Страница:
Наконец глубокой ночью нас впустили в зону, то есть в лагерь ОЛП шахты № 40 комбината «Воркутауголь». Наш ОЛП в системе Речлага значился под номером 5. Разместили нас в новом, еще не обжитом бараке, куда влезло около ста пятидесяти человек, остальных увели в другие бараки, и мы потеряли их из вида. Была глубокая ночь, и ничего постельного, так же как и питания, нам, естественно, выдать не могли.
Утром пришел старший нарядчик и объявил, что мы числимся в карантине и в течение недели или двух нас на работу гонять не будут. Так и сказал – гонять не будут. Барак, в котором нас разместили, был уже «третьего поколения» с начала строительства Воркуты и выглядел и снаружи, и внутри вполне прилично. Барак стоял на подсыпке, то есть на полутарометровом слое красной перегоревшей породы, взятой из старого терриконника. Внутри барака имелось три жилых секции, рассчитанных на семьдесят пять человек, а также просторный вестибюль, сушилки с большой плитой и санузел – то есть уборная с умывальниками. Потолки были высокие, полы крашеные, стены оштукатурены и снаружи и внутри и окрашены светлой веселенькой краской. В бараке было светло, тепло и очень чисто. По сравнению с «первым» и даже со «вторым» поколением лагерных бараков, наш барак отличался от них как современный купейный вагон от старого товарного.
Я вышел из барака и огляделся. Справа находилось очень большое здание столовой, но из-за неравномерной осадки его как-то перекосило. Слева белели правильные ряды бараков разных типов и поколений, были и двухсекционные, и трехсекционные, некоторые, наиболее старые, кривые и подслеповатые буквально вросли в землю и выглядели уж очень жалкими. По всей территории лагеря, во всех направлениях ходили заключенные, их было очень много, и меня поразил их вид. Это были здоровые, молодые и рослые мужики с номерами на шапке и на спине. Я сразу вспомнил рабочий класс машиностроительного завода, где работал до ареста: большинство рабочих – это изможденные пожилые женщины и хилые мальчишки и девчонки. Всех остальных съела война. А тут такое изобилие рабочих кад ров...
Кормили нас в большой и кривой столовой два раза в день, рано утром бригадир выдавал каждому зыку пайку черного хлеба, довески к которому пришпиливались тонкой палочкой – на лагерном жаргоне «костылем», и небольшой, размером с трамвайный билет, бумажный талончик, разделенный на три части: завтрак, обед и ужин. Талончик и пайку хлеба получали все заключенные, независимо от того, работают они или нет. Лишить заключенного гарантированного питания начальство имело право только за очень серьезные нарушения режима, например, в карцере. Во всех лагерях Речлага действовала тщательно разработанная методика поощрения дополнительной пищей (и только пищей) хорошо работающих заключенных. Денег в спецлагах не платили. В нашем шахтерском лагере, например, было всего шесть котлов – первый, самый слабый, получали инвалиды, обслуга лагеря: дневальные, прачки, помпобыты (старшие барака), посыльные, работники КВЧ (культурно-воспитательной части) и другие «придурки», как их презрительно называли шахтеры и строители. Шестой котел – самый сильный – получали шахтеры, значительно перевыполняющие норму выработки, и работники Горнадзора – инженеры, техники и мастера, занятые непосредственно на добыче угля или на проходке штреков. Питание по шестому котлу по советским нормам было очень хорошим и даже вкусным – кормили и борщами, и щами с мясом, макаронами, овощами и даже белым хлебом! Все получающие шестой котел, несмотря на тяжелую и опасную работу, выглядели отлично. Крестьяне из колхозов, попавшие в лагерь в мое время и работающие в шахте, всегда, смеясь, рассказывали, что на воле они никогда так не питались, и если бы их земляки узнали, как их здесь кормят, они все бы добровольно приехали в Воркуту и попросились бы за проволоку! Санчасть лагеря имела свою столовую и свою кухню и тоже кормилась значительно лучше, но до шестого котла им было, конечно, далеко. Я, например, за весь свой срок шестого котла никогда не получал.
Помню, как я первый раз с талончиком и хлебом вошел в огромную столовую. Прежде всего надо было раздобыть ложку, пришлось одолжить ее у знакомого заключенного, что само по себе было очень неприятно. Ложку все носили за голенищем сапога летом, а зимой, естественно, валенка.
На завтрак мне выдали миску сваренной на воде овсяной каши, сдобренную каким-то странно пахнувшим жидким маслом, мне пришло в голову, что масло трансформаторное, но, наверно, это было не так. Рядом с раздаткой стоял фельд шер в белом халате и в каждую миску бросал цветной шарик витамина. Каша по вкусу была мерзкой, и есть ее можно было только после тюремной голодухи. Надо сказать, что овсяную кашу, так же как и какао, я не терпел с детства, хотя «та» каша была мало похожа на «эту». Ту кашу варили на молоке, подавали со сливочным маслом и слегка подсахаренной, и все равно я ее терпеть не мог... Когда во время войны в 1942 году меня, умирающего от голода, вывезли на самолете из Ленинграда и направили работать в Алтайский край в город Бийск, нас, инженеров и рабочих завода, три раза в день кормили овсяной кашей или овсяным супом. Еще тогда я поклялся, что после войны до конца своих дней не возьму в рот ни одной ложки овсяной каши. И вот, попав в лагерь, я должен опять ежедневно есть овсяную кашу три раза в день... Это было Божье наказание мне за все грехи всех моих предков... Конечно, я прекрасно понимал, что вкус к еде определяется внешними обстоятельствами, первую блокадную зиму я прожил в Ленинграде, чуть не умер с голода, и все же овсяную кашу люто ненавидел...
…Моя Мирочка рассказывала мне, что когда ее привезли в 1945 году в арестантском вагоне в Воркуту, она после следствия в тюрьме на Лубянке и после Вологодской пересылки была страшно измучена и истощена. И ее по знакомству, как дочь Уборевича, устроили работать в лагерную столовую для поправки, и после тяжкого рабочего дня она получала миску пшенной каши с постным маслом – ей эта каша казалась вкуснее всего, что она ела когда-либо в своей жизни. Потом, угодив в Сангородок, она получила в подарок от знакомой ее матери, Марии Дорофеевны, главного хирурга, но тоже заключенной, бутылку рыбьего жира – жидкости, которую все дети пьют под нажимом родителей со слезами и криком. И этот вонючий жир она наливала в миску, солила его и, макая хлеб, ела с неописуемым наслаждением! Чтобы продлить удовольствие, Мира ломала хлеб на маленькие кусочки.
