Страница:
Я остановился, передохнул и перед тем, как рассказать об этой самой уплате, подошел к стоявшему на сцене столу, взял стакан с водой и освежил свое горло.
— Уплату производили немедленно, но не чистыми деньгами — деньги фабричный человек может прокутить, — а товарами: рабочих наделяли на кондрашовской фабрике сатином, бракованным штофом, а иногда и небольшим отрезом бархата.
После получки отец приходил домой рассерженным. Под руку ему первой старалась попасться мать, — на ней он срывал досаду, и таким образом мать спасала нас от затрещин. На следующий день мать укладывала получку в мешок и пешком отправлялась в Москву продать бракованный штоф и купить необходимые припасы. Но иногда деньги надобились до зарезу. Тогда мать брала четырех или пятерых своих ребят и вместе с нами шла в контору на поклон к самому Кондрашову.
Мне помнится небольшая темная комната, обставленная шкафами, с большим, простой работы, письменным столом, за которым сидел хозяин — длинный, сухощавый человек с маленькой, всегда любезно наклоненной вперед головкой в рыжеватом паричке, подпертой высоким галстуком, обхватывающим тощую журавлиную шею. Одет он был всегда в темное, наглухо застегнутое сверху донизу пальто. Перед ним на столе лежала пачка образцов всевозможных тканей и рисунков, на одном краю высилась груда конторских книг, на другом — кипа распечатанных писем, прикрытых расчетными листами. Письменный стол окружали посетители в разноцветных костюмах: тут были и принарядившиеся крестьяне в красных рубахах и плисовых штанах, и какие-то молодые люди в гороховых пальто, с бойким выражением лиц, особняком стояли мещане в синих чуйках, а на стульях поодаль сидели бородачи купеческого вида — или в синих кафтанах, подпоясанных красными кушаками, или в долгополых сюртуках и высоких, надетых поверх штанов, сапогах.
— Запомнил, старикашка! — радостно воскликнул Комаров. — А я еще думал, врешь.
Я не обратил на него внимания и продолжал:
— Не знаю почему, но при появлении усталой моей матери в заношенном сарафане оживленный разговор смолкал и присутствующие расступались, освобождая проход к столу.
Хозяин еще любезнее склонял голову набок и, дав матери время поклониться, холодно спрашивал:
«Вам что угодно?»
Мать вместо ответа жалобно восклицала:
«Батюшка Сидор Пантелеевич, да ведь вы же меня знаете, да я же к вам с тем же…»
«А именно?» — опять спрашивал Кондрашов.
Мать начинала причитать:
«Тяжело, больно, батюшка Сидор Пантелеевич… Долгов нам не обобраться, батюшка Сидор Пантелеевич… Ребята все обносились, батюшка Сидор Пантелеевич… Сделай милость, купи штоф обратно, батюшка Сидор Пантелеевич…»
Кондрашов делался еще длиннее и вежливо возражал:
«Нынче время неблагоприятное. Расчетная неделя денег у самого нет, а тут все идут… Не могу».
Тогда мать по очереди ставила нас всех, приведенных с собою ребят, на колени, становилась рядом с нами сама и командовала:
«Кланяйтесь!»
Искоса поглядывая на мать и соразмеряя по ней свои движения, мы начинали безостановочно кланяться до тех пор, пока Кондрашов не говорил:
«Ну, будя. Куплю».
Тогда мы вставали и уже становились только свидетелями следовавшего за поклонами разговора.
«Почем продаешь?» — спрашивал Кондрашов.
«По рупь с гривенником, как отпускали», — говорила мать.
«Да ведь штоф-то бракованный», — укоризненно замечал Кондрашов.
«Да уж какой дали, — отвечала мать и тут же поспешно прибавляла: — Возьмите хоть по рублю».
«Семь гривен дам, — называл свою цену Кондрашов и тут же, смилостивившись, кончал разговор: — На квиток, поди к приказчику — по восьмидесяти возьмут».
Мать еще раз кланялась, брала квитанцию и уходила. За нею гуськом торопились мы, ребята, и сразу же, выйдя из конторы, разбегались кто куда.
