Страница:
– С этого боку, Роман, вот с этого самого боку… Там все прогорело, Роман, вот те хрест, совсем прогорело, туда нельзя ступать, Роман. Там, внизу…
– Прогорело, говоришь? – Роман ткнул в сторону сосны корявой рукой, в мозолях и черных трещинах, куда навеки въелась сажа и угольная пыль, – с этого боку, говоришь?
Черные его глаза, обрамленные красноватыми веками с порыжевшими от дыма короткими ресницами, сощурились, когда он внимательно посмотрел на нее. А ведь, подумала она, на самом деле Роман вовсе не красивый… А всегда казался ей таким красивым – потому что был черным и сильным.
– Вот те хрест, – повторила она, прижимая ладонь к груди, – Роман, не ходи сегодня на кучу…
– Ладно, коза, – он потрепал ее по голове жесткой ладонью, такой жесткой, что ладонь цепляла Ганке волосы, потом слегка оттолкнул, – ты это… ты давай отсюда. У нас работа еще.
– Роман, – повторила она, всхлипывая, – не надо! Не ходи, а?
– Не пойду, – он переминался с ноги на ногу; ему хотелось отлить, но при Ганке было неловко, и оттого он злился, и сердито добавил:
– А вот батя сейчас встанет, он тебе наваляет, коза. Ты чего это по лесу ночью в одной сорочке скачешь?
Ганка только сейчас в ужасе осознала, что хотя и сунула ноги в чоботы и накинула на плечи кожушок, так и стояла сейчас в чем вскочила с постели: в простой холщовой рубахе до колен, что в ее возрасте было совершенно уж неприлично.
– Я просто… как приснилось, так и я… побежала, вот, сказать тебе. Я обратно, а ты не ходи на кучу, Роман, не ходи, не надо… – повторяла она, пятясь, пока поляна не скрылась за зарослями орешника. Она продолжала всхлипывать от тоски и безнадежности – Роман не поверил ей, а если и поверил, то – это она сообразила только сейчас, – ежели батя пошлет его на кучу, он не сможет отказаться, не скажет ведь, что струсил, или что ей, Ганке, приснилось что-то такое… Потому что если он откажется, то полезет Митро или сам батя…
Рассвет только занимался, мутный и красноватый, и как всегда, когда небо раскрывается, чтобы принять солнце, из него дохнуло холодом, и густая трава по обе стороны тропки обильно покрылась росой – и не только трава, все кусты, все заросли орешника. У Ганки мокрый подол липнул к мокрым коленям, а чоботы все были в черной грязи, но она совсем даже и не замерзла, потому что всю обратную дорогу бежала, красная и запыхавшаяся, – и уже было прикидывала, как бы понезаметнее пробраться на двор, как из-за плетня вышел отец Маркиан, совершая свой ежедневный утренний обход в безнадежной борьбе с молочными подношениями.
Ганка съежилась – нрав отца Маркиана был всем известен, и уже торопливо думала, что бы такое соврать, как тут склоненное над ней лицо отца Маркина сморщилось, рыжие ноздри раздулись, и он быстро-быстро обнюхал ей голову и плечи, чем испугал Ганку еще больше.
– Отец Маркиан, вы чего? – спросила она шепотом.
Он схватил ее веснушчатой рыжей ладонью за горячее плечо и не отпускал. Заголившееся запястье все поросло рыжим волосом, и Ганка ни с того ни с сего подумала, что отец Маркиан, наверное, везде такой, отчего покраснела еще больше.
– От тебя пахнет некрещеной тварью, – голос отца Маркиана начинался где-то в его бочкообразной груди. – С кем валялась? Вон, подол весь в зелени…
– Ни с кем, – шепотом ответила Ганка, – ни с кем, хрест святой, я нетронутая…
– А ежели нетронутая, куда ходила? Ты с кем это путаешься, девка?
– Ни с кем я не путаюсь, – уже зло сказала Ганка и вывернулась из-под неприятной мужской руки. У эльфенка, подумала она ни с того ни с сего, рука худая, теплая и ведет сквозь ночь, и держит легко и крепко…
Вспомнив про эльфенка, Ганка вдруг ощутила звонкую легкость, как бы расширение морозного ясного воздуха в голове и груди, и все стало видно далеко-далеко, словно в давнем ее сне, когда она летела над алыми и желтыми кронами, постигая тайны земли… До чего ж зеленые глаза у отца Маркиана!..
– А сами-то, отец Маркиан, – спросила она шепотом, – чьей крови будете? Лес-то близко.
Отец Маркиан выпустил ее плечо и отшатнулся.
Она смотрела и видела, как он пытается вытолкнуть какой-то звук, дергая жилами красной шеи, выпирающей из твердого воротника. Потом развернулся и пошел по улице, задевая долгополой своей одежей лапчатые стебли полыни.
– Ганка!
Оказывается, матуся стояла с той стороны плетня: видно, только что подоила корову, в подойнике теплое молоко исходило паром. И как это матуся так тихо подошла? Ганка и не заметила.
– Ты куда это ходила?
– Никуда, – тихо сказала Ганка. – Так.
Матуся, смугло-бледная, с тяжелой смоляной косою, спрятанной под платок, была женщиной тихой и, не в пример иным голосистым, которые только кричать и горазды, тяжела на руку – а то как иначе управлялась бы со своими чернявыми углежогами?
– Поди сюда.
Ганка, глядя себе под ноги, неохотно приблизилась.
– Сядь.
Матуся и сама села на поленницу, похлопав по ней и тем самым как бы обозначая для Ганки место, а потом сложила руки с распухшими пальцами на коленях. Ганка так поняла, что бить ее – по крайней мере сейчас – матуся не будет.
– Ты чего это отцу Маркиану такое сказала?
– А чего он? – мрачно спросила Ганка.
– Он хорошего хочет, отец Маркиан. Ты погляди только на себя.
– А чего я? – Ганка еще не придумала, то ли упираться и дерзить, то ли просить прощения и говорить, что больше не будет.
– Отец Маркиан, – продолжала мать, глядя не на Ганку, а себе на руки, – не любит тех, кто с ним одной крови. Хотя у него-то и крови этой чуть. Бабка его в лес ходила за хворостом, а пришла с пузом… Ей с дитем уехать пришлось, а потом Маркиан здесь приход получил… Кому-то ж надо, а он местных лучше иного знает. И лес знает.
Она вздохнула. Ганка ни с того ни сего подумала, что их матуся когда-то была красавица.
– Ты, Ганка, поостереглась бы. Все мы живем рядом с лесом, так что ты мне голову не задуришь… с лесными жителями хорошо играть. Но кровь у них дурная. И они бегают за нашими девками потому, что своих у них нет.
– Мамо…
– А потом что будешь делать? Совьешь гнездышко из травы и сунешь туда эльфенка? Федора померла, Ганка, кому еще подкинешь?
Ганка таращилась на мать, а та все сплетала и расплетала пальцы.