Но все же ту овсяную кашу я съел, а вот в обед, когда получил миску жидкости почти черного цвета, в которой плавала мороженая картошка и неочищенная свекла, это пойло я есть не мог и вылил в ведро. На второе была снова овсяная каша, правда, порция была значительно больше утренней, в миску была положена и порция ужина, кроме каши там лежал еще маленький кусочек то ли рыбы, то ли мяса, определить было невозможно.
Однако все в мире относительно, с точки зрения старых лагерников такое питание считалось житухой, то есть нормальной жизнью. Была, во-первых, твердая пайка хлеба, потом какая ни на есть баланда и еще каша. Блатных воров в лагере было мало, никакой организованной силы они не представляли и, следовательно, отнять у работяги пайку они никоим образом не могли. Все по-другому было раньше в воркутинских лагерях, во время войны и даже после ее окончания...
Заключенные умирали от голода тысячами, умирали от свирепого климата, от непосильной работы, от плохой одежды, от болезней и отсутствия лекарств, от произвола блатных воров, да мало ли отчего еще, от всего... Только особого склада люди, с особой нервной системой, сильные духовно и физически, могли все преодолеть, выстоять, не лазать по помойкам в поисках пищи, не лебезить перед блатным вором с ножом в руках. Таких было немного, но они были. Была еще в лагерях особая категория специалистов, без которых шахты не могли ни строиться, ни работать – горные инженеры, инженеры-строители, архитекторы, врачи всех специальностей. Этим категориям лагерное начальство создавало человеческие условия существования: относительно хорошо кормили, жили они в особом бараке для Горнадзора, в котором, кстати сказать, не было даже нар, зыки спали на деревянных кроватях, и вообще они были «белой костью» или «придурками голубой крови», как называли их лагерные острословы. В противовес им всякие там интеллектуалы – философы, ботаники, искусствоведы, юристы, руководящие товарищи всех рангов – совершенно не котировались с точки зрения нарядчиков, и им было очень трудно уйти от общих работ и остаться в живых. В особом ряду стояли художники: если художнику на комиссовке не поставили «трактор», он имел шанс зацепиться за КВЧ и малевать там портреты местного начальства с золотыми погонами или, в крайнем случае, по квадратам срисовывать картину «Утро в сосновом лесу» Шишкина, копии которой за свою бытность в лагере я видел в неисчислимом количестве… Особенно трудно было выжить иностранцам, в их лондонах или парижах обучали чему угодно, но только не науке, как остаться целым и невредимым в советском лагере, расположенном неподалеку от Ледовитого океана, в условиях голодухи, замерзаловки и скотского обращения с ними начальства…
Мира рассказывала, как в 1945 году в лагерь шахты № 1 «Капитальная», еще до организации Речлага, привезли польских офицеров численностью около роты, они шли военным строем, высокие и ладные, впереди шагал здоровенный ухоженный командир в чине полковника. Все поляки прекрасно выглядели и были хорошо одеты. И вот вся эта группа сильных мужчин (вояк!) у нее на глазах начала буквально таять и по количеству, и по виду. Не прошло и месяца, как от роты поляков осталось несколько человек, а их бравый полковник превратился в худого, изможденного доходягу, еле волочившего ноги... Так было...
Мои друзья, воркутинские старожилы, Михаил Иванович Сироткин, Сергей Михайлович Шибаев, Валентин Мухин, Василий Константинович Михайлов не любили вспоминать «те времена», и можно только догадываться, чтό они видели собственными глазами...
В блокадном Ленинграде мне тоже довелось повидать всякого. Можно себе только представить, до какого состояния были доведены люди, если они на бомбежки и свирепые артиллерийские обстрелы из тяжелых орудий не обращали ни малейшего внимания... Да, но терзали Ленинград немцы, враги, воюющие против нас. Ну а в Воркуте? Никаких врагов ведь не было, а были тысячи совершенно беззащитных людей-заключенных. Зачем такая свирепая злоба? Кому это нужно? Сталину? Партии большевиков? Но в Воркуте – тысячи коммунистов среди начальствующего состава города, горкомы, обкомы, райкомы, и все они знали и видели, что творится в лагерях, и все молчали... Значит, были согласны?
В свой первый месяц жизни в лагере я был настолько потрясен всем случившимся со мной, моим безнадежно длинным сроком и всем увиденным, что каждое утро спрашивал себя – жить дальше или нет… Все свежие заключенные, которых привезли вместе со мной, переживали, видимо, то же, что и я. В нашей группе был военный, кажется, полковник, довольно молчаливый, огромного роста, в военном обмундировании. В один из первых дней мы все собрались в бараке в ожидании вечерней поверки. Вдруг «полковник» резко встал и зло бросил:
– Лучше удавиться, чем так жить, – и быстро вышел из барака.
Никто не обратил на его слова никакого внимания. Вскоре пришли вохряки и стали мучить нас поверкой. Сначала не хватало трех зыков, потом одного нашли в сортире, еще один прибежал с улицы и получил хорошую оплеуху от вохряка, а третьего никак не могли найти. Стали искать как следует, притащили лестницу, полезли на чердак барака, и вот я вижу, как вохряки осторожно спускают полковника по лестнице вниз, на шее у него болтается обрывок толстой веревки. Никто не ахал, не удивлялся, кто-то спросил только:
– Где он нашел такую толстую веревку?
«Прав ли был полковник?» – спрашивал я себя. Уйти ведь всегда проще, чем остаться...
На фоне всех этих событий и размышлений на качество еды никто не обращал особого внимания, зыки беззлобно шутили:
– Жить будешь, но с бабой спать не сможешь.
Иногда по вечерам в столовой показывали кинофильмы, на которые я, как правило, не ходил. Читать было нечего, на работу не гоняли, и оставалось только два развлечения – общение с такими же поверженными мужчинами, как и я, и размышления над «судьбами мира» и лагерной системой в частности...
Наш лагерь, ОЛП № 5 шахты № 40, был создан в 1948 году в системе Речлаг на базе обычного воркутинского лагеря, который питал рабочей силой комбинат «Воркута уголь». Его организация, как все в нашей стране, бестолково. Например, нас, предназначенных для Речлага, поместили в лагерь шахты № 40, еще не переданной в новый лагерь, и мы жили вмес те с блатными и бытовиками. Я с удивлением наблюдал, как бытовики пили в лагере водку, причем напивались до упора, буянили, дрались между собой, выясняли отношения... К нам они относились с сочувствием и пониманием, я бы даже сказал, жалели, частенько спрашивали – за что они вас так? Видимо, они хорошо представляли, что такое Речлаг. Режим в лагере ужесточили, бараки стали запирать на ночь, запретили все, что можно было запретить. Всю личную, вольную одежду приказали сдать и ходить только в лагерной.
