…Теперь стало легко. Потому что нельзя идти против собственного создания. Оно рождено и ведет за собой.
 
   И вот Герман в спальне графини. Тишина ночи совсем не безмолвна: звуки, шорохи за стеной, в углу. Шаги… Эти звуки не совпадают с биением сердца: они ровные, мерные…Бежать?
   Но портрет Московской Венеры не отпустит. Ее пронзительный взгляд следит за ним повсюду.
   …А если тайны нет? Просто красивая женщина в старинном наряде. Хитроумный художник придал глазам особенное выражение. Он владел секретом: глаза портрета словно следят за тобой…
   Нет, нельзя допустить и мысли, что все здесь объяснимо. Столько мук, терзаний – и все напрасно?
   Ах! Шорохи и шептание усилились. Тайна близится. Но что это? Какое странное шествие! Тени окружают и поддерживают тень; привидения ведут привидение. Рой древних старух ведет хозяйку дома к широкой кровати с балдахином. Они вкрадчиво шепчут ей что-то, увещевают, перебивают друг друга, не умолкают. И вновь голоса их сходятся. Уж не отпевают ли они ее? «Благодетельница наша, свет наш матушка…» – в плачущем миноре. Эта фантастическая отходная сливается с другими ночными звуками. Тот же ритм. Другой размер. Перебои сердца укладываются в этот ритм, но не сливаются с ним.
   Суеверная старуха страшится своего ложа, похожего на катафалк. Шепот приживалок не успокаивает, а гнетет. Они ведут графиню к широкому, глубокому креслу, и она в своем шлафроке и высоком чепце с лептами так и падает на сиденье.
   …А если тайны нет? Обыкновенная зажившаяся на этом свете старушонка. И приживалки, состарившиеся вместе с ней. А легенда о трех картах – всего лишь анекдот, рассказанный картежниками, которые сами не верят ни единому слову.
   О, только не это! Пусть будет еще страшнее, но тайна должна быть.
   Зловещее шептание ровесниц пугает и Пиковую Даму, она прогоняет их. Они удаляются медленно, тихо, но не переставая шептать свои заклинания, они-то всё знают. Есть тайна, есть!

