Часть первая. ОБЫЧНЫЙ ДЕНЬ
   По вешнему по складу
   Мы песню завели.
А. К. Толстой

Утро

   В половине шестого уже не спится. К тому же накопилась такая масса дел, что лучше приняться за них безотлагательно. В доме еще тихо, и только из комнаты, где спят девочки-воспитанницы, порой раздается бормотание или глубокий вздох.
   Лиза спит крепко: она живет в доме давно и привыкла к здешнему порядку, вернее, беспорядку. Леночку знают с детства, но взяли к себе только год назад; ей все чудится, что приемная мать зовет ее во время припадка, что в доме тревожно. Теперь Екатерина Сергеевна живет в Москве, можно спать подольше, но Леночка по своей натуре хлопотлива, неспокойна; все ей кажется, она чего-то недоглядела.
   Девочки-воспитанницы… А кто их воспитывает? Мать всегда больна, отец постоянно занят. Вот и сейчас он уже встал, сидит за отчетом, а впереди – лекции в академии, занятия в лаборатории, заседание в Обществе химиков да еще какая-то комиссия по расследованию аптечных трат. Через час в квартиру начнут стекаться разные посетители, званые и незваные, свои и чужие.
   Квартира казенная, помещается в самой академии. Кухня внизу, ступени высокие, неудобные. Каждый год в конце лета в квартире перекладывают печи, разбирают полы, чистят канализацию. Из окон дует, все разворочено. Прислуга нерасторопная, ненадежная. Но жить все равно интересно: каждый день насыщен впечатлениями и оставляет приятную память. Если сравнить свою судьбу с судьбами других людей… и если даже не сравнивать, придешь к мысли, что жизнь очень удачно сложилась: любимый труд, умная, чуткая жена, общение с молодежью, талантливые друзья; не покидает юмор. Есть даже возможность иногда всласть позаняться музыкой, как это было прошедшим летом. Чудесное впечатление от людей, от искусства, а в летние месяцы – и от природы.
   Конечно, все имеет свою тень. Занятия порой утомительны, и их слишком много, здоровье уже не то, что было. Жену он не видит несколько месяцев в году и сильно тоскует во время разлуки. Когда же поздней осенью после очередного ремонта петербургской квартиры Катя наконец приезжает из Москвы, начинается то невообразимое существование, которое ужасает Стасова и всех друзей.
   У Кати тяжелая астма, по ночам она не спит, кашляет, задыхается и при этом много курит – частью по привычке, частью потому, что верит, будто курение помогает ей. Когда же в середине ночи ей становится легче, она оживляется; ей приходят в голову разные интересные мысли. Обрадованный Бородин не может оставить ее в одиночестве. Но он утомлен предыдущими ночами, когда ухаживал за больной, и Леночка приходит его сменить. (Лизу и пушками не разбудишь, а потом она сердится: «Что же вы мне не сказали?») Но он еще остается. Катя, хмуря брови, говорит: «Тебе нужен покой, уходи». Но видно, что ей хочется отвести душу. И снова чай, и Катино куренье, и разговоры. Когда же приходит утро и начинается жизнь в академии, Катя отсылает всех и засыпает.
 