На левом рукаве бушлата и телогрейки было приказано пришить белую тряпку с черным номером, мой номер «1-К-50» я носил до освобождения в 1956 году. Такой же номер надо было пришить и на правую брючину, немного выше колена. Номера каторжан отличались по записи от наших (например, В-453), и носили они свои номера на шапке и на спине. По всем баракам зачитали приказ – в столовую ходить только в составе бригады. Нас, карантинников, этот приказ особенно не огорчил, мы все сидели в зоне и всегда могли собраться обедать вместе. Ну а как шахтеры? Один где-либо застрял, и все сидят голодные. Тут-то шахтеры подняли бузу. Все делалось молча, но так, что вохряки совершенно извелись в поисках «пропавшего» члена бригады. Это был продуманный, прекрасно организованный, молчаливый саботаж на измор – кто раньше поднимет лапы: изматерившиеся вохряки или зыки-шахтеры? Через неделю этот изуверский приказ «забыли», и все снова стали ходить в столовую по потребности...
Забегая вперед скажу, что на моей памяти несколько раз пытались этот идиотский приказ привести в действие и так же, как в первый раз, его через неделю «забывали».
В конце 1948 года ГУЛАГ в Москве решил, что, для того чтобы Воркутинский угольный бассейн давал больше угля и быстрее вводил в строй новые шахты, необходимо создать хотя бы минимальные условия для работяг, в первую очередь их калорийно-достаточно кормить. Одновременно правительство решило организовать и лагеря для «особо опасных» политических преступников, в которые, в частности, были определены и все солдаты и офицеры Советской Армии, попадавшие в плен к немцам, а их было ни много ни мало – несколько миллионов человек. К особо опасным преступникам были причислены и все интеллигенты, севшие в тюрьму по 58-й статье. Особые лагеря были организованы по всей стране и получили условные названия – Горлаг, Башлаг, Озерлаг, Степлаг, Минлаг, Камышлаг, наш родной Речлаг и еще многие другие, названия которых я уже успел забыть. Отличительной чертой всех этих спецлагерей было, во-первых, их географическое положение – все они располагались далеко от больших городов, тяготели к Северному Ледовитому океану или глубинным районам Сибири, и, во-вторых, чрезвычайно жесткий внутренний режим: заключенные не имели права на зачеты, не получали зарплату, не имели права на свидание с родственниками, переписка тоже была ограничена, все носили на одежде номера, и главное – подавляющее большинство имели срок двадцать или двадцать пять лет, то есть практически пожизненно... Следственные дела их, как правило, не пересматривались, а если и пересматривались, то только в сторону увеличения срока. Помню случай, происшедший еще в первые месяцы моего пребывания в Речлаге. В нашем бараке проживал один молодой симпатичный хлопец с Западной Украины, который никак не мог смириться со своей судьбой – сроком двадцать лет и, возмутившись до глубины души и не признав справедливость приговора, стал писать жалобы во все инстанции. И что бы вы думали? Наверху вняли его воплям и сбросили десять лет. Воодушевившись, он с новой силой бросился в атаку, написал еще раз во все инстанции, и ему (представьте себе!) сбросили еще десять лет, осталось всего пять. Это надо же! Хлопец, вне себя от блестящих побед, еще раз выпустил заряд жалоб по начальству, и ему вежливо сообщили, что приговор трибунала отменен. Это была победа бесправного зыка над сталинским правосудием. Хлопец стал с нетерпением ждать освобождения. Мы все затаили дыхание... Вскоре и он, и мы дождались. Его вызвали в спецчасть и дали прочитать небольшую бумажку, в которой было вежливо написано, что ОСО приговорило его к двадцати пяти годам содержания в спецлаге. Все заключенные опустили головы и прекратили писать жалобы. В нашей стране, надо признать, очень гибкая юриспруденция… Я с самого начала срока понял, что мне не следует жаловаться.
В Речлаге никому ни при каких обстоятельствах не выдавали пропусков за территорию лагеря. Бараки на ночь запирали на замок, что особенно унижало и раздражало заключенных. Начальство в золотых погонах смотрело на заключенных с нескрываемой ненавистью и было убеждено, что мы действительно опасные политические преступники, что у нас у всех руки по локоть, а ноги по колено в народной крови и что с нами нужно соответственно обращаться. И обращались... До сих пор, когда я встречаю офицера с золотыми погонами, у меня в груди что-то сжимается и мне хочется сорвать с головы шапку и рявкнуть: «Здрасте, гражданин начальник!» Мне понятна вся абсурдность моего ощущения, но ничего поделать с собой не могу...
В начале весны в Речлаге была проведена очистительная операция – всех блатных, всю «отрицаловку» и всех «духариков» собрали вместе, под усиленным конвоем с овчарками, доставили на вокзал и посадили в «столыпины». Увезли их куда-то далеко на восток, говорили, что на Курильские острова, и еще говорили, что доехала до пункта назначения только половина из всего этапа... Куда в конце концов делась уцелевшая половина – никто не знал. Но их никто и не жалел, пользы от них не было никакой, заставить работать блатного вора было абсолютно безнадежным делом. После очистки лагерей от блатняков, все вздохнули с облегчением. Но все же мне пришлось с одним из блатняков встретиться в первые дни пребывания на 5-м ОЛПе. Как-то ко мне подошел мордастый здоровый вор и, потянув за мой яркий шерстяной шарф, который еще не приказали сдать в каптерку, хмуро процедил:
– Махнем?
Я потянул шарф назад и басом сквозь зубы бросил:
– Чеши мимо!
Он буркнул что-то вроде «берегись, мужик» – и оставил меня в покое. Я еще не знал тогда, что подвергался смертельной опасности. Забегая вперед, должен сказать, что вообще блатные воры относились ко мне почему-то без злобной ненависти, скорее наоборот – дружелюбно. Я долго не мог понять, в чем тут дело, и вначале по неопытности решил, что мой рост и бесстрашие внушают им невольное уважение, но потом все же понял истинную причину. Сам я относился к ворам без страха и без предубеждения, и они это прекрасно чувствовали и по-своему ценили.
Организация блатных воров – воров в законе – с трудом поддается пониманию нормального человека. Конечно, любая страна, любое человеческое сообщество содержит какое-то количество отбросов, и необязательно чем больше сообщество, тем больше отбросов. Количество отбросов обратно пропорционально нравственному климату об щест ва, но в нашей стране были и объективные причины значительному увеличению числа воров. Блатные воры, в подавляющем большинстве случаев, были выходцами из детских домов, но детские дома появились в результате безот цовщины, когда дети оставались сиротами по разным причинам, и эти причины хорошо известны нашему народу.