Горло мое пересохло, да и надоело мне говорить, — надо было уступить место другим. Следовало только хорошо кончить речь, но у меня ничего не вышло.
— Раньше-то жили так, а вы говорите… — сказал я и запнулся.
Но все дружно захлопали.
А девчонки даже закричали:
— Молодчина, Морозов, молодчина!
В это время в зале неожиданно потух свет — кто-то повернул выключатель.
В конце зала засмеялись:
— Брось дурить, не время! Зажигай, зажигай!
Поддерживая отдельные веселые голоса, я сложил ладони рупором и громко заорал в темноту:
— Черти! Свет тушить не позволено!
Дьякона я знаю давно. Хороший человек. Честное слово, хороший человек, но зато какой скверный работник! Двух мнений здесь быть не может. Хороший человек и скверный дьякон. Я загораюсь над кассой, я влюбляюсь в набираемый мною текст, по совести сказать, часто очень глупый. Сознаюсь: даже разбирая набранный текст, я радуюсь за людей, которые не прочтут очередной ерунды. А дьякон холоден. Он с неудовольствием приходит в церковь, жестоко и расчетливо материт в алтаре обсчитывающего его священника — я сам был этому свидетелем — и успокаивает себя водкой, налитой в красивую розовую лампадку.
Мы познакомились друг с другом, подравшись. Лет двадцать назад жена моя Анна Николаевна — господи, опять она попалась на мой язык! — позвала в наш подвал, — нет, какой же это подвал, — это освященный тридцатилетней теплой и сытной жизнью «наш дом», — священника отслужить молебен. Предлогом послужила пасха, а на самом деле сердце ее дрожало в умилении перед новым, исцарапанным прежними владельцами гардеробом. Не особенно люблю длинные волосы — они свидетельство нечистоплотности, но я предпочитаю нюхать ладан, чем подвергаться жениным попрекам.
Хорошо. Тебе нравится прошибать лбом стену — прошибай, я же буду бриться. И вот не в меру торжественный — я готов был отдать на отсечение левую руку — как же, так я ее и дал! — что он без году неделя как выскочил из семинарии, — торжественный и щупленький попик вздумал делать мне выговор. Ах, выговор? Убирайся в таком случае вон! Тогда заорала жена. В спор вмешался стоявший на пороге дьякон. Слона-то я и не приметил. А слон решительно вступился за попранное правословие. Рраз! — я беру попика за шиворот и легким движением выталкиваю его вон. Два! — дьякон преподносит мне такую оплеушину, что я, невзвидев света и мало что соображая, хватаю полоскательницу, наполненную взбитой, как сливки, мыльной пеной и влепляю это кушанье ему в рожу. Дьякон оказался сильнее меня, хотя я мог бы по своей задирчивости полезть и на Геркулеса. Противное воспоминание! Второй раз в жизни мне ничего подобного не пришлось испытать. Этот мрачный дьякон повалил меня и нахально втиснул в мой рот мое праздничное земляничное мыло, приговаривая: «Ты хотел меня намылить, сукин сын? Намылить? За это ты слопаешь свое мыло». Я не слопал его только потому, что подавился.
Потом дьякон оправил рясу, повернулся к Анне Николаевне и деловито прогудел:
— Давай, мамаша, полтинник и оставайся с богом.
— За-без молебна? — закричала, подбочениваясь, моя половина. — Не дам. Отслужи свое — и получишь. А на драки я и бесплатно у казенки нагляжусь.
Дьякон подумал и махнул рукой:
— Ну и шут с тобой!
Он оказался тут как тут. Оскорбленный попик успел сбегать за «фараоном». Они вернулись вдвоем — религия и полиция — составить протокол. Здесь пахло золотом. Но — как я тогда удивился! — меня выручил дьякон.
— Никакого богохульства, — внушительно бурчал он перед «фараоном». — Батюшке захотелось на двор. А уже зачем он из отхожего места побежал за скорой помощью — не понимаю. Не ведаю. Разве перетерпел? — такой догадкой закончил дьякон мое оправдание.