   Осенью в Петербурге слякоть, дождь пополам с ветром, густой черный туман. Поскольку квартира не приспособлена для жилья, Катя отсутствует. В Москве климат лучше, да и родные Кати милые, добрые люди, она очень привязана к ним. Бородин сам любит их, но жить с ними долго не может. Весь их уклад, разговоры, полные страхов и недобрых предчувствий, удручают его. Отец Кати был врачом, и нельзя сказать, чтоб семья терпела лишения, но впечатление такое, что им всем угрожает бедность и даже нищета.
   Общая тональность этого дома – надрыв; никто, в сущности, ничего не делает, никуда не спешит, все главным образом жалуются: положение ужасное и будет еще хуже, а облегчить нельзя. Когда их пытаешься обнадежить, они сердятся:
   – Значит, ты отрицаешь, что есть на свете неудачники? Это спрашивает любимый брат Кати, Алексей Сергеевич, у которого никак не наладится жизнь: у него жена и дети, а он не может найти службу и постоянно лечится.
   – Отрицаю. Если у человека есть руки и голова, он не имеет права называть себя неудачником. Завтра может прийти удача. Если, конечно, не бездействовать.
   – Тебе легко говорить. Тебе всегда везет. На месте Бородина он не сказал бы этого.
   Мать Кати, тоже добрая и милая, всегда волнуется. «Ох, сердце не на месте! Так я и знала!» – ее постоянный припев. А так как сама Катя умнее и решительнее своих родных, то не им отучить ее от дурных привычек. Но в Москве она меньше задыхается и кашляет, вот в чем дело.
   Она тоже тоскует по своему петербургскому дому, по мужу, ревнует, порой отчаивается, вообразив себе разные страхи, но домой не торопится и только посылает подробные письма. Пишет она очень живо, интересно, а ее описания московских концертов не уступают отчетам хороших тамошних критиков. Жаль, что она почти забросила фортепьяно.
   Восемнадцать лет назад, когда он познакомился с Катей в Гейдельберге, она поразила его смелостью и широтой взглядов. Это была новая женщина, в духе Чернышевского. А какая артистка, какой музыкальный талант! Уже тогда она знала всех новейших западных композиторов, играла фортепьянные пьесы Шумана, о которых Бородин имел самое смутное понятие. Он был так счастлив тогда в Гейдельберге, что отблеск этого солнца любви озарил всю их дальнейшую жизнь. Когда он два года назад ездил в Германию и нарочно побывал в Гейдельберге, чтобы все вспомнить, он плакал от волнения, обходя те места, где они когда-то побывали вдвоем.
   Да и теперь еще, независимо от воспоминаний и несмотря на огорчения, Катя – радость его жизни, его лучший друг. Когда он играет ей свое, она слушает – и как музыкант, и одновременно как непосвященный любитель. Ее замечания метки, удивление и радость непритворны; она боготворит его талант, верит в него и совершенно искренне называет новым Глинкой. И в то же время строга: Балакирев может пропустить то, что Катя заметит и посоветует изменить.
   Вообще женщины – строгие ценители: его друг, певица Кармалина, сестры Пургольд, Людмила Ивановна Шестакова [32]. Но более всех – Катя.
   Она и сама страдает от своих недостатков. Она писала ему когда-то, что хотела бы любить его «сладко, без яду», то есть без надрыва, меланхолии, тревожных мыслей.
   Это не получилось. Что ж, не будь тени, кто ощущал бы свет?
 
   Нынешний сентябрь не похож на обычный петербургский. Голубое небо, светлая вода на Неве, прозрачный воздух. Тепло, как летом. А ведь само лето было холодное, шли дожди! В августе трава пожелтела, а потом опять все расцвело, пришла запоздалая жара. И тогда-то…
   Какое благодатное лето он провел недавно в селе Давыдове, особенно август! Как много и легко писалось! «Смерть жаль расставаться с моим роскошным огромным кабинетом, с громадным зеленым ковром, уставленным великолепными деревьями, с высоким голубым сводом вместо потолка…» Так писал он з Петербург из деревни. «Роскошный огромный кабинет» – это было место на открытом воздухе под деревьями, на неудобной даче, на задворках дома, где он жил и писал оперу – свое «Слово о полку Игореве». Но пришлось расстаться со всем этим и ехать в Петербург, прервав работу над «языческой» оперой, которая вот уже десять лет как пишется и все еще не готова окончательно. Но кое-что прибавилось теперь, и довольно значительное.
   И ведь как бывает! У иных вдохновение медлит или препятствия мешают успеху. А тут вдохновение всегда к его услугам, его музыку не отвергают, напротив – ждут ее. А приходится подавлять порывы к ней, заглушать: другие неотложные заботы требуют своего. В последнее время это особенно грустно, когда чувствуешь, что сердце уже не то, и устаешь, и бег времени ощутительнее. И ведь именно теперь, благодаря пропаганде Листа, этого друга русской музыки, имя Бородина стало известно в Европе.
   А в иные дни как будто и все равно. Говоришь себе: такова жизнь, ничего не поделаешь.
 
