И, уже у двери, так что Ганка едва разобрала:
   – Обещал вернуться, вот и вернулся… ох, ты, боже ж ты мой…
   Ганка отбежала к окошку: мать торопливо бежала в сторону крытой гонтом церкви, углы платка и черные косы, казалось, летят за спиной сами по себе.
* * *
   – Что там такое, коза?
   Ганка вздрогнула.
   Роман не спал, он приподнялся на постели и морщился, потому что холстина прилипла к обожженной спине, и он пытался отодрать ее, осторожно шевеля плечами.
   – Так… матуся пошла до отца Маркиана.
   – Зачем?
   Ганка еще раз выглянула в окно.
   Десятка два зеленокутских мужиков бежали в направлении леса – все они держали наперевес кто вилы, кто топоры, впереди с ревом несся отец Маркиан, сам огромный и страшный, как тролль, и размахивал тяжеленным кадилом.
   – Тролля бить побежали, – сказала она деловито. – Ты, Роман говорил, не бывает троллей, а матуся мне сразу поверила.
   – Раз побежали бить, значит, есть, – криво усмехнулся Роман. Потом еще сильней сморщился от боли и сказал, – ты мне тряпку-то на глаза положи. Печет…
   – Сейчас. – Ганка намочила холстину в миске с отваром, отжала ее и осторожно положила Роману на глаза – тот их пытался закрыть, но не смог, и полоски белков виднелись меж веками.
   Прохладная тряпица, видно, принесла ему облегчение, и лицо Романа расслабилось.
   – А знаешь, коза, – он осторожно откинулся на подушки, – я однажды видел ледяную девку. Вот как тебя.
   – Правда? – Ганка подумала, что ее-то, Ганку, Роман из-за тряпицы как раз и не видит.
   – Давно, тебя еще и на свете не было. А я тогда на спор в горы пошел. С парнями поспорил, что, мол, не побоюсь. Вижу – тень на снегу… Смотрю – стоит. Холодно, а она босиком… И на голове – венок из горных подснежников. Красивая. Только пугливая очень. Знаешь, все врут про них. Ничего они не отбирают разум. Они сами нас боятся. Я улыбнулся ей, и она мне, Ганка, тоже улыбнулась. Зубы мелкие, белые, а глаза зеленые. Наши девки все чернявые, а эта беленькая. Вот, сколько я не вспоминал, а сейчас вспомнил…
   – Что ж ты, – спросила, помолчав Ганка, – даже и не поцеловал ее?
   – Да я сам испугался… Только я к ней – он вышел. Тролль. Огромный. Как гора прямо. И как зарычит… На нее, на меня. Она шасть – и нет ее. Они их стерегут, тролли.
   – Что ж ты вчера говорил, что троллей нет? – упрекнула Ганка. – Что я выдумала все?
   – Испугался я тогда, – Роман вздохнул под своей тряпицей, – как дал деру… так никому и не сказал.
   – А я-то… – Ганка не успела докончить, потому что дверь вдруг затряслась от ударов снаружи.
   – Тролль! – она взвизгнула и прижала руку к губам.
   – Ганка, – кричали из-за двери, – открой, открой скорее! Это же я! Открой скорее! Он за мной гонится! Открой же!
   – Кто это? – Роман приподнялся на постели, и начал воспаленной рукою осторожно стаскивать с лица тряпицу.
   – Это… – Ганка не договорила, подскочила к двери и убрала полено, которым дверь приперла. Василь и двое младших сидели, сбившись в кучу, испуганно сопя. Ганка сама их напугала, чтобы не бегали – мол, если выбегут на двор, придет страшный тролль, съест их…
   Где же матуся? – подумала она мимолетно, – пошла до соседей? Или так и осталась в церкви?
   Листик ворвался в хату и стоял теперь, дрожа и озираясь, тощие ребра ходили ходуном.
   – Ганка, Ганка, я его видел! Он такой страшный!
   – Эльфенок, – сказал Роман, – провалиться мне опять в кучу, эльфенок! Кого ты привадила, коза?
   – Он такой страшный, – повторял Листик, он был слишком перепуган, чтобы обращать внимание на Романа, – он рычит… и он огромный, Ганка, огромный!