Первая мировая война дала некоторый процент разрушенных семей, но только некоторый, так как единственного сына в армию не брали. Последовавшая за ней Гражданская с ее немыслимой жестокостью, а главное, насильственная коллективизация крестьянства, вспыхнувшая так называемая «классовая борьба», депортация неугодной части населения в Сибирь или на далекий север, привели к появлению миллионов и миллионов бездомных детей, которых государство должно было собрать в детские дома или приюты, кормить и воспитывать. Кроме государства, этого никто не мог сделать в нашей стране, так как все церкви были разрушены, имущество их конфисковано, а все служители – священники, раввины, муллы были уничтожены либо сосланы на Соловки, откуда уже никто не вернулся. Безусловно, были и хорошие детские дома, моя Мира, например, до сих пор вспоминает с теплотой свой детский дом. Но не дай бог лишиться родителей и расти в детдоме... И самый лучший из них никогда не заменит даже плохую семью.
В подавляющем большинстве случаев в детских домах детей-сирот воспитывают не преподаватели и воспитатели, а разложившиеся подростки старшего возраста, неспособные или не желающие воспринимать нравственные устои и знания, которые хотели, но редко умели передать им классные наставники или воспитатели. Неустойчивые нравственно, неспособные к учебе, дети быстро попадали под влияние старших и более опытных подростков и к концу пребывания в детдоме, то есть к своему совершеннолетию, они, вместо того чтобы заниматься честным трудом или продолжать образование, немедленно начинали добывать деньги всеми способами, кроме одного – добросовестной работы. Они умели и любили пить водку, курить, играть в азартные игры, общаться с такими же, как они, девками-оторвами – вот и все «образование», необходимое для настоящего вора. И умели, конечно, воровать: были среди них и щипачи – специалисты по «карманной тяге», были и домушники – грабители квартир. Но как первые, так и вторые не шли на мокрые дела, не носили и не пускали в ход оружия. Ну и наконец, были воры-бандиты, вооруженные ножами и пистолетами и готовые пустить их в ход в любое время, если есть шанс отнять чужое имущество, которое немедленно продавалось барыгам (спекулянтам), а деньги шли на гульбу с девками или на картежную игру. Иная жизнь их совершенно не интересовала, и говорить с ними об этом было совершенно бессмысленно. Меня всегда умиляла бездонная глупость руководящих товарищей, считавших, что в лагере можно перевоспитать блатного вора. Не только перевоспитать, но даже просто заставить блатного вора в лагере работать было совершенно невозможно. Сколько я их перевидал за свой срок в лагере...
Я вспоминаю случай, который произошел на моих глазах на шахте «Капитальная». Начальник лагеря майор Воронин решил сломать блатняка и заставить его работать. Я как будто уже говорил, что посадить в карцер заключенного можно было на срок не более пяти суток, так как больше выдержать нельзя. Меня, как говорят, бог миловал, и в карцере мне сидеть не пришлось. Воронин был железный начальник – он приказал держать блатняка в карцере ровно пять суток на хлебе и воде, потом выпустить на сутки и снова в карцер на пять суток, и так до тех пор, пока вор не пойдет на работу. Это было нечто новое в системе наказаний, по крайней мере, в Воркуте. Надо сказать, что вор все же был сделан не из железа, и каждый раз из карцера его выносили на носилках, сам он передвигаться не мог. В общем просидел в карцере 67 суток и победил майора. Воронин махнул рукой: «Хрен с тобой! Живи как хочешь» – и больше не стал к нему цепляться. Такого испытания не выдержала бы никакая кобра... Возможно, что Воронин сдался под нажимом врачей, которые без обиняков заявили ему, что вор больше карцера не вынесет, и его отнесут не в санчасть, а в морг...
После нескольких краж молодой вор попадал в лагерь, где и получал «высшее» воровское образование, становился вором в законе, то есть членом воровской организации, имеющей свои филиалы во всех лагерях Советского Союза. Лагерей в Советском Союзе было бессчетно, и воров огромное множество. Блатные воры были настоящими паразитами, они не работали, жили за счет работяг, отнимали силой и пайку, и одежду, и вообще все, что им понравится. В женских лагерях были и женщины-блатнячки, особенно отвратительное явление в лагерной системе, мне с ними, к счастью, столкнуться не пришлось…
Для блатного вора зарезать человека или зарубить его топором было наипростейшим делом. Многие из бандитов имели по нескольку десятков убийств, и, что меня всегда удивляло, советское правосудие почти никогда не применяло к ворам высшей меры – расстрела. Для политических заключенных блатные в лагере были настоящим бедствием, дополнительным и очень тяжким наказанием.
У воров существовал свой неписаный закон, пункты которого все они неукоснительно выполняли, и всякое нарушение закона каралось только одной мерой – ударом ножа снизу под ребра со стороны сердца, смерть в этом случае наступает мгновенно... Настоящие воры называли себя «законниками», или ворами в законе. Некоторые статьи воровского закона знали и мы, фраера. Например, вор не мог занимать в лагере любое «теплое» место, не имел права командовать другими заключенными, не мог «пить кровь». Если вор и работал, то на самой нижней иерархической лагерной ступеньке, например, работал лопатой – поднимай больше и кидай дальше. Если вор нарушал закон – работал в столовой, или хлеборезом, или даже прачкой в бане, то переходил в разряд «ссученных воров», или просто «сук», и по лагерному воровскому закону его должны были убить при первой возможности. Между «законными» и «ссученными» ворами в лагерях шла непрерывная война на истребление. Были лагеря, где верх держали суки, тогда любого вора-законника, попавшего по этапу в такой лагерь, убивали прямо около вахты. Это было великолепное зрелище: около вахты, в ожидании своей жертвы, в москвичках прогуливаются суки, с нетерпением поглядывая, как идет сдача-передача этапников лагерной охране. Вор-законник знает, что с ним будет через несколько минут и держится железно. Правда, бывали случаи, что вор не желал доставлять удовольствия своим палачам и бросался бежать от вахты в тундру, но от пули еще никто и никогда не убегал, и обычно труп его валялся около вахты несколько дней – в назидание, так сказать... Мы знали, что начальники лагерей умышленно отправляли надоевшего им вора в лагерь, где господствуют суки, чтобы не пачкать рук, так сказать. Старожилы лагерей рассказывали мне, что бывали случаи, когда во время резни убивали сразу по нескольку десятков человек. Надо отдать должное ворам и сукам, во время таких потасовок нас они не трогали, но мы ни в коем случае не должны были вмешиваться или уговаривать прекратить или пожалеть. Я знал фельдшера, который во время очередной резни в стационаре, когда воры-законники ворвались в больницу и начали топорами убивать сук, находящихся на излечении, бросился на воров с кулаками. Я всегда смотрел с содроганием на глубокую вмятину у него на лбу. Когда он говорил, тонкая кожица, прикрывающая дефект черепа, заметно пульсировала... Вор, его ударивший, либо очень спешил, либо просто пожалел фельдшера и повернул топор с острой стороны на обушок…
Утром пришел старший нарядчик и объявил, что мы числимся в карантине и в течение недели или двух нас на работу гонять не будут. Так и сказал – гонять не будут. Барак, в котором нас разместили, был уже «третьего поколения» с начала строительства Воркуты и выглядел и снаружи, и внутри вполне прилично. Барак стоял на подсыпке, то есть на полутарометровом слое красной перегоревшей породы, взятой из старого терриконника. Внутри барака имелось три жилых секции, рассчитанных на семьдесят пять человек, а также просторный вестибюль, сушилки с большой плитой и санузел – то есть уборная с умывальниками. Потолки были высокие, полы крашеные, стены оштукатурены и снаружи и внутри и окрашены светлой веселенькой краской. В бараке было светло, тепло и очень чисто. По сравнению с «первым» и даже со «вторым» поколением лагерных бараков, наш барак отличался от них как современный купейный вагон от старого товарного.