   Половина восьмого. Девочки уже проснулись, слышатся их голоса. У Лизутки низкий, сочный голос. Полная, румяная, все еще заспанная, она не спешит вставать. Ей уже семнадцать, у нее своя жизнь, скоро она, может быть, и покинет их. Но у Леночки нет других интересов, кроме их семьи. Худенькая, проворная, она бесшумно хлопочет. Войдя в кабинет, поднимает на Бородина большие грустные глаза, как бы спрашивая себя: что можно еще сделать для этого удивительного человека?
   Самовар долго не убирается со стола. Двери открыты настежь. Шум, хохот: приближаются «разные народы» – учащаяся молодежь.
   Они не спрашивают, дома ли он. Могут и не поздороваться, а только сказать: «Вот и мы!» Веселая, смешливая стая. Не найдя хозяина в гостиной и в других комнатах, где, кстати, помещаются заночевавшие гости, новые посетители заходят прямо в кабинет. «Мы не помешали? Извините, мы только на минуточку». Все они приходят «только на минуточку». Но делом уже невозможно заниматься: гости рассказывают интересное. Особенно девушки-курсистки.
   Женские медицинские курсы, детище Бородина, помещаются в том же здании академии, и девушки перед началом занятий считают своим долгом навестить любимого руководителя и наперебой выкладывают все свежие новости. А так как их жизнь заполнена не только наукой, но и многим другим (только о личном говорить не полагается: недостойно, мелко!), то разговор касается самых разнообразных тем: последняя художественная выставка, новая статуя Антокольского, гастроли итальянской примадонны Патти, новый роман Тургенева. И, конечно, концерты Бесплатной музыкальной школы, дела которой известны этой молодежи и не безразличны ей. Там исполнялась Вторая симфония Бородина, та самая, которую Стасов назвал богатырской; которой восхищался Лист. Это, конечно, лестно, но ученицы Бородина и сами уверены, что симфония великолепна: в ней не только богатырский дух старины, но и нечто глубоко современное… Что же именно, позвольте спросить. Доказать трудно, тем более что они не музыканты, а только любители… Впрочем, одна из девиц выступает вперед и говорит:
   – Мы хотим видеть наш народ сильным, а не только обездоленным. Вот почему нам нравится эта симфония. Она полна силы и света.
   Славные девушки! Взять хотя бы их отношение к науке. Их только недавно допустили в это святилище; разумеется, оии благоговеют, но как по-деловому, по-хозяйски распоряжаются здесь! И добросовестны, аккуратны до педантизма.
   Только бы не было поворота к прежнему. Бородину известно, что там, «наверху», курсы собираются закрыть.
   Но молодость беспечна. Смеясь, девушки вспоминают изречение мракобеса: «К чему равноправие полов? В мужчине все сильнее и значительнее, даже пороки».
   – Мы это выразили так:
   «Вам равноправие, о женщины, не впрок: В мужчине все сильней и даже сам порок».
   – А знаете, что ответил на это наш Князев?
   – Тс-с-с! Это пока аноним.
   – Ничего, здесь все свои. Вот его экспромт:
   «В мужчине всё сильней, чем в женщине, не скрою. И коль мужчина глуп, то он глупее втрое». Общий смех.
   – Ну, это уж слишком!
   Автора экспромта здесь нет; у него неприятности в академии.
   Наговорившись, курсистки переходят к менее важным делам: скоро ли начнутся студенческие маскарады (это не мелко, потому что касается всех).
   Костюмированные балы – Катина затея. Они устраиваются в химической аудитории, рядом с квартирой Бородиных. Это удобно – в самой квартире как бы филиал маскарада: там можно переодеться и поужинать.
   На этих балах всегда весело. Бородин придумывает разнообразные костюмы и развлечения.
   Но теперь он рассеянно кивает, и всем становится ясно, что пора уходить, тем более что занятия скоро начнутся. Но какая чудесная зарядка! Посетители удаляются один за другим через гостиную, а кот Васька, главный среди других домашних котов, важный, похожий на генерала в отставке, без эполет,– наблюдение Бородина – провожает их скучающим взглядом.