— Отец дьякон, что с вами? Сколько они вам заплатили? — заверещал удивленный священник.
Однако игра была проиграна. Я сунул приготовленный женой для священника полтинник «фараону» «за беспокойство», и все трое — зудящий комаром священник, успокоившийся городовой и мрачный дьякон — степенно удалились из «нашего дома».
Второй раз я встретил дьякона в портерной. Он был в штатском и играл на бильярде. Столкнувшись со мной нос к носу, дьякон отозвал меня в угол и попросил его не выдавать. Я не имел права отказать ему в этом, наоборот, обязан был угостить его пивом. Мы разговорились, и с тех пор из недели в неделю каждое воскресенье встречались с ним по вечерам за мраморным, залитым желтою влагою столиком.
Он оказался хорошим человеком. Задушевные разговоры сблизили нас. Иногда я захватывал для него из типографии какой-нибудь журнал. В свою очередь, он сообщал мне десятки всевозможных историй. И, ей-ей, среди них попадались неплохие.
В дни войны портерную превратили в чайную. Мы повстречались с дьяконом за чайником, в чайнике подавалась водка. Только первые годы революции разлучили нас, и было бы неверно, если бы я сказал, что мы не скучали друг без друга. Адрес дьякона мне был неизвестен, да и он не знал, где живу я, — мы как-то не удосужились поделиться этими сведениями. И вот в двадцать первом году, проходя мимо дома, где когда-то помещалась портерная, я увидел над входом вывеску «Кооперативная столовая». Воспоминания толкнули меня зайти туда, хоть я спешил домой обедать, и за ближайшим же столиком встретил моего дьякона. Он был все таким же здоровым и мрачным человеком. Мы пожали друг другу руки и как ни в чем не бывало повели, казалось, только что прерванный разговор о пройдохах архиереях, вконец ошельмовавших православную церковь, и о том, как мало хороших и интересных книг стало выходить в наши дни. Потом столовая снова превратилась в пивную, снова защелкали бильярдные шары, и длинные усы красных раков укоризненно задрожали в наших руках. Снова каждое воскресенье мы встречались с дьяконом и вели задушевные разговоры, благо жизнь каждого текла в разных руслах.
И вот сегодня мой добрый Тит Ливий поразил меня необычайным сумасбродством.
Он поднялся передо мной и холодно заявил:
— С сегодняшнего дня я не Левий. Попрошу вас больше не называть меня сим ужасным, неприлично звучащим именем.
Действительно, в первые дни нашего знакомства я часто забывал это редко встречающееся имя. Но потом привык, и в моем поминальнике оно прочно заняло свое место. Тит я прибавил к нему впоследствии. Набирая однажды книгу, рассказывавшую о Древнем Риме, я наткнулся на Тита Ливия. Вот оно и попалось мне второй раз. А с именем Тит у меня связывалось представление о человеке ленивом, тяжелом и мрачном. До известной степени дьякон обладал всеми этими качествами. Ну, я и прибавил к первому своему Левию встретившегося Тита. Дьякон принял это без возражений, и с тех пор я называл его Титом Ливием, думая, что пройдет немного времени, и дьякон станет такой же нереальной фигурой, как существовавший когда-то римлянин. Да, дьякон, твоя профессия, твое имя скоро перестанут существовать! Так думал я, и вот он сам поспешил предупредить историю, поспешил и подтвердить и опровергнуть мои мысли.
— Меня зовут Иван, — сказал дьякон и опустился на свой стул.
— Дьякон! Тит Ливий! Ты сошел с ума! — вскричал я, не веря своим ушам.
— Меня зовут Иван, — вразумительно повторил дьякон.
— Голубчик, но ведь ты же Левий. Ты можешь всю жизнь проклинать своих родителей, но при крещении назван ты был все-таки Левием.
— Ты глуп и недогадлив, — сердито крикнул дьякон. — И вообще, оставь в покое моих родителей, — нечего проклинать гнилые косточки. Я обратился в загс, и вот сегодня…
Дьякон полез в карман, достал кошелек и извлек из него свежую бумажку.