Я вышел из барака и огляделся. Справа находилось очень большое здание столовой, но из-за неравномерной осадки его как-то перекосило. Слева белели правильные ряды бараков разных типов и поколений, были и двухсекционные, и трехсекционные, некоторые, наиболее старые, кривые и подслеповатые буквально вросли в землю и выглядели уж очень жалкими. По всей территории лагеря, во всех направлениях ходили заключенные, их было очень много, и меня поразил их вид. Это были здоровые, молодые и рослые мужики с номерами на шапке и на спине. Я сразу вспомнил рабочий класс машиностроительного завода, где работал до ареста: большинство рабочих – это изможденные пожилые женщины и хилые мальчишки и девчонки. Всех остальных съела война. А тут такое изобилие рабочих кад ров...
Кормили нас в большой и кривой столовой два раза в день, рано утром бригадир выдавал каждому зыку пайку черного хлеба, довески к которому пришпиливались тонкой палочкой – на лагерном жаргоне «костылем», и небольшой, размером с трамвайный билет, бумажный талончик, разделенный на три части: завтрак, обед и ужин. Талончик и пайку хлеба получали все заключенные, независимо от того, работают они или нет. Лишить заключенного гарантированного питания начальство имело право только за очень серьезные нарушения режима, например, в карцере. Во всех лагерях Речлага действовала тщательно разработанная методика поощрения дополнительной пищей (и только пищей) хорошо работающих заключенных. Денег в спецлагах не платили. В нашем шахтерском лагере, например, было всего шесть котлов – первый, самый слабый, получали инвалиды, обслуга лагеря: дневальные, прачки, помпобыты (старшие барака), посыльные, работники КВЧ (культурно-воспитательной части) и другие «придурки», как их презрительно называли шахтеры и строители. Шестой котел – самый сильный – получали шахтеры, значительно перевыполняющие норму выработки, и работники Горнадзора – инженеры, техники и мастера, занятые непосредственно на добыче угля или на проходке штреков. Питание по шестому котлу по советским нормам было очень хорошим и даже вкусным – кормили и борщами, и щами с мясом, макаронами, овощами и даже белым хлебом! Все получающие шестой котел, несмотря на тяжелую и опасную работу, выглядели отлично. Крестьяне из колхозов, попавшие в лагерь в мое время и работающие в шахте, всегда, смеясь, рассказывали, что на воле они никогда так не питались, и если бы их земляки узнали, как их здесь кормят, они все бы добровольно приехали в Воркуту и попросились бы за проволоку! Санчасть лагеря имела свою столовую и свою кухню и тоже кормилась значительно лучше, но до шестого котла им было, конечно, далеко. Я, например, за весь свой срок шестого котла никогда не получал.
Помню, как я первый раз с талончиком и хлебом вошел в огромную столовую. Прежде всего надо было раздобыть ложку, пришлось одолжить ее у знакомого заключенного, что само по себе было очень неприятно. Ложку все носили за голенищем сапога летом, а зимой, естественно, валенка.
На завтрак мне выдали миску сваренной на воде овсяной каши, сдобренную каким-то странно пахнувшим жидким маслом, мне пришло в голову, что масло трансформаторное, но, наверно, это было не так. Рядом с раздаткой стоял фельд шер в белом халате и в каждую миску бросал цветной шарик витамина. Каша по вкусу была мерзкой, и есть ее можно было только после тюремной голодухи. Надо сказать, что овсяную кашу, так же как и какао, я не терпел с детства, хотя «та» каша была мало похожа на «эту». Ту кашу варили на молоке, подавали со сливочным маслом и слегка подсахаренной, и все равно я ее терпеть не мог... Когда во время войны в 1942 году меня, умирающего от голода, вывезли на самолете из Ленинграда и направили работать в Алтайский край в город Бийск, нас, инженеров и рабочих завода, три раза в день кормили овсяной кашей или овсяным супом. Еще тогда я поклялся, что после войны до конца своих дней не возьму в рот ни одной ложки овсяной каши. И вот, попав в лагерь, я должен опять ежедневно есть овсяную кашу три раза в день... Это было Божье наказание мне за все грехи всех моих предков... Конечно, я прекрасно понимал, что вкус к еде определяется внешними обстоятельствами, первую блокадную зиму я прожил в Ленинграде, чуть не умер с голода, и все же овсяную кашу люто ненавидел...
…Моя Мирочка рассказывала мне, что когда ее привезли в 1945 году в арестантском вагоне в Воркуту, она после следствия в тюрьме на Лубянке и после Вологодской пересылки была страшно измучена и истощена. И ее по знакомству, как дочь Уборевича, устроили работать в лагерную столовую для поправки, и после тяжкого рабочего дня она получала миску пшенной каши с постным маслом – ей эта каша казалась вкуснее всего, что она ела когда-либо в своей жизни. Потом, угодив в Сангородок, она получила в подарок от знакомой ее матери, Марии Дорофеевны, главного хирурга, но тоже заключенной, бутылку рыбьего жира – жидкости, которую все дети пьют под нажимом родителей со слезами и криком. И этот вонючий жир она наливала в миску, солила его и, макая хлеб, ела с неописуемым наслаждением! Чтобы продлить удовольствие, Мира ломала хлеб на маленькие кусочки.
Но все же ту овсяную кашу я съел, а вот в обед, когда получил миску жидкости почти черного цвета, в которой плавала мороженая картошка и неочищенная свекла, это пойло я есть не мог и вылил в ведро. На второе была снова овсяная каша, правда, порция была значительно больше утренней, в миску была положена и порция ужина, кроме каши там лежал еще маленький кусочек то ли рыбы, то ли мяса, определить было невозможно.