День

   Экзамены по химии прошли хорошо: только один студент, недурно подготовленный, но конфузливый и нервный, не сумел самостоятельно выпутаться из затруднительного положения и получил обидный для него удовлетворительный балл вместо отличного. Пришлось успокаивать его и объяснять, что комиссия не виновата. В следующий раз все уладится, если он возьмет себя в руки.
   Лекции и практические занятия тоже прошли хорошо, и Бородин лишний раз убедился в деловитости женщин, посвятивших себя науке.
   Если бы не мысль о комиссии по аптечным тратам, об этой толчее в ступе, которая предстояла в конце дня, он был бы вполне доволен. Правда, еще предстоял весьма неприятный разговор с одним влиятельным лицом по поводу студента, исключенного за невзнос платы. Этот студент был тот самый Владимир Князев, который написал экспромт, прочитанный утром курсистками… Надев мундир со всеми регалиями, Бородин поехал объясняться.
   Влиятельное лицо слушало, не меняя брезгливого выражения. Оно не понимало этой симпатии либеральных профессоров к бедным студентам, которые все равно не кончат курса.
   – Этот Князев, кажется, из крестьян? – спросил Влиятельный, чуть смягчившись от собственного каламбура.
   – Нет, ваше превосходительство: из дворянского рода, но сильно обедневшего.
   – Так-с…– Влиятельный нахмурился.– Допустим, что вы, Александр Порфирьевич, или кто другой внесет за него плату, но ведь сей юноша, как человек беспросветно бедный и, стало быть, недовольный существующими порядками, непременно начнет бунтовать и, рано или поздно, будет исключен за более тяжкие проступки.
   – О нет, ваше превосходительство, наука настолько поглотит его досуг, что не останется времени для других… мыслей…Тем более, что мы просим только об отсрочке.
   – В последний раз,– решает его превосходительство. Теперь остается подумать об уроках для Князева. Достать их в Петербурге не менее трудно, чем уговорить Влиятельного отменить исключение студента. Преподавателей становится уже больше, чем учеников, и плата за уроки ничтожная. Но одна трудность уже позади. Все обойдется!
 