Да, там действительно было написано, что согласно ходатайству гражданина Левия Дмитриевича Успенского он в будущем имеет право именоваться Иваном Дмитриевич Успенским.
— И поэтому я тебе не Тит и не Ливий, а Иван Дмитриевич, — с явным удовольствием еще раз повторил дьякон.
И все же я остался при своем мнении. Тит Ливий начал сходить с ума. В пятьдесят лет переменить имя! Чем оно ему помешало на шестом десятке? Он одурел или за этим что-то кроется?
Мы простились: он с затаенным торжеством, я удивленный и сомневающийся. Но, придя домой, я не мог не потешиться над своею Анной Николаевной.
— Скажи-ка, старуха, — спросил я ее, — что бы ты сказала, если бы я переменил свое имя?
Ох, какой она подняла крик!
Она сразу собралась со мной разводиться, она не могла простить мне измены своему ангелу-хранителю, она категорически утверждала, что я продался антихристу и что незамедлительно по перемене имени на моем лбу появится каинова печать.
Наши безусые горлопаны устраивали сегодня прогулку. Стариков они не приглашали, желая веселиться шумно и бестолково. Я занимаю особое положение. После моих воспоминаний молодежь начала питать ко мне нежность: со мною разговаривали мягче, стали звать просто Петровичем и поминутно бегать ко мне за советами. Неправда, что молодежь не любит стариков: наоборот, наши бойкие дети всегда не прочь посоветоваться с нами. Мы сами не умеем приветливо встретить бегущего к нам навстречу горланящего, топочущего сапогами парня, мы начинаем недовольно брюзжать: «Да тише ты, ради бога!»
Мне надоело ходить стариком: ко мне подбегали с криком, я встречал налетчиков еще громче.
— Петрович, стой! Метранпаж наш… За заметку в стенгазете Кольку по морде. Матерится, мы ему полосу рассыпали! — орал, подбегая ко мне, Гараська.
— Ах ты, такой-сякой! — еще громче кричал я. — Лучше дать сдачи, а набор рассыпать не след.
— Вот сволочи, Петрович! — истошно вопил Архипка, появляясь в дверях. — По случаю принятия в комсомол ребят угостить надо, а контора обсчитала!
— Язви их душу! — перекрикивал я Архипку. — Тебя обсчитаешь! Вечорки устраиваешь? После вечорок прогуливаешь? А чуть вычет, язви твою душу, лаешься?
Покричишь этак маленечко с каждым, смотришь, ребята тебя и послушались.
Вчера ко мне явилась делегация. Трое наших головорезов — Архипка обязательно, Гараська обязательно и Женя Жилина — пригласили меня участвовать в экскурсии. От таких приглашений не отказываются. Повеселиться с молодежью — да ради этого можно презреть все давно опостылевшие дела!
Встав утром раньше раннего, я решил ехать на прогулку писаным красавцем. Слазил в сундук, достал рубашку с отложным воротничком и долго — минуты две, пожалуй, — выбирал галстук. У меня их два — серенький с желтыми полосками и голубой, покрытый крупными белыми горошинами. Голубой нарядней, — я остановился на нем, завязал, стал зашнуровывать ботинки и разбудил чутко спящую старуху.
— Куда?
— Гулять.
— С кем?
— С барышнями.
— Зачем?
— Разводиться хочу.
После такого ответа пошла катавасия. Старуха, конечно, мне не поверила, но спустила на пол сухие костлявые ноги, зашлепала к открытому сундуку, изругала меня за измятое белье и начала честить ласковыми словами.
Ко мне на помощь подоспела выручка. В форточку втиснулась голова Гараськи. Пониже виднелись рыжие краги Архипки.
— Владимир Петрович, пора! — позвал меня Гараська.
— Готов, готов, — сказал я, поспешно нахлобучивая кепку.
— Когда в дом приходят, здороваются, — язвительно заметила Анна Николаевна.