Однако все в мире относительно, с точки зрения старых лагерников такое питание считалось житухой, то есть нормальной жизнью. Была, во-первых, твердая пайка хлеба, потом какая ни на есть баланда и еще каша. Блатных воров в лагере было мало, никакой организованной силы они не представляли и, следовательно, отнять у работяги пайку они никоим образом не могли. Все по-другому было раньше в воркутинских лагерях, во время войны и даже после ее окончания...
Заключенные умирали от голода тысячами, умирали от свирепого климата, от непосильной работы, от плохой одежды, от болезней и отсутствия лекарств, от произвола блатных воров, да мало ли отчего еще, от всего... Только особого склада люди, с особой нервной системой, сильные духовно и физически, могли все преодолеть, выстоять, не лазать по помойкам в поисках пищи, не лебезить перед блатным вором с ножом в руках. Таких было немного, но они были. Была еще в лагерях особая категория специалистов, без которых шахты не могли ни строиться, ни работать – горные инженеры, инженеры-строители, архитекторы, врачи всех специальностей. Этим категориям лагерное начальство создавало человеческие условия существования: относительно хорошо кормили, жили они в особом бараке для Горнадзора, в котором, кстати сказать, не было даже нар, зыки спали на деревянных кроватях, и вообще они были «белой костью» или «придурками голубой крови», как называли их лагерные острословы. В противовес им всякие там интеллектуалы – философы, ботаники, искусствоведы, юристы, руководящие товарищи всех рангов – совершенно не котировались с точки зрения нарядчиков, и им было очень трудно уйти от общих работ и остаться в живых. В особом ряду стояли художники: если художнику на комиссовке не поставили «трактор», он имел шанс зацепиться за КВЧ и малевать там портреты местного начальства с золотыми погонами или, в крайнем случае, по квадратам срисовывать картину «Утро в сосновом лесу» Шишкина, копии которой за свою бытность в лагере я видел в неисчислимом количестве… Особенно трудно было выжить иностранцам, в их лондонах или парижах обучали чему угодно, но только не науке, как остаться целым и невредимым в советском лагере, расположенном неподалеку от Ледовитого океана, в условиях голодухи, замерзаловки и скотского обращения с ними начальства…
Мира рассказывала, как в 1945 году в лагерь шахты № 1 «Капитальная», еще до организации Речлага, привезли польских офицеров численностью около роты, они шли военным строем, высокие и ладные, впереди шагал здоровенный ухоженный командир в чине полковника. Все поляки прекрасно выглядели и были хорошо одеты. И вот вся эта группа сильных мужчин (вояк!) у нее на глазах начала буквально таять и по количеству, и по виду. Не прошло и месяца, как от роты поляков осталось несколько человек, а их бравый полковник превратился в худого, изможденного доходягу, еле волочившего ноги... Так было...
Мои друзья, воркутинские старожилы, Михаил Иванович Сироткин, Сергей Михайлович Шибаев, Валентин Мухин, Василий Константинович Михайлов не любили вспоминать «те времена», и можно только догадываться, чтό они видели собственными глазами...
В блокадном Ленинграде мне тоже довелось повидать всякого. Можно себе только представить, до какого состояния были доведены люди, если они на бомбежки и свирепые артиллерийские обстрелы из тяжелых орудий не обращали ни малейшего внимания... Да, но терзали Ленинград немцы, враги, воюющие против нас. Ну а в Воркуте? Никаких врагов ведь не было, а были тысячи совершенно беззащитных людей-заключенных. Зачем такая свирепая злоба? Кому это нужно? Сталину? Партии большевиков? Но в Воркуте – тысячи коммунистов среди начальствующего состава города, горкомы, обкомы, райкомы, и все они знали и видели, что творится в лагерях, и все молчали... Значит, были согласны?
В свой первый месяц жизни в лагере я был настолько потрясен всем случившимся со мной, моим безнадежно длинным сроком и всем увиденным, что каждое утро спрашивал себя – жить дальше или нет… Все свежие заключенные, которых привезли вместе со мной, переживали, видимо, то же, что и я. В нашей группе был военный, кажется, полковник, довольно молчаливый, огромного роста, в военном обмундировании. В один из первых дней мы все собрались в бараке в ожидании вечерней поверки. Вдруг «полковник» резко встал и зло бросил:
– Лучше удавиться, чем так жить, – и быстро вышел из барака.
Никто не обратил на его слова никакого внимания. Вскоре пришли вохряки и стали мучить нас поверкой. Сначала не хватало трех зыков, потом одного нашли в сортире, еще один прибежал с улицы и получил хорошую оплеуху от вохряка, а третьего никак не могли найти. Стали искать как следует, притащили лестницу, полезли на чердак барака, и вот я вижу, как вохряки осторожно спускают полковника по лестнице вниз, на шее у него болтается обрывок толстой веревки. Никто не ахал, не удивлялся, кто-то спросил только:
– Где он нашел такую толстую веревку?
«Прав ли был полковник?» – спрашивал я себя. Уйти ведь всегда проще, чем остаться...
На фоне всех этих событий и размышлений на качество еды никто не обращал особого внимания, зыки беззлобно шутили:
– Жить будешь, но с бабой спать не сможешь.
Иногда по вечерам в столовой показывали кинофильмы, на которые я, как правило, не ходил. Читать было нечего, на работу не гоняли, и оставалось только два развлечения – общение с такими же поверженными мужчинами, как и я, и размышления над «судьбами мира» и лагерной системой в частности...
Наш лагерь, ОЛП № 5 шахты № 40, был создан в 1948 году в системе Речлаг на базе обычного воркутинского лагеря, который питал рабочей силой комбинат «Воркута уголь». Его организация, как все в нашей стране, бестолково. Например, нас, предназначенных для Речлага, поместили в лагерь шахты № 40, еще не переданной в новый лагерь, и мы жили вмес те с блатными и бытовиками. Я с удивлением наблюдал, как бытовики пили в лагере водку, причем напивались до упора, буянили, дрались между собой, выясняли отношения... К нам они относились с сочувствием и пониманием, я бы даже сказал, жалели, частенько спрашивали – за что они вас так? Видимо, они хорошо представляли, что такое Речлаг. Режим в лагере ужесточили, бараки стали запирать на ночь, запретили все, что можно было запретить. Всю личную, вольную одежду приказали сдать и ходить только в лагерной.
На левом рукаве бушлата и телогрейки было приказано пришить белую тряпку с черным номером, мой номер «1-К-50» я носил до освобождения в 1956 году. Такой же номер надо было пришить и на правую брючину, немного выше колена. Номера каторжан отличались по записи от наших (например, В-453), и носили они свои номера на шапке и на спине. По всем баракам зачитали приказ – в столовую ходить только в составе бригады. Нас, карантинников, этот приказ особенно не огорчил, мы все сидели в зоне и всегда могли собраться обедать вместе. Ну а как шахтеры? Один где-либо застрял, и все сидят голодные. Тут-то шахтеры подняли бузу. Все делалось молча, но так, что вохряки совершенно извелись в поисках «пропавшего» члена бригады. Это был продуманный, прекрасно организованный, молчаливый саботаж на измор – кто раньше поднимет лапы: изматерившиеся вохряки или зыки-шахтеры? Через неделю этот изуверский приказ «забыли», и все снова стали ходить в столовую по потребности...
Забегая вперед скажу, что на моей памяти несколько раз пытались этот идиотский приказ привести в действие и так же, как в первый раз, его через неделю «забывали».
В конце 1948 года ГУЛАГ в Москве решил, что, для того чтобы Воркутинский угольный бассейн давал больше угля и быстрее вводил в строй новые шахты, необходимо создать хотя бы минимальные условия для работяг, в первую очередь их калорийно-достаточно кормить. Одновременно правительство решило организовать и лагеря для «особо опасных» политических преступников, в которые, в частности, были определены и все солдаты и офицеры Советской Армии, попадавшие в плен к немцам, а их было ни много ни мало – несколько миллионов человек. К особо опасным преступникам были причислены и все интеллигенты, севшие в тюрьму по 58-й статье. Особые лагеря были организованы по всей стране и получили условные названия – Горлаг, Башлаг, Озерлаг, Степлаг, Минлаг, Камышлаг, наш родной Речлаг и еще многие другие, названия которых я уже успел забыть. Отличительной чертой всех этих спецлагерей было, во-первых, их географическое положение – все они располагались далеко от больших городов, тяготели к Северному Ледовитому океану или глубинным районам Сибири, и, во-вторых, чрезвычайно жесткий внутренний режим: заключенные не имели права на зачеты, не получали зарплату, не имели права на свидание с родственниками, переписка тоже была ограничена, все носили на одежде номера, и главное – подавляющее большинство имели срок двадцать или двадцать пять лет, то есть практически пожизненно... Следственные дела их, как правило, не пересматривались, а если и пересматривались, то только в сторону увеличения срока. Помню случай, происшедший еще в первые месяцы моего пребывания в Речлаге. В нашем бараке проживал один молодой симпатичный хлопец с Западной Украины, который никак не мог смириться со своей судьбой – сроком двадцать лет и, возмутившись до глубины души и не признав справедливость приговора, стал писать жалобы во все инстанции. И что бы вы думали? Наверху вняли его воплям и сбросили десять лет. Воодушевившись, он с новой силой бросился в атаку, написал еще раз во все инстанции, и ему (представьте себе!) сбросили еще десять лет, осталось всего пять. Это надо же! Хлопец, вне себя от блестящих побед, еще раз выпустил заряд жалоб по начальству, и ему вежливо сообщили, что приговор трибунала отменен. Это была победа бесправного зыка над сталинским правосудием. Хлопец стал с нетерпением ждать освобождения. Мы все затаили дыхание... Вскоре и он, и мы дождались. Его вызвали в спецчасть и дали прочитать небольшую бумажку, в которой было вежливо написано, что ОСО приговорило его к двадцати пяти годам содержания в спецлаге. Все заключенные опустили головы и прекратили писать жалобы. В нашей стране, надо признать, очень гибкая юриспруденция… Я с самого начала срока понял, что мне не следует жаловаться.
В Речлаге никому ни при каких обстоятельствах не выдавали пропусков за территорию лагеря. Бараки на ночь запирали на замок, что особенно унижало и раздражало заключенных. Начальство в золотых погонах смотрело на заключенных с нескрываемой ненавистью и было убеждено, что мы действительно опасные политические преступники, что у нас у всех руки по локоть, а ноги по колено в народной крови и что с нами нужно соответственно обращаться. И обращались... До сих пор, когда я встречаю офицера с золотыми погонами, у меня в груди что-то сжимается и мне хочется сорвать с головы шапку и рявкнуть: «Здрасте, гражданин начальник!» Мне понятна вся абсурдность моего ощущения, но ничего поделать с собой не могу...
В начале весны в Речлаге была проведена очистительная операция – всех блатных, всю «отрицаловку» и всех «духариков» собрали вместе, под усиленным конвоем с овчарками, доставили на вокзал и посадили в «столыпины». Увезли их куда-то далеко на восток, говорили, что на Курильские острова, и еще говорили, что доехала до пункта назначения только половина из всего этапа... Куда в конце концов делась уцелевшая половина – никто не знал. Но их никто и не жалел, пользы от них не было никакой, заставить работать блатного вора было абсолютно безнадежным делом. После очистки лагерей от блатняков, все вздохнули с облегчением. Но все же мне пришлось с одним из блатняков встретиться в первые дни пребывания на 5-м ОЛПе. Как-то ко мне подошел мордастый здоровый вор и, потянув за мой яркий шерстяной шарф, который еще не приказали сдать в каптерку, хмуро процедил:
– Махнем?
Я потянул шарф назад и басом сквозь зубы бросил:
– Чеши мимо!
Он буркнул что-то вроде «берегись, мужик» – и оставил меня в покое. Я еще не знал тогда, что подвергался смертельной опасности. Забегая вперед, должен сказать, что вообще блатные воры относились ко мне почему-то без злобной ненависти, скорее наоборот – дружелюбно. Я долго не мог понять, в чем тут дело, и вначале по неопытности решил, что мой рост и бесстрашие внушают им невольное уважение, но потом все же понял истинную причину. Сам я относился к ворам без страха и без предубеждения, и они это прекрасно чувствовали и по-своему ценили.
Организация блатных воров – воров в законе – с трудом поддается пониманию нормального человека. Конечно, любая страна, любое человеческое сообщество содержит какое-то количество отбросов, и необязательно чем больше сообщество, тем больше отбросов. Количество отбросов обратно пропорционально нравственному климату об щест ва, но в нашей стране были и объективные причины значительному увеличению числа воров. Блатные воры, в подавляющем большинстве случаев, были выходцами из детских домов, но детские дома появились в результате безот цовщины, когда дети оставались сиротами по разным причинам, и эти причины хорошо известны нашему народу.
Первая мировая война дала некоторый процент разрушенных семей, но только некоторый, так как единственного сына в армию не брали. Последовавшая за ней Гражданская с ее немыслимой жестокостью, а главное, насильственная коллективизация крестьянства, вспыхнувшая так называемая «классовая борьба», депортация неугодной части населения в Сибирь или на далекий север, привели к появлению миллионов и миллионов бездомных детей, которых государство должно было собрать в детские дома или приюты, кормить и воспитывать. Кроме государства, этого никто не мог сделать в нашей стране, так как все церкви были разрушены, имущество их конфисковано, а все служители – священники, раввины, муллы были уничтожены либо сосланы на Соловки, откуда уже никто не вернулся. Безусловно, были и хорошие детские дома, моя Мира, например, до сих пор вспоминает с теплотой свой детский дом. Но не дай бог лишиться родителей и расти в детдоме... И самый лучший из них никогда не заменит даже плохую семью.
В подавляющем большинстве случаев в детских домах детей-сирот воспитывают не преподаватели и воспитатели, а разложившиеся подростки старшего возраста, неспособные или не желающие воспринимать нравственные устои и знания, которые хотели, но редко умели передать им классные наставники или воспитатели. Неустойчивые нравственно, неспособные к учебе, дети быстро попадали под влияние старших и более опытных подростков и к концу пребывания в детдоме, то есть к своему совершеннолетию, они, вместо того чтобы заниматься честным трудом или продолжать образование, немедленно начинали добывать деньги всеми способами, кроме одного – добросовестной работы. Они умели и любили пить водку, курить, играть в азартные игры, общаться с такими же, как они, девками-оторвами – вот и все «образование», необходимое для настоящего вора. И умели, конечно, воровать: были среди них и щипачи – специалисты по «карманной тяге», были и домушники – грабители квартир. Но как первые, так и вторые не шли на мокрые дела, не носили и не пускали в ход оружия. Ну и наконец, были воры-бандиты, вооруженные ножами и пистолетами и готовые пустить их в ход в любое время, если есть шанс отнять чужое имущество, которое немедленно продавалось барыгам (спекулянтам), а деньги шли на гульбу с девками или на картежную игру. Иная жизнь их совершенно не интересовала, и говорить с ними об этом было совершенно бессмысленно. Меня всегда умиляла бездонная глупость руководящих товарищей, считавших, что в лагере можно перевоспитать блатного вора. Не только перевоспитать, но даже просто заставить блатного вора в лагере работать было совершенно невозможно. Сколько я их перевидал за свой срок в лагере...
Я вспоминаю случай, который произошел на моих глазах на шахте «Капитальная». Начальник лагеря майор Воронин решил сломать блатняка и заставить его работать. Я как будто уже говорил, что посадить в карцер заключенного можно было на срок не более пяти суток, так как больше выдержать нельзя. Меня, как говорят, бог миловал, и в карцере мне сидеть не пришлось. Воронин был железный начальник – он приказал держать блатняка в карцере ровно пять суток на хлебе и воде, потом выпустить на сутки и снова в карцер на пять суток, и так до тех пор, пока вор не пойдет на работу. Это было нечто новое в системе наказаний, по крайней мере, в Воркуте. Надо сказать, что вор все же был сделан не из железа, и каждый раз из карцера его выносили на носилках, сам он передвигаться не мог. В общем просидел в карцере 67 суток и победил майора. Воронин махнул рукой: «Хрен с тобой! Живи как хочешь» – и больше не стал к нему цепляться. Такого испытания не выдержала бы никакая кобра... Возможно, что Воронин сдался под нажимом врачей, которые без обиняков заявили ему, что вор больше карцера не вынесет, и его отнесут не в санчасть, а в морг...
После нескольких краж молодой вор попадал в лагерь, где и получал «высшее» воровское образование, становился вором в законе, то есть членом воровской организации, имеющей свои филиалы во всех лагерях Советского Союза. Лагерей в Советском Союзе было бессчетно, и воров огромное множество. Блатные воры были настоящими паразитами, они не работали, жили за счет работяг, отнимали силой и пайку, и одежду, и вообще все, что им понравится. В женских лагерях были и женщины-блатнячки, особенно отвратительное явление в лагерной системе, мне с ними, к счастью, столкнуться не пришлось…
Для блатного вора зарезать человека или зарубить его топором было наипростейшим делом. Многие из бандитов имели по нескольку десятков убийств, и, что меня всегда удивляло, советское правосудие почти никогда не применяло к ворам высшей меры – расстрела. Для политических заключенных блатные в лагере были настоящим бедствием, дополнительным и очень тяжким наказанием.
У воров существовал свой неписаный закон, пункты которого все они неукоснительно выполняли, и всякое нарушение закона каралось только одной мерой – ударом ножа снизу под ребра со стороны сердца, смерть в этом случае наступает мгновенно... Настоящие воры называли себя «законниками», или ворами в законе. Некоторые статьи воровского закона знали и мы, фраера. Например, вор не мог занимать в лагере любое «теплое» место, не имел права командовать другими заключенными, не мог «пить кровь». Если вор и работал, то на самой нижней иерархической лагерной ступеньке, например, работал лопатой – поднимай больше и кидай дальше. Если вор нарушал закон – работал в столовой, или хлеборезом, или даже прачкой в бане, то переходил в разряд «ссученных воров», или просто «сук», и по лагерному воровскому закону его должны были убить при первой возможности. Между «законными» и «ссученными» ворами в лагерях шла непрерывная война на истребление. Были лагеря, где верх держали суки, тогда любого вора-законника, попавшего по этапу в такой лагерь, убивали прямо около вахты. Это было великолепное зрелище: около вахты, в ожидании своей жертвы, в москвичках прогуливаются суки, с нетерпением поглядывая, как идет сдача-передача этапников лагерной охране. Вор-законник знает, что с ним будет через несколько минут и держится железно. Правда, бывали случаи, что вор не желал доставлять удовольствия своим палачам и бросался бежать от вахты в тундру, но от пули еще никто и никогда не убегал, и обычно труп его валялся около вахты несколько дней – в назидание, так сказать... Мы знали, что начальники лагерей умышленно отправляли надоевшего им вора в лагерь, где господствуют суки, чтобы не пачкать рук, так сказать. Старожилы лагерей рассказывали мне, что бывали случаи, когда во время резни убивали сразу по нескольку десятков человек. Надо отдать должное ворам и сукам, во время таких потасовок нас они не трогали, но мы ни в коем случае не должны были вмешиваться или уговаривать прекратить или пожалеть. Я знал фельдшера, который во время очередной резни в стационаре, когда воры-законники ворвались в больницу и начали топорами убивать сук, находящихся на излечении, бросился на воров с кулаками. Я всегда смотрел с содроганием на глубокую вмятину у него на лбу. Когда он говорил, тонкая кожица, прикрывающая дефект черепа, заметно пульсировала... Вор, его ударивший, либо очень спешил, либо просто пожалел фельдшера и повернул топор с острой стороны на обушок…