3

 
«Я как теперь все вижу…»
«Пиковая дама», ария графини
 
   Но сцена в спальне графини – это не только Герман. Это еще и сама Пиковая Дама, ее душа.
   Партия старой графини была поручена Марии Александровне Славиной [80]. И она была сильно озабочена своей ролью.
   Ей, перешедшей в театр из балета, привыкшей чаровать на сцене и в жизни,– и вдруг играть древнюю старуху! Сколько ей? Девяносто? Право, это даже нелюбезно со стороны композитора!
   Славиной приходилось изображать на сцене пожилых женщин – например цыганку Азучену, мать трубадура Манрико. Но Азучена не так стара – ей позволяется быть гибкой и восхищать своим густым, низким голосом.
   Но как сыграть Пиковую Даму? Совсем скрюченной, неподвижной, с трясущейся головой? Как петь, если голова трясется? И каким голосом петь – полным или приглушенным? Охота была композитору сочинить вокальную партию для полутрупа!
   Но певицу беспокоил и другой важный вопрос: кто она, в сущности, эта Пиковая Дама? Колдунья или обыкновенная женщина? Встречала ли она этого Сен-Жермена? Действительно ли знает тайну трех карт? Герман может принимать ее за кого угодно, но эту партию петь не ему, а певице. Должна же она знать, кого изображает. Если колдунью, то, может быть, она сбросит с себя несколько десятков лет? Для колдуньи все возможно. А голос жалко ломать – роль довольно большая.
   – Голос не надо ломать,– сказал ей Чайковский.– Это выйдет грубо. Достаточно нескольких внешних резких черт.
   – Но она колдунья?
   – Вовсе нет. Но и обыкновенной женщиной ее не назовешь.
   – А этот Сен-Жермен? Он существовал?
   – Разумеется. Он был изысканный шулер. Графы не пренебрегали этим ремеслом. И графини также.
   – А откуда же легенда?
   – Люди охотно изобретают легенды. Особенно игроки.
   – Хорошо, что действие переносится в прошлый век,– задумчиво сказала певица.– В наше время уже не найдешь таких легковерных людей.
   – Их и теперь сколько угодно.
   – Но чем она живет, такая дряхлая женщина? Что ее занимает?
   – Разумеется, ее прошлое. Для нее это единственная реальность.
   Он рассказал Славиной о каменской жительнице, матери его шурина, Александре Ивановне Давыдовой. Эта была последняя декабристка, вернувшаяся из сибирской ссылки.
   Она дожила до глубокой старости. В последние месяцы ее сознание угасало, но очень ясно помнила она юность, старую Каменку и гостившего там Пушкина. Конечно, было бы кощунством сравнивать благородную женщину со старой картежницей – графиней. Но Чайковский хотел рассказать артистке о свойствах старческой памяти.
   «Я как теперь все вижу…» – так начинала Александра Ивановна свои рассказы о прошлом, и Модест воспользовался этим в своем либретто в песенке старой графини.
   Герман наблюдал. Роковое мгновение близилось…
   Одна лишь слабая свеча, стоявшая на столике близ кресла, освещала старую графиню, которая, казалось, погрузилась в сон. Но она не спала, она вспоминала. Видения давно минувшего, яркие и живые, чередовались со смутными и досадными впечатлениями недавнего бала. Она сравнивала прошедшее и настоящее. Как бесцветны и ничтожны казались ей нынешние царицы балов перед величественными и смелыми красавицами прежних десятилетий! О, ее ровесницы были пылки и решительны и в любви и в игре. Отважно защищали они завоеванное счастье, отважно лгали и во всем властвовали.
   И под звуки ожившего в ее памяти старинного менуэта вставали перед графиней образы ее блестящих, знатных подруг, прекрасных женщин, а рядом – смелых мужчин, с иными, чем теперь, понятиями о доблести и чести. В их жилах текла горячая кровь; жизнь и смерть стояли рядом. И любовь к жизни была так же сильна, как и презрение к смерти.
   Говорят, длинна жизнь… Но что такое девять десятков лет? Ах, как бы ни была длинна, ее уже не осталось, и как ни скучен и пуст нынешний свет, покидать его страшно. Вот и последний бал становится воспоминанием. Жизнь кончается, убывает; давно уже нет в ней никаких неожиданностей. Ночь будет долга, а утро туманно и призрачно. Одни только воспоминания поддерживают скудеющую жизнь.
   И графиня запела про себя песенку былых времен. То была ария из оперы Гретри [81] «Ричард Львиное сердце». Но через шесть десятилетий она пела ее, сильно изменив: тональность мрачнее, напев медлительнее. Середину она совсем позабыла. То была не старинная французская ария, а исповедь старого сердца. Все слабее звучала она, все прерывистее; казалось, она теряется, иссякает, как маленький ручеек. Сама жизнь прерывалась, иссякала, истаивала в последнем признании.
   Бедная старуха! Она боялась умереть в постели, жалела, что не будет в ее жизни ничего больше неожиданного. Но ее песенка не иссякла, а резко оборвалась.

История Лизы

   Жизнь мне лишь радость сулила…
   «Пиковая дама», ария Лизы

1

   Да, так светло началась жизнь внучки (или правнучки) старой графини. Лиза была примечательная девушка; неудивительно, что она пленила нашего героя.
   С трогательной сироткой пушкинской повести у нее не было ничего сходного, кроме имени и возраста. Ее положение в свете было совсем другое: не бедная воспитанница, взятая в дом из милости, а богатая наследница. Она была куда благополучнее скромной Лизаветы Ивановны, которую описал Пушкин. Но в дальнейшем судьба, довольно милостивая к бедной воспитаннице, повела юную графиню иным путем. Лизавета Ивановна, после кончины ее благодетельницы, вышла замуж за очень любезного и порядочного молодого человека и, как видно, избавилась от нужды: взяла даже к себе в дом бедную родственницу. Что же касается Лизы, о которой рассказано в музыке… Но не станем забегать вперед.
   В свете молодая графиня отличалась от своих подруг: была молчаливее, сдержаннее, прекраснее… Говорили, что она очень похожа на свою бабку, какою та была в молодости…
 
   Родители Лизы давно умерли. Братьев и сестер у нее не было; из подруг одна лишь княжна Полина была ей ближе других.
   Пришло время, и молодой князь Елецкий попросил руки Лизы. Она дала согласие. В то же время она не могла всем сердцем полюбить своего жениха, хотя и уверяла себя, что он достоин лучшей невесты. Она не могла полюбить его, потому что князь Елецкий, как она думала, не нуждается в любви: слишком легко и привольно текла его жизнь. Для него, баловня судьбы, любовь могла стать только еще одной радостью – в дополнение ко всем прочим.
   Совсем не таким воображала она своего избранника. Он должен быть рожден для великих дел. Судьба его преследует, он несчастлив. Как много может сделать для него любящая подруга! Пробудить новые силы, ободрить, даже спасти – от опасностей и внутреннего разлада. Это под силу женщине решительной, храброй.
   Лиза верила, что способна на такую деятельную любовь. В этом было ее единственное честолюбие.
   Подобные рассуждения часто встречались в романах и могли бы показаться пошлыми. Но в том-то и дело, что чувства Лизы и ее душевная сила были подлинные. Она и впрямь могла бы стать опорой для Германа. Ни мысль о неравенстве их положения, ни слово, данное другому, не остановило ее. Даже узнав о катастрофе, Лиза и тут не оставила Германа, готовая до конца разделить его участь. Но хаос и мрак, в котором пребывала душа ее возлюбленного,– в этом страшном мире не было места для женщины, даже любящей и отважной. И жизнь потеряла для нее всякий смысл.

2

   «…В вашем творчестве вы всегда были певцом Женщины, ее рыцарем и другом. И женщины всегда были благодарны вам» – так было написано в адресе, преподнесенном Чайковскому в одном небольшом городе.
   Его чуть покоробило от громкости этих слов, но в них была правда. Женщины любили его и доверяли ему, как брату.
   «…Мы не станем говорить о прообразах – это нескромно,– говорил сочинитель адреса, он же участник квартета,– но нет сомнения, что они живут в ваших творениях.
   …Голос женщины слышится не только в ваших операх,– но менее царственно раздается он и в симфониях, во всех темах любви радостной и печальной.
   …II среди этих звучаний раздаются чистые голоса девушек, только начавших жить…».
   Еще говорилось о песне жаворонка, о подснежниках и фиалках в ранней траве.
   Не было только сказано, что композитор жалеет этих девушек, как бы предчувствуя их преждевременные горести.
   Аврора, Одетта, [82] Миранда [83] – даже их, сказочных и далеких, он наделял чертами своих современниц.
   Что же сказать о русской девушке Лизе, которую он так хорошо знал?
   …Лет восемь назад он написал скромную фортепьянную пьесу. Она вряд ли годилась для концертного исполнения, но в ней было что-то простодушное, какое-то ощущение мимолетной юности.
   В Каменке был бал по случаю именин старшей дочери Давыдовых, Тапи. Съехалось много гостей. И младшие, и старшие дети были очень милы; гости танцевали, играли: кто постарше– в преферанс, кто помоложе – в фанты.
   Бал удался главным образом благодаря стараниям друга семьи, Натальи Андреевны Плёсской, которая подолгу живала у Давыдовых.
   Всегда оживленная, бодрая, хотя и не молодая, с ключами у пояса, она была добрым хранителем каменского дома. Ее можно было принять за одну из «домашних сестриц», незаменимых в многочисленных русских семействах. Полуродственницы-полуэкономки, они не только ведут все хозяйство, они буквально живут интересами каждого члена семьи и как барометр отражают любую перемену в их настроении.
   Такова была роль Натальи Андреевны или Наты, как звали ее у Давыдовых. Она не была бесприютной. Владелица хоть и крошечного, но аккуратного именьица, где жили ее мать и брат, она прилепилась к Давыдовым из одной любви к хозяйке дома, подруге, и добровольно взвалила на себя груз обязанностей, которые в этой семье были тягостнее и сложнее, чем у других. Все в доме привыкли к присутствию Наты и не могли без нее обойтись…
   Во время деревенского бала Чайковский сидел в углу на диване и с удовольствием наблюдал за сестрой, которая, против обыкновения, чувствовала себя хорошо и даже покружилась в танце с гостем-полковником. В разгар веселья в гостиную вошла Ната. Она устала от хлопот. Чайковскому были видны ее руки с припухшими пальцами. Но она была довольна: ужин удался, туалеты старших девочек (над этим она потрудилась) не уступали городским модным платьям, и было похоже, что молодой князь Т., который ездил в дом ради Тани, не сегодня-завтра сделает предложение.
   Наталья Андреевна стояла у окна и смотрела вдаль. Потом обернулась, оглядела всех и с улыбкой покойной радости кивнула Чайковскому. Улыбка очень красила ее, и в эту минуту было легко вообразить, какой Ната была в юности. В ней была какая-то трогательная одухотворенная прелесть, какой он не замечал даже в своих юных племянницах. Ни ее полнота, ни седина в волосах не мешали этому впечатлению.
   Поздно ночью, когда все в доме заснули, он сидел у себя и думал о прошедшем вечере. Воспоминания о танцах и о мелькнувшем образе девушки проплывали, становились музыкой. Пьеса-вальс, которая легко складывалась в эти минуты, посвящалась девушке, стоящей на пороге жизни с открытым сердцем. Это был обобщенный образ, запечатление короткого срока, который прекрасен, пока длится.
   Он назвал эту пьесу «Ната – вальс».
   Наталью Андреевну тронуло посвящение, да и сама пьеса ей понравилась. Она не удивилась: почему бы и не посвятить вальс давнишнему другу семьи?
   Она спрятала ноты в шкатулку, где хранились особенно приятные сувениры. Потом этот вальс выпустил Юргенсон [84], и непосвященные любительницы предположили, что Ната -одно из юношеских увлечений композитора, молоденькая девушка, репетирующая вальс перед своим первым балом.
   Но почему этот вальс родился при виде немолодой, неуклюжей, с непоэтической наружностью женщины? Увидал ли композитор под влиянием внезапного озарения душу, чуждую корысти? Подсмотрел ли никем не замечаемую прелесть человеческой доброты? Может быть, эта женщина и сама не знала себя так, как он узнал ее в тот каменский вечер.
   И почему перед его глазами носился юный облик? Этого он и сам не сумел бы объяснить. Но это была она, его любимая русская девушка (Лиза, или Татьяна, или иная), в один из ее счастливых дней – до бедствия, до грозного перелома.
   Конечно, короткая фортепьянная пьеса не сравнится с оперной партией… Но почему бы не появиться и скромной миниатюре в его галерее законченных женских портретов? Стоит только приглядеться (прислушаться!) – и «Ната-вальс» не затеряется среди них.

3

   В конце ноября он ненадолго приехал в Каменку.
   Не для того, чтобы отдохнуть у близких. Давно уже там не было покоя. Он знал, что вид сестры, всего год назад потерявшей вторую дочь, Веру, будет раздирать ему сердце, но он знал также, что сестре необходимо время от времени хоть ненадолго видеть его у себя.
   Да, рок не пожалел их и обрушился на семью Саши, отняв двух старших дочерей, молодых и прекрасных женщин. Но даже смерть Веры, оставившей двоих детей, не так сразила мать, как потеря старшей, Тани, хотя это случилось раньше. Веру унесла внезапная болезнь; гибель Тани подготовлялась издавна.
   В семье детей баловали, любовались ими, а Таня была любимицей родителей. И Чайковскому она казалась если не прообразом его героинь, то во многом сходной с ними. И наружностью, и способностями она выделялась среди сестер и ровесниц. Правда, он мог заметить в ней некоторое высокомерие; в семье поддерживалась традиция, хотя и благородная с виду, но опасная: все чрезвычайно гордились близким родством с декабристами. С малых лет наслышались дети о подвиге деда и его жены и со временем стали невольно и себя считать людьми незаурядными.
   Старой декабристке Александре Ивановне, вернувшейся из Сибири в Каменку, очень не понравилась такая кичливость. Со свойственной ей прямотой Александра Ивановна напомнила старшей внучке о крыловских гусях, которые чванились, что их предки Рим спасли. Сама она была из небогатой и неродовитой семьи, к богатству не успела привыкнуть. В Сибири она трудилась, как простая крестьянка; праздность внучки удивляла и огорчала ее.
   – Что же ты, голубушка, не найдешь себе дела по сердцу? – выговаривала она Тане.– Все принцессой по земле шествуешь.
   Но Таня была уверена, что для нее нет подходящего дела. Круг смелых, развитых женщин, которые учились, добивались самостоятельности, не привлекал ее: Таню воспитывали барышней, все таланты которой должны помочь ей лишь в одном – сделать отличную партию. Ее угнетало это воспитание, но не хватило сил выбрать другой путь. Изучать медицину, стать повивальной бабкой или даже врачом – какая будничная судьба! Для того ли бог дал ей красоту, острый ум, обаяние? Торная дорога – замужество, хозяйство? Прожить жизнь, как ее мать, в вечных хлопотах и увянуть раньше времени – да ни за что на свете! Стать актрисой? Но для этого нужно призвание, а средние актрисы несчастны и жалки.
   Чайковский часто слыхал от Тани такие признания.
   Ей становилось тесно в родной семье – и всегда скучно. Скучно в убогой Каменке и в Петербурге, куда она изредка приезжала, скучно и за границей.
   В последние годы она хворала и все больше отдалялась от родных. Та отдельная жизнь, которую она вела, была им неизвестна и внушала тревогу.
   Умерла она внезапно, на балу. Художник нарисовал мертвую Таню – в бальном платье, с красной лентой в волосах, на ее лице еще остался след улыбки… [85]
   Что же было общего у этой девушки, не знающей, куда себя девать, с волевой, решительной героиней Чайковского? Отчего, создавая свою Лизу, он так часто думал о Тане? Что сближало обеих? Одинаковая ли судьба: безмятежная юность и потом – ранняя гибель?
   Да, конечно, и это. Но было и другое.
   Перебирая в памяти прежние каменские годы, он приходил к мысли, что Таня действительно была незаурядной натурой. Природа задумала ее широко, щедро. И когда во Флоренции Чайковский вспоминал юную Таню, ее прекрасные свойства, надежды, которые она возбуждала и которые не осуществились, он видел перед собой свое будущее создание – Лизу.
   И другие современницы, близкие, похожие, вспоминались ему тогда.
 
   …Он едва узнал сестру, хотя и привык в последнее время к ее болезненному виду. Седина в ее белокурых волосах сообщала им какую-то мертвенную тусклость. Она с трудом двигалась, не из-за болезни только: стремление к унылому покою, к неподвижности, постепенно все больше захватывало ее. Она словно застывала в кресле за рабочим столиком.
   Но она сделала над собой усилие, сама собрала на стол к ужину, позвала всех домашних. И в глазах у нее появилось знакомое выражение, с каким она встречала любимого брата,– они светлели и улыбались невольно. Какой это был контраст с ее печальным, неподвижным лицом.
   После ужина, который прошел с механической оживленностью, брат и сестра остались одни.
   – Странная осень,– сказала Саша,– скорее похожа на весну.
 
   …Они поговорили о ее внуках, о Петербурге, о новой пьесе Модеста, но это был внешний разговор, он не мог заглушить внутренний, напряженный диалог, в котором повторялись мучительные вопросы, а ответы были уклончивы. Есть вещи, о которых невозможно говорить вслух.
   – …Помнишь воткинскую осень? – продолжала Саша тот внешний, не совсем безличный, но не самый необходимый разговор.– Как было весело, уютно.– И словно без всякой связи со сказанным, прибавила: – Наши родители были люди с чистой совестью.
   – Ты в точности повторила нашу мать.
   – Ах, что ты!
   – Никто не может полностью отвечать за судьбу детей,– сказал он.– И наши родители кое в чем оказались бессильны.
   Саша покачала головой.
   Что он мог сказать ей? Чем успокоить? Только одним. Несмотря на поздний час, он подошел к фортепьяно и стал тихо наигрывать конец своей оперы.
   Саша утирала слезы.
   – Какой ты у нас счастливый! – проговорила она.– Может быть, так надо, чтобы ты единственный из всех нас достиг такой высоты. И все наши муки оправданы.

4

   Ночью ему неожиданно вспомнилась Евлалия Кадмина.
   Эта молодая актриса, умершая десять лет назад, была описана Тургеневым в повести «Клара Милич».
   Кадмина была и певицей, и драматической актрисой. За это ее прозвали «Рашель-Виардо» [86],
   Казалось, ничто не мешает ей быть счастливой. Но она была неспокойна, сумрачна; часто жаловалась, что нет для нее подходящей роли. Все не по ней. И публика раздражает.
   – Для кого я играю? Для купчих? Все, что я делаю на сцене,– пошлость, ложь, и больше ничего.
   – Вы поверхностно судите, Евлалия.– Чайковский говорил с ней строго.– Купчихи бывают разные. Вас слушает и молодежь – студенты.
   Но она повторяла:
   – Нет, я так не могу. Когда-нибудь сорвусь.
   И однажды во время гастролей, играя Василису Мелентьеву, Кадмина в антракте приняла яд и умерла на сцене. Говорили – несчастная любовь, но никто не знал в точности… Была немногим старше Тани.
   Еще одна жертва. Но такова была участь и его героинь. И он не был бы Чайковским, если бы не замечал прежде всего трагические судьбы.
   Евлалия Кадмина была резка и прямолинейна в суждениях. И даже о романсе Чайковского «Страшная минута», который он посвятил ей, отозвалась довольно сурово:
   – Этот крик в конце – зачем он? Слишком надрывно. А я и сама такая, мне нужно другое… Простите меня.
   И внезапно – доверчиво, со слезами на глазах (именно такой описал ее Тургенев в одной из глав своей повести),– сказала:
   – Знаете что? Напишите для меня что-нибудь простое-простое. Очень правдивое, чтобы я поверила. Только не романс и не арию, а песню.
   Во Флоренции, когда он уже подходил к «Канавке» [87], Чайковскому вспомнился этот разговор… «Ах, истомилась, устала я…» Вот песня, о которой мечтала Кадмина. Ее уж не было на свете, да и партия Лизы не годилась для нее, у певицы был слишком низкий голос, глубокое контральто. Но характер песни, протяжный, заунывный, пришелся бы ей по душе. Здесь надо было не петь, а причитать – он слыхал такой плач в деревне.
   Нужды нет, что Лиза у него графиня. Евлалия говорила ему, да он и сам знал, что в музыке нет каких-то особых «графских» страданий. Истинное горе – оно одинаково, что у графини, что у крестьянки.
   Через несколько дней он уезжал из Каменки с облегченным сердцем. В глазах сестры уже не было прежнего пугающего выражения. Она даже ступала тверже.
   Все эти дни в Каменке только и было разговоров, что о «Пиковой даме». И Чайковский, вопреки своей натуре, не прерывал похвал, оставался в роли кумира. Так нужно было для Саши. Это было самое удобное положение для ее души, единственное, которое не причиняло боли.

Три памятных дня

1

   На генеральной репетиции были остановки, недоразумения. Значит, есть все основания думать, что премьера сойдет благополучно. Чайковский тоже поддался немного этому актерскому суеверию.
   Беспокойства были немалые. Царь пришел на репетицию, а Фигнер опоздал на целый час. Все волновались. Голос у Фигнера заметно дрожал вначале. Потом он стал петь очень хорошо, но со злым лицом. Ему необходимо было разозлиться, чтобы собрать себя в кулак и показать, на что он способен. Несмотря на громкую славу Фигнера, царь был недоброжелателен к нему из-за его сестер-революционерок.
   Чайковский страдал. Потому что сбылись его предчувствия! Самые убийственные недостатки оперы обнаружились во время генеральной репетиции. Что бы ты ни думал о своем создании, но только на сцене оно впервые начинает жить. Только там оно обнаруживает себя – это единственная реальность.
   А она ужасна. Ужасны пошлые слова первых картин, слова, которые он не успел изменить; ужасен Елецкий, никому не нужный, появившийся слишком поздно со своей деревянной арией. После первого действия, где он произносит всего несколько слов, его успели уже основательно забыть… Ужасны приживалки – целых тридцать, чтобы было страшнее, а это только смешно.
   А Лиза – Медея, радостно вбежавшая в спальню только что умершей графини! Ее пронзительные крики и невозможный выговор: «Он жертва слютшая, и прэступлэнья не можечь, не можечь совершичь!» Как резали слух эти вопли! В довершение всего Герман после исчезновения призрака разразился безумным хохотом и ударил себя рукой по лбу, чтобы не было сомнений, что пора везти его в Обуховскую больницу.
   А в самом конце Герман, созерцающий свою пагубную карту! «Кто это? Лиза!» Разве публика и так не догадается, о ком речь? Ведь эти «Красавица! Богиня! Ангел!» опять произносятся, хотя и в другой последовательности. И завершаются восклицанием: «Ах!»