— А в дом никто и не пришел, — задорно отозвался Гараська, намереваясь начать перебранку, но, заметив мое морганье, поспешно скрылся.
— Пошел, — попрощался я с женой.
— Распутник ты, распутник! — послала она мне вдогонку.
— Почтение приятелям! — поздоровался я с Архипкой и Гараськой, и мы дружно зашагали к трамвайной остановке.
Шагов на сто отошли мы от дома, как вдруг я услыхал пронзительный и неприятный крик:
— Владимир Петрович, остановись! Да стой же ты, греховодник!
Вслед за мною семенила мелкими шажками Анна Николаевна.
«Так и есть, — подумал я, — она намерена прогуляться вместе со мною».
Сердце сжалось, предвкушая испорченную прогулку.
Но старуха меня пощадила. Она только подбежала и сунула мне в руки огромный сверток, перевязанный несколькими бечевками.
— Возьмешь — позавтракаешь, — недовольно буркнула она, поворачиваясь ко мне спиной.
Пока наши ребята спорили на станции, пока все участники прогулки собрались, пока купили билеты, время неуклонно шло вперед. Часовые стрелки встали вровень, когда мы уселись в вагон.
Среди горланящих, смешливых и любопытных глаз только одни прятались под навесом седых бровей.
Ребята старались не подчеркивать оказанной мне чести, изгоняя из моей памяти впечатление об их дружеском и нежном предложении множеством мелких любезностей и забот. Так человек, сделав другу ценный и нужный подарок, беспричинно смущается и начинает задаривать друга многими мелкими и ненужными безделушками.
Балагуря друг с другом, мы незаметно доехали до Царицына, высыпали на платформу, переждали, пока дачная публика не схлынула через виадук к щербатым дачам, и заторопились в парк, к воде — на лодки и на лужайки.
Нас было не меньше шестидесяти, молодых и бодрых любителей реки и леса, и мы быстро разделились на две группы. Я пошел с лодочниками.
Лодка лениво скользила по мутной поверхности воды.
Нас прогнал дождь — частый, смешной, лившийся при солнце и никого не испугавший.
Мы приналегли на весла, повернулись и прямиком понеслись к дощатой пристани с желтенькой будочкой и неверными часами. По нашему расчету, мы катались около двух часов, по расчету курносых парней, распоряжавшихся лодками, выходило три часа. Мы спорили, спорили безуспешно, — курносые парни отдали оставленные в залог документы, только полностью получив плату за насчитанное ими время.
Перед дворцом мы встретились с оставшейся на берегу компанией и все вместе пошли осматривать здание.
Кому нужно лишнее доказательство негодности царей? Никому оно не нужно. Все-таки, взглянув на царицынский дворец, бесцельно воскликнешь: «Как хорошо, что царей больше нет! Они были плохими хозяевами. Дать им похозяйствовать еще — увеличилось бы только количество недостроенных дворцов». Кроме того, я думал еще о другом: почему пропадает такое здание? Какая куча бесцельно сложенного кирпича!
Дворец мне не понравился: слишком мало света — узкие оконца не пропускают внутрь редких, пробивающихся сквозь густую листву парка упрямых лучей солнца, неравномерна высота комнат — низкие потолки нижнего этажа лишали бы дворников и поваров воздуха, плохо использована площадь — на месте, занятом длинной дворцовой подковой, можно было бы выстроить гораздо большее здание.
Дворец мне понравился: стены, стены-то каковы! Какая кладка! Такой мощности и силы нельзя встретить в нынешних тонкостенных домах, на третьем этаже в клозет идут, а в первом из-за этого обедать не садятся, а за дворцовой стеной хоть человека режь — не услышишь. Крепко поставлено — почти полтора века высятся беспризорные стены, и ничего с ним не делается. Если бы так строили нынешние дома!
Потом мы играли в городки внизу, на лужайке у пруда, и я с Архипкой — мы играли в разных партиях — поочередно возили друг друга на закорках.