   Куда деваются дни? Только что было воскресенье, и вот уже четверг. Неделя пошла под уклон, наступает вечер недели. Но и то хорошо, что близко воскресенье,– день музыки. Он так и сказал Листу, когда был у него в Веймаре два года назад: «Я воскресный композитор: сочиняю только по воскресеньям. Да еще когда бываю болен».– «А часто это случается?» – «Довольно редко».– «Я так и знал: достаточно взглянуть на вас! – Лист был весел.– Ну что ж: воскресенье – это все-таки праздник!»
   …А вот Стасов ненавидит слово «праздник» – оно напоминает ему праздность. Он не представляет себе жизнь без труда.
   Лист смотрел во все глаза. Он знал Стасова как деятельного человека, но чтобы такая крайность!… «Как же он представляет себе отдых?» – «Как перемену формы труда».– «Ну, а просто лежать в траве и смотреть в небо – это он допускает?» – «Да, но лишь обдумывая очередную статью». Оба засмеялись, и Лист переменил разговор. «Нет, праздник – это для вас хорошо: вы все-таки торжествуете, побеждаете».
   Лист тормошил его, засыпал вопросами, заставлял играть, Он и сам сыграл прямо по партитуре х-молльную [33] симфонию, и как сыграл! Потом спросил: «Откуда у вас такая громадная техника?» Ему, любителю, который занимается только урывками; ему, лишенному возможности ежедневно тренироваться, Лист говорит эти слова! Не о таланте, не о любви к сочинению, а о технике. И спрашивает, откуда она, так как знает, что Бородин в основном ученый, химик.
   В самом деле, откуда? Впрочем, Стасов, который всегда трогателен в своей заботливости, сказал ему однажды: «Это вздор, будто вы далеки от музыки и отдаете ей лишь малую дань своего времени. Вы пронизаны музыкой, вот что! Нет ни одного дня, когда вы не жили бы ею. С самого детства вы ею полны, и не напрасно ваш Зинин [34] все время беспокоился, как бы она целиком не завладела вами. Да это уже случилось. Вы творите музыку постоянно, это внутреннее, от вас не зависящее. Когда вы идете в лабораторию проверить, все ли в порядке, вы незаметно для себя громко поете и, возвращаясь оттуда, также, Я знаю, что в это время вы сочиняете – да-да! Но я знаю также, что это не будет ни записано, ни даже сыграно на фортепьяно, с ужасом думаю я о том, что самое лучшее ваше произведение так и останется никому не известным… Но я не дам вам уклониться, буду толкать». А что может Стасов? Предлагать темы, собирать материалы, рисунки, песни? Напоминать о долге, будить совесть? О, это очень много, но это и мало. Он не может замедлить течение времени или расширить сутки, прибавив им по нескольку часов. Виновник всех этих стасовских огорчений недолго сокрушается. Сознание трагического, отсутствие надежды не в его натуре. Что-нибудь да произойдет. И в самом деле происходит.
   Когда удается записать импровизации, оказывается, это уже готовая музыка. Он пишет прямо набело. Когда Корсаков торопит, напоминая о близком концерте, исписанные карандашом листы покрываются желатином и вывешиваются для просушки. И в концерте все исполняется.
   …Аптечные траты, слава богу, не обсуждались, и заседание комиссии отложено. Так что можно зайти к Сергею Петровичу Боткину – посоветоваться насчет Кати.
   Боткин знал Катину болезнь и сказал то же, что и в прежние разы: если не бросит курить, лекарства не помогут. Катя принадлежала к тем больным, которых он не любил за их упрямство и несобранность.
   Боткин был не в духе. Его жена, Анастасия Алексеевна, осторожно убирала со стола бумаги, которые он в раздражении отодвигал.
   – Черт знает что! – заговорил Боткин, скомкав в руке какую-то записку.– Заставляют меня быть… факиром. Или черт знает чем.
   – Как это? – спросил Бородин.
   – Да вот. Приходят ко мне на днях студенты. У них затевается любительский спектакль в пользу землячества. Ну и отлично, а я при чем? Оказывается, должен сыграть на виолончели. Я им: «Господа, виолончель мое личное дело». А они: «Профессор, ведь вы не из тех, кто ограничивается своей узкой специальностью». Они думают, что у врача узкая специальность!
   – Он очень утомлен сегодня,– сказала Анастасия Алексеевна.
   – …И ведь меня уговорят! И я вылезу на эстраду со своей виолончелью и проскриплю какой-нибудь ноктюрн.
   – Подобную разносторонность как раз и одобряет Лист,– сказал Бородин, улыбаясь,– он называет нас, русских, ренессансными людьми.
   – Это в чем же ренессанс проявляется? В том, что медики неважно играют на виолончели, а музыканты состоят казначеями каких-то обществ?
   – Значит, по-твоему,– не выдержала Анастасия Алексеев-па,– современный человек должен сидеть в своей бочке?
   – Вот и заговорила общественная деятельница! Да мне, чтобы стать сносным врачом, пришлось черт знает сколько читать, наблюдать, думать, вспоминать! И знать, что всему этому не будет конца. И ведь чем дальше, тем труднее. А сколько надо знать ему,– он указал на Бородина,– как химику? Как музыканту? Нет, други, ренессансные люди – это те, кто развивает все заложенное в них природой. И развивает мудро, целеустремленно. А вы разбрасываетесь, словно вам тысячу лет жить. Да еще горды, что растекаетесь вширь. Глубина, мол, это неважно.
   – Вот так и бывает с ним. Удержу нет! Женщина не то укоряла, не то любовалась им.
   – Постойте! – воскликнул Боткин.– Где-то я читал чудную сказку про чудных человечков, которые перед самым Новым годом решили зажечь в лесу большой костер и бросить туда все, что мешает им быть счастливыми: все условности, заблуждения – сжечь, чтобы в наступающем году действительно обрести новое счастье.
   – Никакой такой сказки ты не читал,– сказала жена, как и раньше и укоряя, и любуясь,– ты ее только что придумал.
   – Ну, и что с того?
   – Тогда не говори, что читал.
   – Верно: не надо стыдиться собственных мыслей. Тем более, что Новый год не за горами.
   …Вот так бы сидеть и разговаривать о необычном: и Боткин повеселел, и Бородину стало легче. Но их каторжная жизнь – так называл ее Боткин – не позволяла им заниматься перекабыльством [35]. Надо было спешить.
   – Значит, так,– говорил Боткин, провожая Бородина,– пусть Екатерина Сергеевна запомнит: курение в сторону, кислород – в умеренных количествах и лучше всего жить где-нибудь в одном месте.
   Бородин вздохнул.

Вечер.