– Я, мамо, в лес не для того бегала, – сказала она наконец, – мне сон приснился. Приснилось, Роман в кучу упал. Я и побежала. Сказать ему, чтобы поостерегся.
Мать выпрямилась, напряженно вытянула высокую сухую шею.
– Да ты чего?
Ганка теперь и сама верила, что сон приснился ей, а не эльфенку.
– А он сказал, беги отсюда, коза, – Ганка всхлипнула и почесала нос о плечо.
– Как сглазили тебя, – шепотом сказала мать. – Неуж не знаешь: нельзя такого жигалям говорить. И если боишься – нельзя. И если снится – нельзя. У жигаля с удачей свой договор, нельзя его под руку толкать. Роман, ох, Роман!
– Я ж люблю Романа, мамо, – Ганка склонила беспутную голову, – я ж хотела как лучше…
– Как лучше она хотела, – мать встала и, морщась и растирая поясницу, наклонилась, чтобы подхватить подойник, – это все лесные чары… они-то глаза и отводят… таким дурехам, как ты.
– Мамо, а правда, что у них своих девок нет? – не удержалась Ганка.
– Нет или есть, а только никто их не видел, – сказала мать и пожала плечами, – никогда. Этих видят, ну, нечасто, бывает… А девок их – нет, ни разу. Может, прячутся они…
– А… вилии? Может, они, ну, с вилиями…
– Может, и с вилиями, – легко согласилась мать. Она стояла, выпрямившись, прислушиваясь к чему-то, а потом вдруг разжала руку, и подойник грохнулся на землю. Белое густое молоко выплеснулось через край и потекло лужицей.
Теперь и Ганке стало видно, как из-за пригорка показались двое, идущих друг за другом тяжело, осторожно, как бы зажатых двумя длинными жердинами, и между двумя этими жердинами было серое одеяло с красной каймой, и там, в одеяле, точно в люльке, невидимый, покачивался третий.
Мать, прижимая руку к груди, побежала навстречу, черная коса вывалилась из-под платка и прыгала по спине… Ганка побежала за ней, хотя больше всего на свете ей сейчас хотелось стать очень маленькой и куда-нибудь спрятаться, хотя бы вот под поленницу.
– Роман? – спросила мать тихо и безнадежно.
Батя сплюнул черным, должно, в горло ему набилась сажа.
И лицо у него было черное, а глаза красные.
– Провалился в кабан, – сказал он хрипло.
– Хоть есть что домой нести, – у матери искривились губы, словно она улыбалась…
– Живой он, мать, – сказал Митро. Он выглядывал из-за плеча отца, тоже чумазый, страшный, но сверкнул белыми зубами, впрочем, незаконная эта улыбка мигом погасла, точно зарница в ночи над дальними горами, – успел выскочить. И мы успели. Живой. Только обгорел сильно. Ну, до свадьбы заживет…
Мать, наконец, заплакала, тихо, словно бы с облегчением, и пошла рядом с носилками, заглядывая в лицо лежащему там Роману – тот, видно, очнулся, и Ганка слышала, как он постанывает от боли и скрипит зубами.
– Роман, – она выглянула из-за батиной спины, стараясь поймать взгляд брата.
Роман повернул на бок голову – ресниц у него больше не было, и бровей не было, а лицо все в черной корке, словно бы спекшееся, но глаза целые, хотя веки словно бы вывернуты наружу и оттого глаза казались голые…
– Ну что, коза, – вытолкнул Роман из черного рта – накликала?
На Ганку, раз уж она не ходила больше на куренную поляну, матуся навалила уйму всякой работы. И эльфенок пропал, как не было – хотя Ганка все ждала, что он появится, все оглядывалась – и на речке, и на выгоне… И уж совсем затосковав, пошла к коряжке, и вот он, тут – выскочил из-за орешника, где до того прятался, никому не видимый. Ганка сначала обрадовалась, а потом рассердилась – вот он, эльфенок, и ничего ему не делается, а все тумаки достаются ей, Ганке. Ей хотелось, чтобы эльфенок чувствовал себя виноватым, а он сидит себе, как ни в чем не бывало.
– А я знал, что ты придешь, – венок у него был из дубовых листьев, и листья эти отличали червонным золотом. Еще в венок были вплетены гроздья рябины. Красиво. – Во сне видел.
– А зачем я пришла, не знаешь? – спросила она сурово. – Я пришла, чтобы сказать, что нам нельзя больше видеться. И не бегай за мной!
– Разве я бегаю? – таращит свои зеленые глаза эльфенок. – Это ты за мной бегаешь!
– Я? Бегаю? – Ганка аж задохнулась от возмущения. – Ах ты, нечисть лесная! Да я… Да я ненавижу тебя! Ты мне всю жизнь испортил!
– Ганка, Ганка, я ж не хотел ничего плохого, – эльфенок, чтобы угодить ей, надел портки, и теперь сидел на их коряжке, смешно ерзая, потому что портки с непривычки ему мешали. – Разве я тебя чем обидел, Ганка? Мы же… даже не лежали вместе.
– Знаю, а только… нельзя нам больше видеться. Вот, последний раз пришла я на тебя посмотреть.
Она протянула руку и дотронулась до его щеки, гладкой, горячей и нежной, точно раковина-перловица.
– Как же я, Ганка? – зеленые глаза эльфенка наполнились слезами, стали похожи на маленькие болотца. В зелени и синеве плавали золотистые пятнышки – Ганка всегда дивилась, как это у него глаза могут быть такими разными; каждый миг – разные. Ах, как ноет ее бедное сердце – эльфенок уйдет навсегда, и волшебство уйдет навсегда. Приворожил ее, не иначе. Он и Федору когда-то так же приворожил, так, что она забыла своих и ушла с ним в лес, а ведь был совсем маленьким. Ах, эльфенок, эльфенок, что ты со мной делаешь!
– Что же я совсем один теперь? Как же я… И сыра не будет больше.
Последнее обстоятельство явно расстроило его сильнее всего, и Ганке стало обидно.
– У тебя ж Федора есть, – сказала она ехидно, – она хоть и мертвая, а поговорить любит.
– Федора больше не приходит, Ганка, – эльфенок качнул дубовыми листиками, после чего искоса поглядел на Ганку и большим пальцем ноги ловко подхватил с земли еще один упавший желудь, подбросил его в воздух и поймал – босой ногой же… – я ей сказал, чтобы больше не приходила.
– Это еще почему? – Ганка сняла чоботы и тоже попробовала поднять желудь босой ногой, но у нее ничего не получилось.
– Мы поругались, Ганка. Это из-за тебя… Она говорит, чтобы я с тобой не водился. Что это не дело, с тобой водиться. Чтобы я искал своих. Что я уже вырос и мне пора искать своих.
Федора хоть и мертвая, подумала Ганка, говорила на удивление разумно. Ганка так эльфенку и сказала.
– Я хочу с тобой, Ганка… Ты такая красивая.
– Со мной нельзя, – сердито сказала Ганка, – и ничего я не красивая. Сам говорил, чернявая и нос длинный.
Короткий нос эльфенка сморщился и он быстро-быстро потянул им воздух, точь-в-точь отец Маркиан.
– Может, и не такая красивая, но я без тебя не могу, Ганка… Ты ведь уже совсем взрослая стала, я же чую… Вы, люди, быстро растете. Я тоже скоро вырасту. Приходи ко мне жить в землянку, Ганка. Которую Федора вырыла. Она не велела никому ее показывать, а тебе я покажу. Там тепло. Ну, почти тепло. И я постелю листья папоротника, и мы будем лежать на них.
И везде насыплю цвет полыни, и пижму насыплю, чтобы нас не кусали блохи.
– Ты что, совсем дурень? – сердито спросила Ганка.
Может, дурнями лесные создания называть и нельзя, но этого уж точно можно – дурень и есть!
– Не хочу я жить в землянке и спать на папоротнике. Я хочу спать на лавке, и чтоб холстина была чистая, и одеяло шерстяное, и перина пуховая. Ты бы и правда лучше своих поискал, Листик… твои шалаши из веток плетут и приманивают светляков, и свистом разгоняют тучи, и в шалашах у них всегда лето…
Эльфенок опустил голову, и стал босой ногой чертить в пыли.
– Я искал своих, Ганка, – сказал он наконец, – только знаешь, что… они от меня бегают. Только я вижу кого-то из своего народа, он раз – и все. И пропал. Думаю, от меня человеком пахнет. Потому что я рос с человеком. И ел вашу еду. Вот сыр, например. А может, у меня есть ваша кровь, Ганка? Как ты думаешь?
– Не знаю, – шепотом сказала Ганка. – Не знаю. А только нельзя мне с тобой. Пойду я…
Она встала, взула босые ноги в чоботы и оправила юбку.
– Как же я один, Ганка? – сказал эльфенок так жалобно, что у Ганки аж сердце заныло. – Как же я теперь один?
– А как знаешь, – сухо сказала она. – А будешь приставать, бате пожалуюсь!
И пошла не оглядываясь, хотя почти не видела дороги из-за застилающих глаза слез. Эльфенок, думала она, нечисть, лесная некрещеная тварь, для него что правда, что вранье, все одно, и задурить голову он может так, что и сама не будешь знать, что правда, а что – нет. Так что пускай себе ноет и скулит, или пускай мирится со своей мертвой Федорой…
– Ганка, – эльфенок бежал за ней, легкий, словно и правда был в родстве с сухими листьями, что невесомо кружились под ветром, – Ганка…
– Ну чего еще? – сердито сказала она, не поворачивая головы.
– Ты меня бросаешь, Ганка, а я тебе что-то скажу. Не хотел говорить, а теперь скажу. Вот стань здесь, и я скажу…
Он вдруг загородил ей дорогу и худыми своими длинными руками прижал ее к стволу старой березы, такой старой, что эта береза уже и забыла, когда на ней в последний раз появлялась белая чистая кора… От эльфенка шел сухой жар, такой сильный, что Ганка отвернула лицо.
– Ужас что делается, Ганка! – теперь он дышал ей прямо в ухо. – В лес спустился тролль. Я его видел, Ганка, сам видел, он ходит и рычит. Весь в бурой шерсти, вот как медведь, правда, даже больше медведя.
– Все ты врешь, – сказала Ганка на всякий случай.
– Не веришь? Пойдем, покажу!
– Не хочу! – Ганка отчаянно замотала головой, так что косой своей хлестнула эльфенка по лицу.
– Не тролля, Ганка! На тролля нельзя смотреть. А то он сам на тебя посмотрит. Он же людоед. Просто что-то покажу. Пойдем…
– Меня матуся убьет, – сказала Ганка безнадежно.
Ах, эльфенок, эльфенок, что ты со мной делаешь… почему я тебя слушаюсь? Я же хотела уйти навсегда.
– Я ж ничего плохого. Только покажу. – И он потянул ее куда-то вбок от тропинки, где деревья были темней и гуще, а прошлогодняя листва пружинила под ногами.
Деревья окружали их, точно черные великаны, обутые в моховые чоботы; все они были в парчовых пятнах лишайника, и Ганке пришлось задрать голову, чтобы увидеть их кроны… как она тут оказалась? Куда позволила себя увести?
– Смотри, Ганка, смотри!
Он тянул длинными своими тонкими руками вверх, показывал ей на что-то, и Ганка увидела там, в вышине, свежие светлые царапины, словно бы кто-то очень сильный и высокий провел по коре дерева граблями. Кора свисала лохмотьями, и луб тоже свисал лохмотьями.
– Это медведь, – сказала она неуверенно.
– Вот и нет, – эльфенок опустил руку, и теперь стоял, от возбуждения приподнимаясь на цыпочки, – это тролль. Я его видел, Ганка. Видел, как он точил когти. У него ноги, как у человека, а лапы, как у медведя. И глаза желтые… и зубы желтые.
И он рычит – вот так… – эльфенок раскрыл розовый рот и рыкнул, одновременно ударив себя в грудь кулаком. Получилось слабо и неубедительно. Точно котенок мяукнул.
– Тише, дурень! Чего ты там прячешь? – Ганка схватила эльфенка за запястье. Из сжатого кулачка его торчало что-то, и она стала разгибать ему пальцы – по одному. Ему это нравилось, он делал вид, что не дается, опять пригибал пальцы к ладони, но наконец поддался и разжал руку.
На ладони лежали клочья бурой шерсти – и шерсть была толстая и длинная, длиннее медвежьей. И светлее.
– Он ходит и трется о деревья, – пояснил эльфенок, – чешется.
Ганка опомнилась. Она стояла среди огромных страшных деревьев, за которыми бродил огромный страшный тролль, и единственным ее защитником был пустоголовый эльфенок. И как это так получилось?
– Куда ж ты меня затащил, нечисть проклятая?! – взвизгнула она.
– Его теперь здесь нет, Ганка, я бы чуял… пойдем.
Она позволила себя увести – эльфенок знал тайные пути, словно бы умел подрезать и кроить тропки и прогалины, и она и вздохнуть не успела как следует, как оказалась у привычной коряжки.
– Дай сюда, – Ганка протянула руку, – я Роману покажу.
Может, Роман тогда поймет, какой опасности подвергалась она, Ганка, когда ходила ночью через лес на куренную поляну, и перестанет на нее злиться? А если что с Василем стрясется? Он же совсем маленький еще!
– Чего дать? – удивился эльфенок.
– Шерсть. Троллеву шерсть.
Эльфенок протянул к ней кулачок, потом разжал его. Ладонь была пуста.
– Тьху ты, – эльфенок каким-то образом ухитрился опять обдурить ее, Ганку. Заморочил ее, отвел глаза. Наверное, сам как-то настрогал эти царапины на дереве…
Брат не повернулся от стены – и что он там видит, разве что мох, которым законопачены щели, – но пошевелился, дав таким образом понять, что слышит ее, Ганку.
– Роман, а тролль может спуститься с гор?
– Ты чего опять плетешь, коза?
Роман все ж таки повернул голову и недобро прищурился. Утром и вечером матуся клала ему на веки тряпицу с отваром мяты, чтобы глаза не высыхали, потому что опухшие веки не натягивались на глазные яблоки, а то, что осталось от ресниц, слиплось от гноя. Мята покрасила лоб и щеки Романа зеленью, словно он был уже мертвым, но почему-то двигался и говорил. Ганка теперь боялась его, и даже миску с супом приносила так, чтобы не коснуться его руки… А кроме супа он ничего и не мог есть. Разве что молоко пробовал пить, матуся говорила, это полезно для него, но от молока его рвало черной рвотой.
– Ну, тролли… те, которые в горах. Людоеды.
– Нет в горах никаких троллей, – он скривил обожженный рот, – выдумки одни.
– Если есть эльфы, – сказала Ганка рассудительно, – должны быть и тролли. Путники пропадают? Пропадают. Куда они деваются?
Она еще поразмыслила и решила призвать на помощь высший авторитет:
– А батька говорит, тролли не спускаются с гор, потому что они любят холод. Они живут там, где лед и снег. И жгут там свои огни.
– Раз так, зачем кому-то из них спускаться с гор?
– Может, у него кончилась еда, – рассудительно предположила Ганка, – или его выгнал другой тролль.
– Ты, коза, совсем сдурела, – устало сказал Роман, откинулся на матрасе и закрыл глаза. Ганка постояла немного, ожидая, что, может, он что еще скажет, но Роман больше не двигался, только дышал коротко и хрипло, словно в горло ему вставили трубу. Тогда Ганка задула фитиль у плошки и забралась к младшим на лавку. Жаль, что эльфенок схитрил и не отдал ей троллью шерсть, она бы показала ее Роману. Или опять обдурил ее эльфенок? Отвел глаза? Может, это и не шерсть была, а пучок рыжей травы? Ах, эльфенок, эльфенок, когда тебя нет, я по тебе тоскую, когда ты рядом – сержусь… Она завозилась, устраиваясь поудобней, под боком сладко сопел Василь… До чего ж темная нынче ночь, это потому что новолуние, а в новолуние даже на двор лучше бы не ходить, это всем известно… А если эльфенок не соврал?
Тролль в лесу, кто такое видел?
И батька с Митром в лесу… Нет, глупости все это, эльфенок видит сны, он бы сразу прибежал, ежели что, он бы предупредил… Но ведь она, Ганка, с эльфенком поругалась. Сказала, чтобы не ходил за ней больше. Да, но эльфенок, если захочет, все равно придет, он такой, ее Листик… И правда листик, только не дубовый – липовый, прилипчивый такой листик. Да, но один раз он уже прибежал, и предупредил, и что из этого получилось хорошего? Ничего!
Ганка ворочается и вздыхает, и вот уже ей кажется, что кто-то ходит вокруг хаты, большой и страшный, кто-то трется о плетень, и плетень шатается под напором большого тела… а если он перешагнул через плетень и стоит во дворе? У тролля ноги, как у человека, а лапы, как у медведя, желтые зубы, желтые глаза… И он любит жить на холоде, а тут ему жарко, душно, оттого он особенно злой, да и голодный, наверное…
Ганка натягивает одеяло на голову – душно, но не так страшно. На какой-то миг, уже в полусне, она вздрагивает и прислушивается, ей кажется, что она слышит рычание тролля, – не так, как показывал глупый эльфенок, а как оно на самом деле. Но потом понимает, что это у дальней стены стонет и хрипит во сне Роман.
…Утром страхи уходят сами собой – такое оно, это утро, ясное, и сразу становится понятно, что жара ушла и в этом году уже больше не вернется, и что сухие грозы больше не будут пылать над горным хребтом. И Ганка даже улыбнулась сама себе: глупый эльфенок, он все выдумал из мести, чтобы напугать ее, чтобы она бегала за ним и просила, чтобы он посмотрел в этом своем волшебном сне наяву – нету ли опасности? А она и поверила – как дура. В рассеянности она бросает взгляд на плетень и останавливается с открытым ртом.
Потом осторожно снимает с жердины рыжий волос – вдвое длиннее ее, Ганкиной, ладони.
Мать смотрит подозрительно – Ганка в последнее время чудит. Это томится и зовет ее созревшая плоть, думает мать, вон как вытянулась девка, и, пожалуй что, красавицей стала. Надо бы ждать сватов, но у Ганки теперь дурная слава, как знать, придут ли сваты? Придется на сторону отдавать. Чужакам отдавать придется, а наша кровь с чужой плохо смешивается… И ведь вроде никому не говорила Ганка про эльфенка, а все откуда-то знают. Не иначе отец Маркиан разнес повсюду. Лихорадка побери эти создания леса, они умеют задурить девке голову, умеют заворожить, даже и святой хрест не помогает. Встретишь такого вот – белого, золотого, улыбнется он – и пропала девка. Хорошо их в последнее время меньше стало. Может, и совсем не останется.
– Что это у тебя, доча?
Ганка разжимает кулак.
– Матуся, – говорит она быстро-быстро, – он показал мне дерево, оно все сверху ободрано было, вот те хрест, матуся, и волос длинный, и он тоже мне его показал, а потом спрятал, я говорю – дай сюда, а он не дает, и я спросила Романа, а может тролль с гор спуститься, а Роман сказал, нет никаких троллей, это все выдумки, а я говорю, раз эльфы есть, то как и троллям не быть, и они все людоеды, а Роман сказал, отстань, коза, а ночью кто-то ходил вокруг дома, ходил-ходил, а я утром встала и вот оно что… на плетне висело. Он, что же, получается, вокруг нашей хаты ходил? Что же это делается, матуся?
Мать молчит, и только бледнеет, так быстро, что глаза кажутся совсем черными – и очень большими.
– Ты-то мне веришь? – с тоской спрашивает Ганка.
– Верю, – сухо говорит мать.
– И вовсе я тогда ничего не накликала. Само так получилось.
– Знаю, – эхом откликается мать, – само так получилось.
Мысли ее заняты чем-то другим. Потом она решительно говорит:
– Иди в хату. И дверь заложи. И носа на двор не кажи, поняла?
– Поняла, матуся. А что…
Та коротко махнула рукой, показывая Ганке, чтоб та заткнулась.
– И Василя никуда не пускай. И меньших. Даже на двор не пускай. Ясно?
– Ясно… А что…
Мать, отстранив ее, сняла с гвоздя кунтуш, торопливо натянула его и накинула на голову платок.
– Ты куда, матуся?
– До отца Маркиана, – мать вздохнула, – куда ж еще?
– Так что, выходит, есть тролли?
– Есть, есть, – мать протиснулась мимо Ганки, кисть платка мазнула Ганку по лицу, – как не быть.
– Прогорело, говоришь? – Роман ткнул в сторону сосны корявой рукой, в мозолях и черных трещинах, куда навеки въелась сажа и угольная пыль, – с этого боку, говоришь?
Черные его глаза, обрамленные красноватыми веками с порыжевшими от дыма короткими ресницами, сощурились, когда он внимательно посмотрел на нее. А ведь, подумала она, на самом деле Роман вовсе не красивый… А всегда казался ей таким красивым – потому что был черным и сильным.
– Вот те хрест, – повторила она, прижимая ладонь к груди, – Роман, не ходи сегодня на кучу…
– Ладно, коза, – он потрепал ее по голове жесткой ладонью, такой жесткой, что ладонь цепляла Ганке волосы, потом слегка оттолкнул, – ты это… ты давай отсюда. У нас работа еще.
– Роман, – повторила она, всхлипывая, – не надо! Не ходи, а?
– Не пойду, – он переминался с ноги на ногу; ему хотелось отлить, но при Ганке было неловко, и оттого он злился, и сердито добавил:
– А вот батя сейчас встанет, он тебе наваляет, коза. Ты чего это по лесу ночью в одной сорочке скачешь?
Ганка только сейчас в ужасе осознала, что хотя и сунула ноги в чоботы и накинула на плечи кожушок, так и стояла сейчас в чем вскочила с постели: в простой холщовой рубахе до колен, что в ее возрасте было совершенно уж неприлично.
– Я просто… как приснилось, так и я… побежала, вот, сказать тебе. Я обратно, а ты не ходи на кучу, Роман, не ходи, не надо… – повторяла она, пятясь, пока поляна не скрылась за зарослями орешника. Она продолжала всхлипывать от тоски и безнадежности – Роман не поверил ей, а если и поверил, то – это она сообразила только сейчас, – ежели батя пошлет его на кучу, он не сможет отказаться, не скажет ведь, что струсил, или что ей, Ганке, приснилось что-то такое… Потому что если он откажется, то полезет Митро или сам батя…
Рассвет только занимался, мутный и красноватый, и как всегда, когда небо раскрывается, чтобы принять солнце, из него дохнуло холодом, и густая трава по обе стороны тропки обильно покрылась росой – и не только трава, все кусты, все заросли орешника. У Ганки мокрый подол липнул к мокрым коленям, а чоботы все были в черной грязи, но она совсем даже и не замерзла, потому что всю обратную дорогу бежала, красная и запыхавшаяся, – и уже было прикидывала, как бы понезаметнее пробраться на двор, как из-за плетня вышел отец Маркиан, совершая свой ежедневный утренний обход в безнадежной борьбе с молочными подношениями.
Ганка съежилась – нрав отца Маркиана был всем известен, и уже торопливо думала, что бы такое соврать, как тут склоненное над ней лицо отца Маркина сморщилось, рыжие ноздри раздулись, и он быстро-быстро обнюхал ей голову и плечи, чем испугал Ганку еще больше.
– Отец Маркиан, вы чего? – спросила она шепотом.
Он схватил ее веснушчатой рыжей ладонью за горячее плечо и не отпускал. Заголившееся запястье все поросло рыжим волосом, и Ганка ни с того ни с сего подумала, что отец Маркиан, наверное, везде такой, отчего покраснела еще больше.
– От тебя пахнет некрещеной тварью, – голос отца Маркиана начинался где-то в его бочкообразной груди. – С кем валялась? Вон, подол весь в зелени…
– Ни с кем, – шепотом ответила Ганка, – ни с кем, хрест святой, я нетронутая…
– А ежели нетронутая, куда ходила? Ты с кем это путаешься, девка?
– Ни с кем я не путаюсь, – уже зло сказала Ганка и вывернулась из-под неприятной мужской руки. У эльфенка, подумала она ни с того ни с сего, рука худая, теплая и ведет сквозь ночь, и держит легко и крепко…
Вспомнив про эльфенка, Ганка вдруг ощутила звонкую легкость, как бы расширение морозного ясного воздуха в голове и груди, и все стало видно далеко-далеко, словно в давнем ее сне, когда она летела над алыми и желтыми кронами, постигая тайны земли… До чего ж зеленые глаза у отца Маркиана!..
– А сами-то, отец Маркиан, – спросила она шепотом, – чьей крови будете? Лес-то близко.
Отец Маркиан выпустил ее плечо и отшатнулся.
Она смотрела и видела, как он пытается вытолкнуть какой-то звук, дергая жилами красной шеи, выпирающей из твердого воротника. Потом развернулся и пошел по улице, задевая долгополой своей одежей лапчатые стебли полыни.
– Ганка!
Оказывается, матуся стояла с той стороны плетня: видно, только что подоила корову, в подойнике теплое молоко исходило паром. И как это матуся так тихо подошла? Ганка и не заметила.
– Ты куда это ходила?
– Никуда, – тихо сказала Ганка. – Так.
Матуся, смугло-бледная, с тяжелой смоляной косою, спрятанной под платок, была женщиной тихой и, не в пример иным голосистым, которые только кричать и горазды, тяжела на руку – а то как иначе управлялась бы со своими чернявыми углежогами?
– Поди сюда.
Ганка, глядя себе под ноги, неохотно приблизилась.
– Сядь.
Матуся и сама села на поленницу, похлопав по ней и тем самым как бы обозначая для Ганки место, а потом сложила руки с распухшими пальцами на коленях. Ганка так поняла, что бить ее – по крайней мере сейчас – матуся не будет.
– Ты чего это отцу Маркиану такое сказала?
– А чего он? – мрачно спросила Ганка.
– Он хорошего хочет, отец Маркиан. Ты погляди только на себя.
– А чего я? – Ганка еще не придумала, то ли упираться и дерзить, то ли просить прощения и говорить, что больше не будет.
– Отец Маркиан, – продолжала мать, глядя не на Ганку, а себе на руки, – не любит тех, кто с ним одной крови. Хотя у него-то и крови этой чуть. Бабка его в лес ходила за хворостом, а пришла с пузом… Ей с дитем уехать пришлось, а потом Маркиан здесь приход получил… Кому-то ж надо, а он местных лучше иного знает. И лес знает.
Она вздохнула. Ганка ни с того ни сего подумала, что их матуся когда-то была красавица.
– Ты, Ганка, поостереглась бы. Все мы живем рядом с лесом, так что ты мне голову не задуришь… с лесными жителями хорошо играть. Но кровь у них дурная. И они бегают за нашими девками потому, что своих у них нет.
– Мамо…
– А потом что будешь делать? Совьешь гнездышко из травы и сунешь туда эльфенка? Федора померла, Ганка, кому еще подкинешь?
Ганка таращилась на мать, а та все сплетала и расплетала пальцы.
– Я, мамо, в лес не для того бегала, – сказала она наконец, – мне сон приснился. Приснилось, Роман в кучу упал. Я и побежала. Сказать ему, чтобы поостерегся.
Мать выпрямилась, напряженно вытянула высокую сухую шею.
– Да ты чего?
Ганка теперь и сама верила, что сон приснился ей, а не эльфенку.
– А он сказал, беги отсюда, коза, – Ганка всхлипнула и почесала нос о плечо.
– Как сглазили тебя, – шепотом сказала мать. – Неуж не знаешь: нельзя такого жигалям говорить. И если боишься – нельзя. И если снится – нельзя. У жигаля с удачей свой договор, нельзя его под руку толкать. Роман, ох, Роман!
– Я ж люблю Романа, мамо, – Ганка склонила беспутную голову, – я ж хотела как лучше…
– Как лучше она хотела, – мать встала и, морщась и растирая поясницу, наклонилась, чтобы подхватить подойник, – это все лесные чары… они-то глаза и отводят… таким дурехам, как ты.
– Мамо, а правда, что у них своих девок нет? – не удержалась Ганка.
– Нет или есть, а только никто их не видел, – сказала мать и пожала плечами, – никогда. Этих видят, ну, нечасто, бывает… А девок их – нет, ни разу. Может, прячутся они…
– А… вилии? Может, они, ну, с вилиями…
– Может, и с вилиями, – легко согласилась мать. Она стояла, выпрямившись, прислушиваясь к чему-то, а потом вдруг разжала руку, и подойник грохнулся на землю. Белое густое молоко выплеснулось через край и потекло лужицей.
Теперь и Ганке стало видно, как из-за пригорка показались двое, идущих друг за другом тяжело, осторожно, как бы зажатых двумя длинными жердинами, и между двумя этими жердинами было серое одеяло с красной каймой, и там, в одеяле, точно в люльке, невидимый, покачивался третий.
Мать, прижимая руку к груди, побежала навстречу, черная коса вывалилась из-под платка и прыгала по спине… Ганка побежала за ней, хотя больше всего на свете ей сейчас хотелось стать очень маленькой и куда-нибудь спрятаться, хотя бы вот под поленницу.
– Роман? – спросила мать тихо и безнадежно.
Батя сплюнул черным, должно, в горло ему набилась сажа.
И лицо у него было черное, а глаза красные.
– Провалился в кабан, – сказал он хрипло.
– Хоть есть что домой нести, – у матери искривились губы, словно она улыбалась…
– Живой он, мать, – сказал Митро. Он выглядывал из-за плеча отца, тоже чумазый, страшный, но сверкнул белыми зубами, впрочем, незаконная эта улыбка мигом погасла, точно зарница в ночи над дальними горами, – успел выскочить. И мы успели. Живой. Только обгорел сильно. Ну, до свадьбы заживет…
Мать, наконец, заплакала, тихо, словно бы с облегчением, и пошла рядом с носилками, заглядывая в лицо лежащему там Роману – тот, видно, очнулся, и Ганка слышала, как он постанывает от боли и скрипит зубами.
– Роман, – она выглянула из-за батиной спины, стараясь поймать взгляд брата.
Роман повернул на бок голову – ресниц у него больше не было, и бровей не было, а лицо все в черной корке, словно бы спекшееся, но глаза целые, хотя веки словно бы вывернуты наружу и оттого глаза казались голые…
– Ну что, коза, – вытолкнул Роман из черного рта – накликала?
* * *
– Матуся дала мне по уху, – сказала Ганка, – а Роман отворачивается к стене и молчит. А батя с Митро говорят, чтобы я больше не ходила к ним. Потому что я глазливая. И теперь им Василь еду носит, хотя он маленький еще. А отец Маркиан как меня видит, плюется. Тьху, говорит, на тебя, блудодейка.На Ганку, раз уж она не ходила больше на куренную поляну, матуся навалила уйму всякой работы. И эльфенок пропал, как не было – хотя Ганка все ждала, что он появится, все оглядывалась – и на речке, и на выгоне… И уж совсем затосковав, пошла к коряжке, и вот он, тут – выскочил из-за орешника, где до того прятался, никому не видимый. Ганка сначала обрадовалась, а потом рассердилась – вот он, эльфенок, и ничего ему не делается, а все тумаки достаются ей, Ганке. Ей хотелось, чтобы эльфенок чувствовал себя виноватым, а он сидит себе, как ни в чем не бывало.
– А я знал, что ты придешь, – венок у него был из дубовых листьев, и листья эти отличали червонным золотом. Еще в венок были вплетены гроздья рябины. Красиво. – Во сне видел.
– А зачем я пришла, не знаешь? – спросила она сурово. – Я пришла, чтобы сказать, что нам нельзя больше видеться. И не бегай за мной!
– Разве я бегаю? – таращит свои зеленые глаза эльфенок. – Это ты за мной бегаешь!
– Я? Бегаю? – Ганка аж задохнулась от возмущения. – Ах ты, нечисть лесная! Да я… Да я ненавижу тебя! Ты мне всю жизнь испортил!
– Ганка, Ганка, я ж не хотел ничего плохого, – эльфенок, чтобы угодить ей, надел портки, и теперь сидел на их коряжке, смешно ерзая, потому что портки с непривычки ему мешали. – Разве я тебя чем обидел, Ганка? Мы же… даже не лежали вместе.
– Знаю, а только… нельзя нам больше видеться. Вот, последний раз пришла я на тебя посмотреть.
Она протянула руку и дотронулась до его щеки, гладкой, горячей и нежной, точно раковина-перловица.
– Как же я, Ганка? – зеленые глаза эльфенка наполнились слезами, стали похожи на маленькие болотца. В зелени и синеве плавали золотистые пятнышки – Ганка всегда дивилась, как это у него глаза могут быть такими разными; каждый миг – разные. Ах, как ноет ее бедное сердце – эльфенок уйдет навсегда, и волшебство уйдет навсегда. Приворожил ее, не иначе. Он и Федору когда-то так же приворожил, так, что она забыла своих и ушла с ним в лес, а ведь был совсем маленьким. Ах, эльфенок, эльфенок, что ты со мной делаешь!
– Что же я совсем один теперь? Как же я… И сыра не будет больше.
Последнее обстоятельство явно расстроило его сильнее всего, и Ганке стало обидно.
– У тебя ж Федора есть, – сказала она ехидно, – она хоть и мертвая, а поговорить любит.
– Федора больше не приходит, Ганка, – эльфенок качнул дубовыми листиками, после чего искоса поглядел на Ганку и большим пальцем ноги ловко подхватил с земли еще один упавший желудь, подбросил его в воздух и поймал – босой ногой же… – я ей сказал, чтобы больше не приходила.
– Это еще почему? – Ганка сняла чоботы и тоже попробовала поднять желудь босой ногой, но у нее ничего не получилось.
– Мы поругались, Ганка. Это из-за тебя… Она говорит, чтобы я с тобой не водился. Что это не дело, с тобой водиться. Чтобы я искал своих. Что я уже вырос и мне пора искать своих.
Федора хоть и мертвая, подумала Ганка, говорила на удивление разумно. Ганка так эльфенку и сказала.
– Я хочу с тобой, Ганка… Ты такая красивая.
– Со мной нельзя, – сердито сказала Ганка, – и ничего я не красивая. Сам говорил, чернявая и нос длинный.
Короткий нос эльфенка сморщился и он быстро-быстро потянул им воздух, точь-в-точь отец Маркиан.
– Может, и не такая красивая, но я без тебя не могу, Ганка… Ты ведь уже совсем взрослая стала, я же чую… Вы, люди, быстро растете. Я тоже скоро вырасту. Приходи ко мне жить в землянку, Ганка. Которую Федора вырыла. Она не велела никому ее показывать, а тебе я покажу. Там тепло. Ну, почти тепло. И я постелю листья папоротника, и мы будем лежать на них.
И везде насыплю цвет полыни, и пижму насыплю, чтобы нас не кусали блохи.
– Ты что, совсем дурень? – сердито спросила Ганка.
Может, дурнями лесные создания называть и нельзя, но этого уж точно можно – дурень и есть!
– Не хочу я жить в землянке и спать на папоротнике. Я хочу спать на лавке, и чтоб холстина была чистая, и одеяло шерстяное, и перина пуховая. Ты бы и правда лучше своих поискал, Листик… твои шалаши из веток плетут и приманивают светляков, и свистом разгоняют тучи, и в шалашах у них всегда лето…
Эльфенок опустил голову, и стал босой ногой чертить в пыли.
– Я искал своих, Ганка, – сказал он наконец, – только знаешь, что… они от меня бегают. Только я вижу кого-то из своего народа, он раз – и все. И пропал. Думаю, от меня человеком пахнет. Потому что я рос с человеком. И ел вашу еду. Вот сыр, например. А может, у меня есть ваша кровь, Ганка? Как ты думаешь?
– Не знаю, – шепотом сказала Ганка. – Не знаю. А только нельзя мне с тобой. Пойду я…
Она встала, взула босые ноги в чоботы и оправила юбку.
– Как же я один, Ганка? – сказал эльфенок так жалобно, что у Ганки аж сердце заныло. – Как же я теперь один?
– А как знаешь, – сухо сказала она. – А будешь приставать, бате пожалуюсь!
И пошла не оглядываясь, хотя почти не видела дороги из-за застилающих глаза слез. Эльфенок, думала она, нечисть, лесная некрещеная тварь, для него что правда, что вранье, все одно, и задурить голову он может так, что и сама не будешь знать, что правда, а что – нет. Так что пускай себе ноет и скулит, или пускай мирится со своей мертвой Федорой…
– Ганка, – эльфенок бежал за ней, легкий, словно и правда был в родстве с сухими листьями, что невесомо кружились под ветром, – Ганка…
– Ну чего еще? – сердито сказала она, не поворачивая головы.
– Ты меня бросаешь, Ганка, а я тебе что-то скажу. Не хотел говорить, а теперь скажу. Вот стань здесь, и я скажу…
Он вдруг загородил ей дорогу и худыми своими длинными руками прижал ее к стволу старой березы, такой старой, что эта береза уже и забыла, когда на ней в последний раз появлялась белая чистая кора… От эльфенка шел сухой жар, такой сильный, что Ганка отвернула лицо.
– Ужас что делается, Ганка! – теперь он дышал ей прямо в ухо. – В лес спустился тролль. Я его видел, Ганка, сам видел, он ходит и рычит. Весь в бурой шерсти, вот как медведь, правда, даже больше медведя.
– Все ты врешь, – сказала Ганка на всякий случай.
– Не веришь? Пойдем, покажу!
– Не хочу! – Ганка отчаянно замотала головой, так что косой своей хлестнула эльфенка по лицу.
– Не тролля, Ганка! На тролля нельзя смотреть. А то он сам на тебя посмотрит. Он же людоед. Просто что-то покажу. Пойдем…
– Меня матуся убьет, – сказала Ганка безнадежно.
Ах, эльфенок, эльфенок, что ты со мной делаешь… почему я тебя слушаюсь? Я же хотела уйти навсегда.
– Я ж ничего плохого. Только покажу. – И он потянул ее куда-то вбок от тропинки, где деревья были темней и гуще, а прошлогодняя листва пружинила под ногами.
Деревья окружали их, точно черные великаны, обутые в моховые чоботы; все они были в парчовых пятнах лишайника, и Ганке пришлось задрать голову, чтобы увидеть их кроны… как она тут оказалась? Куда позволила себя увести?
– Смотри, Ганка, смотри!
Он тянул длинными своими тонкими руками вверх, показывал ей на что-то, и Ганка увидела там, в вышине, свежие светлые царапины, словно бы кто-то очень сильный и высокий провел по коре дерева граблями. Кора свисала лохмотьями, и луб тоже свисал лохмотьями.
– Это медведь, – сказала она неуверенно.
– Вот и нет, – эльфенок опустил руку, и теперь стоял, от возбуждения приподнимаясь на цыпочки, – это тролль. Я его видел, Ганка. Видел, как он точил когти. У него ноги, как у человека, а лапы, как у медведя. И глаза желтые… и зубы желтые.
И он рычит – вот так… – эльфенок раскрыл розовый рот и рыкнул, одновременно ударив себя в грудь кулаком. Получилось слабо и неубедительно. Точно котенок мяукнул.
– Тише, дурень! Чего ты там прячешь? – Ганка схватила эльфенка за запястье. Из сжатого кулачка его торчало что-то, и она стала разгибать ему пальцы – по одному. Ему это нравилось, он делал вид, что не дается, опять пригибал пальцы к ладони, но наконец поддался и разжал руку.
На ладони лежали клочья бурой шерсти – и шерсть была толстая и длинная, длиннее медвежьей. И светлее.
– Он ходит и трется о деревья, – пояснил эльфенок, – чешется.
Ганка опомнилась. Она стояла среди огромных страшных деревьев, за которыми бродил огромный страшный тролль, и единственным ее защитником был пустоголовый эльфенок. И как это так получилось?
– Куда ж ты меня затащил, нечисть проклятая?! – взвизгнула она.
– Его теперь здесь нет, Ганка, я бы чуял… пойдем.
Она позволила себя увести – эльфенок знал тайные пути, словно бы умел подрезать и кроить тропки и прогалины, и она и вздохнуть не успела как следует, как оказалась у привычной коряжки.
– Дай сюда, – Ганка протянула руку, – я Роману покажу.
Может, Роман тогда поймет, какой опасности подвергалась она, Ганка, когда ходила ночью через лес на куренную поляну, и перестанет на нее злиться? А если что с Василем стрясется? Он же совсем маленький еще!
– Чего дать? – удивился эльфенок.
– Шерсть. Троллеву шерсть.
Эльфенок протянул к ней кулачок, потом разжал его. Ладонь была пуста.
– Тьху ты, – эльфенок каким-то образом ухитрился опять обдурить ее, Ганку. Заморочил ее, отвел глаза. Наверное, сам как-то настрогал эти царапины на дереве…
* * *
– Роман?Брат не повернулся от стены – и что он там видит, разве что мох, которым законопачены щели, – но пошевелился, дав таким образом понять, что слышит ее, Ганку.
– Роман, а тролль может спуститься с гор?
– Ты чего опять плетешь, коза?
Роман все ж таки повернул голову и недобро прищурился. Утром и вечером матуся клала ему на веки тряпицу с отваром мяты, чтобы глаза не высыхали, потому что опухшие веки не натягивались на глазные яблоки, а то, что осталось от ресниц, слиплось от гноя. Мята покрасила лоб и щеки Романа зеленью, словно он был уже мертвым, но почему-то двигался и говорил. Ганка теперь боялась его, и даже миску с супом приносила так, чтобы не коснуться его руки… А кроме супа он ничего и не мог есть. Разве что молоко пробовал пить, матуся говорила, это полезно для него, но от молока его рвало черной рвотой.
– Ну, тролли… те, которые в горах. Людоеды.
– Нет в горах никаких троллей, – он скривил обожженный рот, – выдумки одни.
– Если есть эльфы, – сказала Ганка рассудительно, – должны быть и тролли. Путники пропадают? Пропадают. Куда они деваются?
Она еще поразмыслила и решила призвать на помощь высший авторитет:
– А батька говорит, тролли не спускаются с гор, потому что они любят холод. Они живут там, где лед и снег. И жгут там свои огни.
– Раз так, зачем кому-то из них спускаться с гор?
– Может, у него кончилась еда, – рассудительно предположила Ганка, – или его выгнал другой тролль.
– Ты, коза, совсем сдурела, – устало сказал Роман, откинулся на матрасе и закрыл глаза. Ганка постояла немного, ожидая, что, может, он что еще скажет, но Роман больше не двигался, только дышал коротко и хрипло, словно в горло ему вставили трубу. Тогда Ганка задула фитиль у плошки и забралась к младшим на лавку. Жаль, что эльфенок схитрил и не отдал ей троллью шерсть, она бы показала ее Роману. Или опять обдурил ее эльфенок? Отвел глаза? Может, это и не шерсть была, а пучок рыжей травы? Ах, эльфенок, эльфенок, когда тебя нет, я по тебе тоскую, когда ты рядом – сержусь… Она завозилась, устраиваясь поудобней, под боком сладко сопел Василь… До чего ж темная нынче ночь, это потому что новолуние, а в новолуние даже на двор лучше бы не ходить, это всем известно… А если эльфенок не соврал?
Тролль в лесу, кто такое видел?
И батька с Митром в лесу… Нет, глупости все это, эльфенок видит сны, он бы сразу прибежал, ежели что, он бы предупредил… Но ведь она, Ганка, с эльфенком поругалась. Сказала, чтобы не ходил за ней больше. Да, но эльфенок, если захочет, все равно придет, он такой, ее Листик… И правда листик, только не дубовый – липовый, прилипчивый такой листик. Да, но один раз он уже прибежал, и предупредил, и что из этого получилось хорошего? Ничего!
Ганка ворочается и вздыхает, и вот уже ей кажется, что кто-то ходит вокруг хаты, большой и страшный, кто-то трется о плетень, и плетень шатается под напором большого тела… а если он перешагнул через плетень и стоит во дворе? У тролля ноги, как у человека, а лапы, как у медведя, желтые зубы, желтые глаза… И он любит жить на холоде, а тут ему жарко, душно, оттого он особенно злой, да и голодный, наверное…
Ганка натягивает одеяло на голову – душно, но не так страшно. На какой-то миг, уже в полусне, она вздрагивает и прислушивается, ей кажется, что она слышит рычание тролля, – не так, как показывал глупый эльфенок, а как оно на самом деле. Но потом понимает, что это у дальней стены стонет и хрипит во сне Роман.
…Утром страхи уходят сами собой – такое оно, это утро, ясное, и сразу становится понятно, что жара ушла и в этом году уже больше не вернется, и что сухие грозы больше не будут пылать над горным хребтом. И Ганка даже улыбнулась сама себе: глупый эльфенок, он все выдумал из мести, чтобы напугать ее, чтобы она бегала за ним и просила, чтобы он посмотрел в этом своем волшебном сне наяву – нету ли опасности? А она и поверила – как дура. В рассеянности она бросает взгляд на плетень и останавливается с открытым ртом.
Потом осторожно снимает с жердины рыжий волос – вдвое длиннее ее, Ганкиной, ладони.
* * *
– Матуся!Мать смотрит подозрительно – Ганка в последнее время чудит. Это томится и зовет ее созревшая плоть, думает мать, вон как вытянулась девка, и, пожалуй что, красавицей стала. Надо бы ждать сватов, но у Ганки теперь дурная слава, как знать, придут ли сваты? Придется на сторону отдавать. Чужакам отдавать придется, а наша кровь с чужой плохо смешивается… И ведь вроде никому не говорила Ганка про эльфенка, а все откуда-то знают. Не иначе отец Маркиан разнес повсюду. Лихорадка побери эти создания леса, они умеют задурить девке голову, умеют заворожить, даже и святой хрест не помогает. Встретишь такого вот – белого, золотого, улыбнется он – и пропала девка. Хорошо их в последнее время меньше стало. Может, и совсем не останется.
– Что это у тебя, доча?
Ганка разжимает кулак.
– Матуся, – говорит она быстро-быстро, – он показал мне дерево, оно все сверху ободрано было, вот те хрест, матуся, и волос длинный, и он тоже мне его показал, а потом спрятал, я говорю – дай сюда, а он не дает, и я спросила Романа, а может тролль с гор спуститься, а Роман сказал, нет никаких троллей, это все выдумки, а я говорю, раз эльфы есть, то как и троллям не быть, и они все людоеды, а Роман сказал, отстань, коза, а ночью кто-то ходил вокруг дома, ходил-ходил, а я утром встала и вот оно что… на плетне висело. Он, что же, получается, вокруг нашей хаты ходил? Что же это делается, матуся?
Мать молчит, и только бледнеет, так быстро, что глаза кажутся совсем черными – и очень большими.
– Ты-то мне веришь? – с тоской спрашивает Ганка.
– Верю, – сухо говорит мать.
– И вовсе я тогда ничего не накликала. Само так получилось.
– Знаю, – эхом откликается мать, – само так получилось.
Мысли ее заняты чем-то другим. Потом она решительно говорит:
– Иди в хату. И дверь заложи. И носа на двор не кажи, поняла?
– Поняла, матуся. А что…
Та коротко махнула рукой, показывая Ганке, чтоб та заткнулась.
– И Василя никуда не пускай. И меньших. Даже на двор не пускай. Ясно?
– Ясно… А что…
Мать, отстранив ее, сняла с гвоздя кунтуш, торопливо натянула его и накинула на голову платок.
– Ты куда, матуся?
– До отца Маркиана, – мать вздохнула, – куда ж еще?
– Так что, выходит, есть тролли?
– Есть, есть, – мать протиснулась мимо Ганки, кисть платка мазнула Ганку по лицу, – как не быть.