   – Так я… – Ганка с натугой вновь пододвинула к двери полешко, – это ничего… Он же безвредный, эльфенок. Это мой Листик!
   – Безвредный? – Роман пытался встать, но обожженная кожа саднила, и оттого он шипел от боли. – Эта нечисть? Выгони его или я сам его вышвырну. Хочешь, чтобы тролль пришел за ним сюда?
   – Ганка! – эльфенок охватил ее руками, прижался к ней, и у нее, несмотря на страх, стало горячо и сладко где-то там, внутри. – Спаси меня, Ганка, не отдавай троллю!
   – Не отдам, – Ганка и сама охватила эльфенка руками, так они стояли посреди хаты, обнявшись.
   – Совсем сдурела, – сказал Роман и, нащупав кочергу, крепко ухватил ее обгорелой рукой. – Убирайся отсюда вместе со своей нечистью!
   Роман подумал, я зачарована. Я сама уже как некрещеная лесная тварь, лихорадочно думала Ганка, обнимая эльфенка – а раз так, то можно отдать меня троллю. Я ж сглазила его, Романа, когда он упал в кучу…
   – И пойду! – не выпуская эльфенка из объятий, она шагнула к двери, но тут клятый эльфенок ужом выскользнул у нее из рук и хихикнул!
   – Да никто за мной не гонится!
   Весь его видимый испуг прошел, и дышал он теперь спокойно, и лукавую рожу скорчил…
   – Ах ты, нехристь поганая – устало сказала Ганка.
   – Убирайтесь отсюда, – Роман взвесил кочергу в ладони, – оба!
   Эльфенок вновь подскочил к двери и легко отодвинул тяжелющее полено.
   – Пошли, Ганка, пошли! Тут страшно, душно, тесно. Я не люблю, когда душно-тесно. Тут воняет…
   Он сморщил нос.
   Пахло, и правда, не очень-то. Роман болен, думает Ганка, а от больных всегда пахнет известно как.
   – Да, но тролль?
   – Нету никакого тролля, – хихикнул эльфенок, – я обдурил тебя. Хотел напугать – вот и напугал.
   – Зачем?
   – Так просто, Ганка. Ты на меня рассердилась, и я тебя напугал. Больше не сердишься?
   У бедной Ганки голова пошла кру́гом… Задурил ее эльфенок, совсем заморочил, так что она, Ганка, уже и не понимала, где правда, где ложь. Клятая лесная тварь, нехристь. А ведь отец Маркиан и все зеленокутские мужья носятся сейчас по лесу с вилами и топорами…
   – А… царапины на дереве?
   – Старые грабли я украл. Забрался на дерево, ну и… Ох Ганка, Ганка, я ж люблю тебя, разве я повел бы тебя в сердце леса, если бы там ходил страшный тролль?
   – А шерсть откуда?
   – Это овцы шерсть, Ганка. Я ее корой дуба покрасил. Ты что ж, овечью шерсть не узнала?
   Ганка на миг зажмурилась. Потом открыла глаза. Нежная паутина невесомо летела в воздухе, невесомо коснулась ее лица. Последние летние деньки стоят, тихие, теплые… Что ж она, Ганка, натворила? Такой шум подняла – даже и не верится. А уж что матуся с ней, с Ганкой сделает, когда все раскроется, и подумать страшно. Может, не говорить никому, что тролля нет? Побегают, пошумят и вернутся.
   – Ночью, – сказала она наконец, – кто-то ходил у хаты… шумел, рычал. О плетень терся. Тоже шерсть оставил.
   – Так это ж был я, Ганка! – эльфенок хлопнул себя по коленкам и захохотал, аж затрясся весь, – я нарочно на плетне сидел, качался! Весело было…
   Ганка размахнулась и ударила его по щеке. Эльфенок замер, удивленно вылупив глаза.
   – За что, Ганка?
   – Что ж ты наделал, Листик? Теперь все меня со свету сживут – и Роман, и мамуся, и отец Маркиан. А когда батя вернется с куренной поляны – ох, и подумать страшно!
   Ганка села на поленницу и закрыла лицо руками. Хорошо бы куда-нибудь спрятаться, совсем спрятаться, пока не вернулись зеленокутские мужики с отцом Маркианом во главе…
   Поленница была теплой, приятно шершавой, и пахло на дворе, и верно, не так, как в доме – хлевом, молоком, разогретым на солнце деревом, полынью…
   Листик присел рядом, обнял за плечи, гладил теплой рукой по голове. Она поначалу отмахивалась, точно от назойливой мухи, потом перестала. Ах, эльфенок, эльфенок, нехристь лесной, что ты со мной делаешь?
   – Я ж нарочно, Ганка. Чтобы тебя из дому выгнали. Роман черный, злой. Не будет любить тебя, больше не будет. Я буду любить тебя, Ганка. Теперь пойдешь ко мне жить? В землянку?
   Ганка всхлипнула и утерла нос рукавом.
   – Совсем дурак, что ли?
   – Пойдем, Ганка, пойдем… пока они не вернулись, пойдем!
   Ганке вспомнилось, как гнал ее Роман на двор, прямо в лапы страшному троллю, как кричал – «убирайтесь отсюда оба»!
   Она встала, вздохнула, отбросила косу за спину и выпрямилась.
   – Пойдем!
   Не иначе как у эльфенка растет его волшебная сила, и хитрость растет вместе с ней, – заманил он Ганку к себе, в свою землянку, ведет ее по тропинке, ныряет под тяжелые ветки, собирает по пути землянику, подносит ее Ганке на грязной своей ладошке, и вот идет Ганка покорно вместе с ним, а ведь не собиралась… И то, куда ей, Ганке, деваться: потихоньку, исподволь рассорил ее эльфенок со всеми – и с Романом, любимым братом, и с мамусей, и с отцом Маркианом… И уж не сам эльфенок и наколдовал ту злую удачу Роману? А она, Ганка, поверила, а значит, тоже виновата в том, что лежит Роман в душной хате, весь обгоревший, и скрипит зубами, и плохо пахнет…
   Лес стоит зеленый, светлый, тихий, паутина чуть колеблется в воздухе, сверкает на солнце, волшебный лес…
   Вот он, эльфенок, скачет рядом, вприпрыжку. Совсем задурил эльфенок голову бедной Ганке. Будет она теперь лежать рядом с эльфенком на подстилке из папоротника, будет щеголять в венке из красных листьев, забудет людские обычаи, и стыд тоже позабудет…
   – Вот, Ганка, вот, пришли.
   Ганка озирается, точно во сне. Где явь, где кошар… совсем запутал ее эльфенок, сама стала как он, сна от яви не отличает. Вот смыкаются темные ели, вот расступаются, зеленый купол, шатер, моховой пригорок…
   Но нет никакой землянки: развороченная страшная яма, какие-то тряпицы, ветки, влажные, рухнувшие бревна, мокрицы шевелятся, и рядом, ох, рядом такой же развороченный длинный холм, и пахнет влажной землей, и что там торчит из этой земли, что белеет, не кость ли?
   И пахнет повсюду… кровью пахнет.
   – Листик, – говорит Ганка сухими губами, – что же это, Листик? Куда ты меня привел?
   И сверкают в полутьме глаза ее эльфенка – зеленые болотца, куда провалилась она, Ганка, навсегда провалилась.
   – Обманул я тебя, Ганка, – признается Листик, и голову повесил, а глазами все стреляет туда-сюда, – обманул тебя… Потому что есть тролль. Пришел с гор. Разворошил землянку, ревел, крушил все. Я еле убежал, Ганка. И могилу Федорину он разрыл. И козочку мою убил, Ганка, убил тролль мою козочку. Как я теперь жить тут буду? Как Федора со мной разговаривать будет? Откуда ей приходить? И козочку жалко, ох, как жалко, Ганка. Обманом я тебя сюда выманил, Ганка.
   – Зачем? – спрашивает Ганка тихо.
   Ох, Ганка, не лежать тебе с эльфенком на листьях папоротника, не жить в землянке. Не нужна ты эльфенку. На смерть тебя выманил проклятый эльфенок.
   Эльфенок выпрямился, тощий, бледный, волосы точно золотая лисья шкурка.
   – Я должен убить тролля. Помнишь, мне снилось, Ганка? Помнишь? Кто-то большой, страшный… Помнишь мой сон?
   Я потом столько раз пытался посмотреть его дальше – и не смог. Теперь понял – это же был тролль, Ганка. Помоги мне, Ганка. Мне самому не справиться.
   – Как? Как помочь? – еще тише, совсем уж шепотом.
   – Он тебя не тронет, Ганка. Ты девица. Тролль любит таких, как ты. Он ледяных девок в пещерах прячет, никого к ним не подпускает, сам с ними играет. Он и тебя захочет украсть, Ганка. Улыбнись ему… Он пойдет за тобой. Пойдет, куда я скажу.
   Ганка молчит. Потом быстро-быстро кивает. Теперь одна надежда на эльфенка, на предателя. Зачем, ах, зачем она с ним связалась – говорила ведь матуся, нельзя играть с лесными созданиями, и отец Маркиан говорил.
   Она поднимает голову, вновь забрасывает косу за плечо и улыбается.
   И видит глаза тролля вверху – желтые, страшные.
   Ох, какой он страшный, этот тролль, – словно корявое дерево, огромное, поросшее мохом, руки-ветки, морда вытянутая, глаза светят из-под низкого лба, из огромной пасти вырывается рык, и бьет он себя лапой в грудь, и грудь гудит, как барабан.
   И Ганка как-то понимает новой своей женской сутью, что тролль красуется перед ней, перед Ганкой…
   И она опять улыбается и поводит плечами, и тролль еще пуще колотит себя в грудь и ревет; и тут эльфенок хватает ее за руку, как тогда, ночью, и они бегут, подныривая под ветки, перепрыгивая через коряжки, и тролль несется сзади, расшвыривая упавшие деревья, ломая ветки, и Ганка слышит треск и топот и рык, и оттого несется, не помня себя, и боится оглянуться, потому что знает, что она увидит – страшную мохнатую тень на фоне древесных стволов, а ногти эльфенка врезаются ей в запястье, и эльфенок тянет, тянет ее за руку. И они опять бегут, он знает тайные пути, ее эльфенок, а тролль застревает в буреломе, расшвыривает ветки, опять ревет, ох, лучше бы он никогда не спускался с гор. И вот они выбегают на поляну, и Ганка озирается и чует знакомый запах горящих поленьев, и дерна, и травы, и точно в тумане выплывает из пестрой сумятицы сердитое лицо бати и удивленное – Митра, потому что они как раз собрались закрывать поддуваленки, когда на поляну выскочили, задыхаясь, рука в руке, Ганка с эльфенком.
   И тролль выскочил следом за ними, с ревом проломился сквозь орешник.
   Батя потянулся за топором, он был смелым человеком, батя, но тролль махнул гигантской лапой, и батя отлетел в сторону, точно кукла-мотанка. А тролль стал перед Ганкой, и Ганка увидела его поросшее рыжей шерстью тулово, и огромное мужское естество. И тут тролль наклонился, приблизил свою морду к Ганкиному лицу (его черные ноздри раздувались и сдувались – туда-сюда, туда-сюда), и он обнюхал Ганку, и вдруг протянул лапу и дотронулся пальцем ей до щеки…
   И Ганка, помня наказ проклятого эльфенка, улыбнулась и лукаво повела плечом.
   Ах, где ты, эльфенок, неужто у тебя совсем нет сердца, неужто отдашь ты меня на растерзание троллю?
   Нет, не подвел эльфенок, выскочил откуда-то сзади, оттолкнул Ганку, и тоже, точно как тролль, ударил себя в тощую грудь, и зарычал, смешно и тоненько, точно кошка мяукнула…
   И вот так они стояли и били себя в грудь, и рычали друг на друга, а потом тролль поднял лапы и пошел на эльфенка – он был огромным, точно гора, и черным, а эльфенок совсем маленьким, в точности как в Писании, там, где про Давида и Голиафа, Ганка помнила, отец Маркиан рассказывал. И эльфенок еще раз мяукнул и стукнул себя в грудь, а потом повернулся и побежал, и тролль побежал за ним, размахивая лапами. И каждый раз казалось, что он вот-вот настигнет эльфенка, но эльфенок все уворачивался, все не давался, и Ганка видела, что он все ближе и ближе подходит к кабан-куче, и вот он уже на ней, сверху, прыгает на куче, легкий, худой, с торчащими ребрами, совсем невесомый. Вот он стал на верхушке кабан-кучи, ударил себя в грудь и зарычал. И в дыму, идущем от поддуваленок, он вдруг показался Ганке очень большим, почти как тролль, и рык его стал громким, и тень его упала на тролля, и тролль тоже зарычал, и прыгнул на кучу, как раз с той стороны, где росла кривая сосна с желтыми, скрученными с одного боку иголками.
   И сноп искр взметнулся аж до неба.
   И Ганка закрыла глаза, а потом уши.
   А когда отвела ладони от ушей и открыла глаза, увидела, что Митро помогает подняться бате, а на поляне стоит целая толпа зеленокутских мужей с вилами и топорами под предводительством грозного отца Маркиана, и матуся стоит тут же и закрывает рот уголком платка, а эльфенка нет нигде, нигде больше нет эльфенка, только покачиваются ветки орешника на дальней стороне поляны, и доносится откуда-то:
   – Ганка! Я вернусь! Я приду до тебя, Ганка!
   …и затихает вдали…
   Ганка растерянно озирается и спрашивает:
   – Матуся, ты чего? Ты чего плачешь?
* * *
   Роман раньше был злой и веселый, а стал злой и мрачный. Матуся делала ему примочки из кислого молока, а потом – из отвара подорожника и чистотела: черная корка сошла со лба и щек, и на ее месте появилась новая, но какая-то неправильная, словно бы непристойно розовая, и все Романово лицо казалось словно бы голым, и девки в пестрых платках и распахнутых полушубках больше не торчали подле плетня, чтобы как бы случайно столкнуться с Романом у калитки, и не прыскали в ладошку, и не краснели, оттого, думала Ганка, Роман и злился… Но Ганку больше не трогал, видно, стыдился того, что выгнал ее тогда во двор, прямо в лапы к троллю.
   Теперь Роман все время сидел дома и плел вместе с младшими короба из ивовых прутьев, пока батя с Митром на куренной поляне ломали кабан и копали уголь. Как только снег окончательно станет, по зимней дороге приедет на розвальнях управляющий и увезет в коробе уголь, тот, что получше. А тот, что похуже, батя с сыновьями сам повезет вниз, на ярмарку… Но прутья у Романа ложились криво, потому что обгорелые руки не слушались, и оттого Роман злился еще больше. К тому же снег никак не мог лечь, выпадал и стаивал, выпадал и стаивал, сменялся секучим дождем, заключавшим ветки в ледяные короба. Дорогу развезло, и поговаривали, что в ближнем лесу уже видели медведя-шатуна, а то и нескольких.
   Потом снег все ж таки стал, как раз к Николе, приехал управляющий, красный, довольный, в теплой шубе, потрепал Ганку холодной красной рукой по голове, сказал, мол, красавицей девка растет, и в тот же день уехал с коробом угля, так, что только снежная пыль вилась за санями. А потом и батька с Митром запрягли Гнедка и отправились на ярмарку, а Роман остался и молча выходил на двор, стоял у плетня и так же молча возвращался и ложился лицом к стене: его новая кожа не выносила холода и слезала клочьями.
   С ярмарки батя привез обновки – матусе яркую шаль, младшим – пряники, а ей, Ганке – яркую ленту и круглое зеркальце в оправе из стекляшек. Зеркальце было маленькое, но каким-то чудесным образом вся Ганкина физиономия туда помещалась, и Ганка при свете зимнего холодного утра пыталась разглядеть, и правда ли она стала красавицей, как сказал пан управляющий?
   И решила, что нет, – красавицы беленькие, розовенькие, синеглазые, вроде ледяных девок, а она, Ганка, как была чернявой, так и осталась. Правда, что-то в ней появилось новое, самой ей непонятное, потому что зеленокутские парубки что-то уж очень часто стали ходить мимо их окошек, в распахнутых тулупчиках, поигрывая топориками с резной рукоятью. И как бы просто так ходят, а нет-нет, да и кинут взгляд в окошко, за которым сидит за пяльцами Ганка и вышивает то крестиком, то гладью.
   И матуся говорит, что весной, пожалуй, надо будет принимать сватов, а батя молча кивает.
   И еще матуся тихо плачет ночами… Батя храпит, ничего не чует. Но Ганка слышит.
   Ганка и сама ночами плачет и прислушивается все, прислушивается – не ходит ли кто вокруг хаты под холодной полной луной, не трется ли о плетень… А морозным синим утром как подоит корову, тихо-тихо обходит хату, сначала посолонь, а потом и противосолонь… И пока никто не видит, снимает с жердины жалко обвисший, покрытый инеем веночек – из зеленых еловых веток, из рыжих сухих листьев дуба, и аккуратно обирает ладонью свисающие с плетня космы рыжей шерсти. А следов на снегу уже нет, потому что перед рассветом прошла поземка.

Виктор Ночкин. Ночью все эльфы серы

   – Господин Джек Джонсон! – эльф в сияющей на солнце кольчуге едва глянул в грамоту, предъявленную приезжим, и заулыбался, будто вычитал что-то очень приятное. – Добро пожаловать в славный Гауллин! Старейшины будут счастливы принять вас в Хрустальном Дворце!
   Джонсон забрал пергамент, буркнул что-то вроде приветствия и проехал в ворота. В портале было темно, и стук копыт гулко звучал под нависшими сводами. Джек опасливо косился на черные щели бойниц справа, слева и над головой. Мрачное местечко… тем разительней оказался контраст, когда гость выехал из полумрака на залитую светом широкую улицу. Джек, конечно, слыхал, что у эльфов все чисто и красиво, но такого даже представить себе не мог. И ведь он не в центре города эльфов, а на самой окраине, у городской стены.
   В столице королевства, откуда приехал Джек, за городской стеной начинались трущобы. Покосившиеся хибары, грязь и мрачные оборванцы, провожающие проезжих неприветливыми взглядами – вот что такое трущобы. А здесь, в Гауллине… Джек ловил на себе любопытные взгляды, все улыбались, такие чистенькие, довольные. Гостю чудилась в этих улыбках насмешка. Рука сама собой тянулась пощупать ремень – не расстегнулся ли, проверить, на месте ли пряжка – может, что-то не так, и эльфам смешно глядеть на растяпу? Но нет, наряд Джека был в порядке, разве что заляпан грязью – пока дорога не пересекла границу страны эльфов, то и дело попадались топкие участки. Но после таможни было сухо, чисто. Можно подумать, здесь и дожди не идут.
   А прохожие улыбались Джеку, словно старому знакомцу. Красивые, молодые. По виду эльфа не определишь, сколько ему лет: может, все триста! Они не старятся со временем, если жили счастливо. Прожитые годы накладывают опечаток на их внешность, лишь если они грустили.
   Ближе к центру Гауллина здания были выше и резьба на карнизах – причудливей. Здесь жили эльфы побогаче, однако Джеку и дома на окраине казались едва ли не дворцами. Он косился на чистое стекло в окнах, на аккуратно расписанные наличники, на стройные очертания фасадов… да здесь даже булыжники мостовой сверкали так, будто их ежедневно моют с мылом! И эти стройные улыбчивые красавцы-горожане! Джек ощутил, как в груди закипает злоба: сжечь бы здесь все! Завалить мостовую объедками, запрудить улицы алчными злобными нищими в лохмотьях… Точно! Ведь здесь никто не просит милостыню на перекрестках! Неужто все богато живут? Все при достатке?
   Вот эльфийка неосторожно взмахнула корзиной и просыпала яблоки, круглые румяные плоды покатились по сверкающим отполированным булыжникам. В столице королевства сейчас непременно налетела бы стайка сорванцов и оставила бы растяпу без яблок. А вот и они! Джек заметил подбегающих детишек и злорадно ухмыльнулся: ну, сейчас… Ребятня, весело галдя, похватала яблоки и… собралась к женщине. Джек растерялся – как же так? Дети сложили яблоки в корзину, эльфийка потрепала мальчишку по плечу, погладила девочку с длинными золотистыми косами по голове, вручила каждому помощнику по большому спелому яблоку… потом заметила ухмылку Джека и улыбнулась в ответ. Он торопливо ткнул каблуками лошадь в бока и проехал мимо. Сжечь бы здесь все… чтоб не скалились так сладко!
 
   В гостинице Джека встретили, будто долгожданного гостя. Двое эльфов, выглядящих, по людским меркам, лет на семнадцать, выбежали, стоило ему постучать в ворота, приняли лошадь, помогли спешиться и, наперебой заверяя, что вычистят и накормят животное, повели коня в стойло, а Джека в жилое здание. Распоряжавшийся там эльф – то ли владелец, то ли управляющий, встал при появлении Джека и с достоинством поклонился.
   – Господин Джек Джонсон, – торжественным тоном произнес он, – ваши апартаменты готовы. Приближенным его величества короля мы рады.
   «Даже не стал говорить, что приготовил лучший номер, – подумал Джек, – наш трактирщик так сказал бы непременно! Соврал бы, разумеется, но ведь сказал бы! А этот что же не набивает цену своим услугам?» Впрочем, оглядевшись, Джек решил, что в таком богатом заведении и самая убогая комната наверняка окажется побогаче собственного жилища господина Джонсона… его здесь привечают, называют приближенным его величества. Ну да, можно и так сказать.
   Он приехал продлить договор на поставки строевого леса. Эльфы берегут собственные леса, покупают древесину в королевстве. А Джек Джонсон, как ни крути, королевский чиновник. Четвертый секретарь смотрителя вод и лесов его величества. Юнцом браконьерствовал, попался, был бит и заключен в тюрягу, раскаялся, подался в лесничие и, отлично зная повадки прежних собратьев по ремеслу, быстро прославился как неутомимый и удачливый преследователь браконьеров. Так и сделал карьеру, дорос до четвертого секретаря. Теперь вот Джек Джонсон – чиновник его величества, посланник в край эльфов.
   Те же улыбчивые юнцы, что встретили Джека во дворе, повели гостя в апартаменты. Походный кофр с письменными принадлежностями и чистой одеждой поднесли. Джек сперва отдернул кофр, хотел сам нести. На постоялых дворах королевства такие ловкачи, случается, прислуживают: пока донесет поклажу, половину вытрясет из кофра, а ты и не заметишь, как ухитрился! Но ведь эльфы не воруют, верно? Честные… сволочи. Джек с малых лет усвоил: если некто не пытается надуть тебя в мелочах, значит, готовит крупную подлость. Ждет, пока доверишься. Но то у людей, а здесь эльфы… О коварстве этого народа Джек наслышан, но по мелочам эльфы не воруют – во всяком случае, в собственном заведении.
   Когда прислуга удалилась, Джек вздохнул свободнее. Распаковал вещи, переоделся в чистое. Он собирался нынче же до конца дня покончить с делами, чтобы на рассвете отправляться восвояси. Не по себе здесь как-то, неуютно… и слишком чисто. И слишком много улыбок. И слишком… не по-людски!
   Переодевшись, Джек отправился в Хрустальный Дворец. Дорогу спрашивать не пришлось – сияющее тысячей широких застекленных окон здание было видно издалека. Джек снова подивился, как непривычно устроено у эльфов житье. Ну кто ж так строит? К чему широкие окна? Гораздо практичнее узкие – из них можно отстреливаться во время штурма. И тонкие стекла – ведь побьют их! Расколотят вдребезги, если чернь взбунтуется! Правда, встречные эльфы выглядели довольными и не склонными к мятежу… да и обозвать чернью веселых нарядных горожан язык не повернется. Здесь крылась некая несправедливость: нельзя так жить, неправильно это, не по-людски. «Впрочем, они ведь не люди, – напомнил себе Джек, – а эльфы».
 
   В Хрустальном Дворце Джонсона тоже приняли с отменной вежливостью. Перед королевским чиновником не лебезили, однако и ни единым жестом не показали презрения либо неприязни. Усадили за стол, предложил какой-то эльфийский напиток, пряный и сладкий. Мигом уладили все формальности, возложили печати на привезенный Джеком пергамент, вручили господину четвертому секретарю его экземпляр… Джек снова удивился: быстро и без проволочек все решилось, никто не потребовал мзду, не заставляли ждать. Нет, так дела не делаются!