   Было уже совсем темно, но тепло по-прежнему. Дома он застал одну Леночку и вдвоем с ней пообедал. Чудно: то человек пятнадцать сидят за столом, а то двое. И так непривычно обедать в седьмом часу, непривычно рано. И коты бродят как одичалые.
   Лизутки нет дома: она ушла с женихом в театр.
   – И мне предлагали,– говорит Леночка,– но я не пошла.
   – Да я бы уж как-нибудь пообедал.
   – Нет-нет, мне не хотелось. К тому же,– она округлила глаза,– кажется, Мамай заболел.
   Это прозвище дальнего родственника, который прибыл накануне.
   – Где же он? Я сейчас пойду…
   – Да он ушел.
   – Куда? С чего ты взяла, что он болен?
   – Он мычал очень страшно. Перед зеркалом. И причесаться не хотел. Сказал, что пойдет бродить.
   – Вот так история! Экономка тоже ушла, еще с утра.
   – Да! А про письмо-то я и забыла!
   Письмо – это приглашение от Корсаковых на сегодняшний вечер. Вернее, напоминание. Бородин обещал показать новые отрывки из «Князя Игоря».
   – Разумеется, пойду. Только опомнюсь.
   Это значит: отдохну. Ложиться до ночи не в его привычках, но посидеть немного в кресле и помечтать – это можно позволить себе сегодня, поскольку день был удачный, а время еще не позднее. Он сидит у себя в кабинете, закинув голову и закрыв глаза. Лампа затемнена и слабо освещает предметы.
   У иных людей бывает свой особый сон, который повторяется несколько раз. У пушкинского Самозванца был такой вещий сон: он возносился на громадную высоту и падал оттуда стремглав. У Мусоргского тоже был повторяющийся сон: шапка Мономаха. И удивительно, что впервые это привиделось ему не в годы «Бориса», а гораздо раньше, в отрочестве. Крестьянские ребятишки будто бы выбрали его своим вожаком, облачили в рогожу, а на голову надели шапку Мономаха. Потом за что-то рассердились и сорвали шапку. Но от этого голове стало не легче, а тяжелее. Может быть, с этим сном связаны сильные головные боли, которые время от времени мучат Мусоргского…
   И у Бородина есть свой сон – главный сон его жизни, последних десяти лет. Это его «языческая» опера «Кпязъ Игорь». Правда, мысль о ней преследует его и наяву, но снится она часто. Это недолгий сон, иногда вольный, счастливый, в другие разы тревожный, но всегда прекрасный.
   Это сон звуковой. Его начисто забываешь при пробуждении, но затем, неизвестно каким образом, он оживает в памяти – сразу или по частям. И остается только сыграть или записать его.
   В этом сне Бородину представляется вся Россия,– стало быть, не только русские, но и другие народы, населяющие страну, главным образом восточные. Россию он видит могучей, вольной; может быть, оттого ему и нравится былинная старина.
   Звуки, которые он слышит во сне, необычны. Вряд ли есть инструменты, способные их воспроизвести. Оркестр, голоса только приблизительно воссоздают их.
   Самое радостное в этом сне – ощущение свободы, беспредельного простора и силы. Времени – сколько угодно! Пространство – его не окинешь глазом. И все, что хочешь, сбывается.
   Улетай на крыльях ветра… То падающая тяжелой массой, то истаивающая в одиноком голосе, порой унылая и пронзительная, порой праздничная и звонкая, музыка этого сна неисчерпаемо разнообразна. Стоит дать себе чуточку воли – и мелодии начнут сменять одна другую и сплетаться вместе в один узор… И легко-легко, закрыв глаза, представить себе цветы, животных, лица людей. Еще легче слышать проплывающие звуки…
   «Князь Игорь» – главный сон, но разве не снились Бородину и другие его замыслы? Да и сном нельзя назвать эту приятную полудремоту, в которой рождается бесконечная смена звуков. Как на лицах, которые он видит в этом полусне, меняются черты, глаза, выражение, так в пределах одной тональности меняются гармонии, напевы, ритмы. И тональности зыбки. Но все рождается и движется так легко и закономерно, что нельзя вмешаться, ничего нельзя менять. Так было и с финалом Первой симфонии, и с романсами. «Песня темного леса», его мрачная дума возникала вот так же неотвратимо и влекла его за собой, как и дремучие, редкие, гулкие аккорды в «Спящей княжне» [36]. Они, как мрачные колдуны, стерегли сон княжны, а сама мелодия была тоже медлительной, дремучей и прерывалась вздохами: «Спит… Спит…» Словно кто-то нашептывал ему эти прерывистые звуки.
   А похоронные басы, точно могильные плиты в другом его романсе? Эти смертные ступени – восходящие звуки в фортепьяно, продолжающие мелодию затихшего голоса…
 
Но там, увы, где неба своды
Сияют в блеске голубом,
Где под скалами дремлют воды,
Заснула ты последним сном.
 
   Но все это уже завершено, а теперь надо думать о будущем. И он видит перед собой стены Путивля, и дикую степь, и половецкий стан.
   Сюжет «Игоря» отыскал Стасов: он знал, что нужно. Как только заговорил о старинном походе Игоря с дружиной, Бородин воскликнул:
   – Вот это мне по душе!
   Либретто Бородин писал сам. И начал с арии Ярославны, тоскующей подруги Игоря. Катя увидала здесь свой портрет, конечно идеализированный, без ее недостатков. Но сюжета она не одобрила: