантов, а какой же я, объясните, пожалуйста, шпион или диверсант?
   – Ну, мы в этом вас и не обвиняем, но вы антисоветчик, классовый враг и должны быть изолированы. Не огорчайтесь особенно, вас направят в лагерь, и вы там будете работать по специальности. По отзывам начальства, вы хороший специалист, а такие везде в цене.
   Вертухай что-то долго не появлялся, и я попросил Шлыка отвести меня в туалет. Шлык секунду поколебался, потом встал и указал мне на дверь. В туалете было большое зеркало, и я увидел в нем Шлыка и еще кого-то, совершенно незнакомого гражданина в штатском. Вглядевшись в незнакомца, я узнал себя... но в каком виде... Лицо землистого цвета, щеки глубоко запали. Я был просто страшен, страшнее, чем зимой 1942 года, в блокаду... Вот что они со мной сделали за полгода...
   В течение нескольких дней меня никуда не вызывали, я отоспался и начал привыкать к тюремной еде, к вонючей баланде с рыбьими головами и перловой крупой.
   Наконец как-то утром, после завтрака, меня вывели в коридор и подвели к маленькому столику, за которым сидел молоденький лейтенант в шинели и фуражке. На вид ему было лет восемнадцать, не больше. Он вежливо попросил меня сесть напротив и вручил листок папиросной бумаги, на котором было напечатано обвинительное заключение. Я прочел и расхохотался! В «обвиниловке» был написан «собачий бред в туманную ночь»... И если в обвинительном заключении была бы хоть капелька правды, меня надо было немедленно четвертовать, снять с живого кожу и казнить лютой казнью. В обвинительном заключении было все – и что я, сын врага народа, по происхождению из дворян, всегда ненавидел рабочую народную власть и давно намеревался совершить террористический акт против одного из величайших вождей всех времен и народов – но имя вождя не называлось. И дальше, с этой целью я обманным путем пробрался на физкультурный парад в Москве, где должен был, если представится возможность, убить гениального вождя или тщательно разведать обстановку на Красной площади для изыскания возможности совершить злодейское убийство. Во время следствия Боровский О. Б. был полностью изобличен в преступных злодейских намерениях, сам сознался во всем, и поэтому все статьи обвинительного заключения, то есть 17-58-8 и 58-10, часть 1 остаются без изменений. По совокупности всех совершенных преступлений Боровский подлежит суду Военного трибунала Ленинградской области.
   Внизу было напечатано: «читал», и я расписался.
   Еще до революции большевики требовали у царского правительства суда «правого, скорого и справедливого». Размышляя об этом, можно было только грустно улыбнуться. Однако надо быть объективным, требование в скорости советским судом иногда выполняется: так, например, в 1937 году потребовалось всего двенадцать дней, в течение которых маршалу Тухачевскому и его соратникам была определена мера наказания – расстрел, и приговор приведен в исполнение немедленно. Прошло более сорока лет, и нигде и ни разу не были опубликованы материалы процесса по делу Тухачевского. Что это значит? Только одно – никаких материалов не было...
   После подписания 206-й статьи мне осталось ждать суда Военного трибунала, выслушать приговор и приготовиться… К чему? К расстрелу? Но смертная казнь у нас временно отменена, хотя Шлык на следствии неоднократно заявлял:
   – Подумаешь, отменена! Если найдем нужным – расстреляем безо всякого. Не сомневайтесь...
   Когда я подписывал 206-ю статью, не удержался и спросил Очаковского – какой приговор меня ожидает? Очаковский скривил рот в улыбке: «Не могу сказать точно, в пределах от нуля до двадцати пяти лет». Не сказал – до расстрела...
   В общем, я сижу по-прежнему в одиночке и жду. Я мог думать что угодно, мечтать о чем угодно, одно я твердо знал: я получу максимальное наказание, и к этому был готов. Мне все надоело, опротивела чудовищная ложь следствия, обвинительное заключение, которое обволакивало меня тягучей, лживой и грязной паутиной... Что меня ждет? Если меня даже не расстреляют, то наверняка зашлют в места, откуда еще никто не возвращался. Наша Родина велика и обширна...
   21 декабря мне исполнилось 34 года, а я еще жив. Мне показалось это неплохим предзнаменованием. День своего рождения я встретил особенно быстрыми шагами по диагонали камеры, а вместо праздничного торта съел кусочек черного хлеба, посыпав его осторожно сахаром. И еще я подумал, что в этот же день усатый гений тоже отмечает день рождения, но, наверно, не сыплет на черный хлеб сахарный песок, а может, сыплет?
   Прошел еще день, и 23 декабря днем меня вывели из камеры и сначала вниз по железным трапам, потом по бесконечным коридорам с красными дорожками препроводили к какой-то новой двери. Оказалось, это красный уголок МГБ. Слева находилась высокая сцена, но без занавеса, на ней стоял длинный стол, покрытый красной материей. Справа рядов десять простых стульев и, что меня особенно пора зило – на сцене и на стенах я насчитал семь изображений Сталина, а в углу красовался его большой гипсовый бюст на квадратном постаменте. Гений был в полной парадной форме генералиссимуса.
   «И этого гения в усах я хотел ухлопать!» – подумал я с содроганием. Боже, что они со мной сделают...
   Вслед за мной привели и моего товарища, Сергея Куприянова. Выглядел он ужасно, я с трудом его узнал, и мы с изумлением рассматривали друг друга. Нас посадили рядом, посередине зала, и приставили двух солдат с автоматами. Зал постепенно стал наполняться людьми, правда, только военными, пришли и наши мучители – подполковник Шлык и полковник Очаковский. Они скромно уселись в заднем ряду. Вдруг к нам подошли двое штатских и представились:
   – Мы ваши защитники и постараемся помочь вам.
   Как жаль, что я забыл их фамилии...
   Трое военных поднялись на сцену и уселись за длинный стол. Вскоре к ним присоединился еще один, чином пониже. Военный трибунал в полном составе – три члена и сек ретарь. Где-то, я помню, читал, что Военный трибунал может выносить только два решения: либо расстрел, либо оправдание. Оправдать нас нельзя, значит – что?
   – Куприянов, встаньте! Вам предъявлено обвинение по статьям 17-58-8 и 58-10, части 1 и 2, признаете ли вы себя виновным?
   – Нет, не признаю.
   – Хорошо, сядьте.
   – Подсудимый Боровский, вам предъявлено обвинение по статьям 17-58-8, 58-10 часть 1 и по статье 182 часть 4. Признаете себя виновным?
   – Частично признаю по статьям 58-10 часть 1 и по 182-й.
   – Хорошо, садитесь.
   Все три члена трибунала зашелестели бумагами, тома нашего «дела» стали переходить из рук в руки. Как я успел заметить, трибунал без внимания отнесся к нашим показаниям, им было важно знать, что подписали, а так как все лис ты дела были нами подписаны, они успокоились, покивали головами друг другу, пошептались между собой, и главный из них приказал ввести свидетелей.
   Первым вошел Н. М. Авербух. Он внимательно посмотрел на нас, и было заметно, что он потрясен нашим видом, он отвел глаза и больше в нашу сторону не взглянул ни разу. Председатель трибунала спросил Авербуха, что он может сказать по делу.
   Авербух молчал.
   – Ну?! – председатель возвысил голос.
   – Боровский очень хорошо работал, – вдруг тихо сказал Авербух.
   – Нас это не интересует. Что вы можете сказать про антисоветские высказывания Боровского?
   Авербух молчал, челюсть у него тряслась, он побледнел еще больше, мне стало его жаль. Сергей толкнул меня локтем и еле слышно произнес:
   – Посадим?
   И я вспомнил, как Авербух расхваливал Англию и английский образ жизни, и если бы мы с Сергеем выступили в роли стукачей, десять лет Наум Маркович схватил бы железно.