— Эй, эй! — покрикивал я на пыхтевшего подо мной Архипку. — Так я тебе и позволю надо мной смеяться! Изволь-ка теперь покатать и меня. Н-но!…
Архипка бежал изо всей мочи, пересек лужайку и, уже приблизившись к самым кустам, споткнулся — под ногу ему подвернулся незаметный, но ехидный сучок. Мы оба трахнулись на землю, и я, перелетев через голову Архипки, благополучно растянулся на низкорослых кустах.
Поднимаю голову, оглядываюсь: прямо передо мной четверо наших из печатного отделения — Снегирев, Качурин, Уткин и Нестеренко. Сидят голубчики по-восточному — ноги под себя поджав, перед ними газета расстелена, на газете нарезанная ломтями колбаса, сыр, хлеб и две бутылки очищенной.
— Владимир Петрович, и вы сюда? — запинаясь, спрашивает Уткин.
Нестеренко же перемигнулся с ребятами, пододвинулся и пригласил:
— Милости прошу к нашему шалашу!
— Спасибо! — приветливо отозвался я, потирая ушибленное плечо.
— На аэроплане летал? — хитро спросил Уткин.
— На каком аэроплане? — не понял я уткинской насмешки.
— Значит, по деревьям лазил? — повторил вопрос Уткин.
— Эге, тебя, оказывается, интересует способ моего прибытия? — ответил я. — Так я прибыл много проще, — ехал верхом, ну и… свалился.
— Как верхом? — опешил, в свою очередь, Уткин.
Тем временем Снегирев успел и сыр нарезать.
— Дернем по маленькой? — обратился он к нам, ласково похлопывая ладонью в дно бутылки.
— Наливай, наливай! — мрачно поддакнул Качурин.
— Хорошее дело, — согласился я, собираясь перехитрить угощавших меня молодцов. — Выпить хорошо, — начал я свой маневр издалека, — одна только для меня неприятность…
— А что? — участливо спросил Нестеренко.
— Не хочется мне на ваши деньги пить, — недовольно пробурчал я.
— Пустое! — любезно возразил Качурин.
— Где тут пустое? — не сдавался я. — Я зарабатываю много, а из вас каждый и до сотни не дотягивает — не пригоже мне за ваш счет угощаться…
— В другой раз угощенье за тобой будет, — поддакнул Качурин.
— Зачем в другой раз? — с упрямством заявил я опять. — Можно и в этот… Вот что, ребята: сегодня я угощаю вас, а не вы меня… Покупаю у вас обе бутылки и угощаю.
— Чего там комедию ломать! — нетерпеливо прервал меня Нестеренко.
— В таком случае я на вас в обиде, — недовольно сказал я, поднимаясь с земли.
— Ну что ты, что ты! — остановил меня Уткин.
— Мы с тобой ссориться не хотим, — примирительно заговорил Качурин. — Если уж тебе так хочется, покупай.
Пару минут ребята продолжали свои уговоры, но, встретив мое непреодолимое упорство, согласились продать водку, в глубине своих душ ничего не имея против дарового угощения.
Я достал кошелек, вынул два рубля семьдесят четыре копейки. Ребята тут же разделили деньги между собой — видно, водку покупали в складчину. Я взял в каждую руку по бутылке и еще раз спросил:
— Значит, теперь это вино мое, и я ему полный хозяин? За посуду вам заплачено, и посуда тоже моя. Волен я с ней делать, что угодно?
— Расчетливый старик! — засмеялся Уткин. — Небось посуду домой старухе свезешь. Все три гривенника в хозяйство.
— Ладно, — нетерпеливо отозвался я, стоя перед ребятами и покачивая крепко сжатыми в руках бутылками. — Вино и посуда мои? Я им полный хозяин?
— Твои, твои, — нетерпеливо повторил Нестеренко. — Чего говорить — принимайся за дело!
— Можно и за дело, только как бы оно кого не задело, — воскликнул я, поворачиваясь к ребятам спиной, перескакивая через куст и убегая вниз по бугру.
— Куда ты? — услышал я за своей спиной растерянный голос Качурина.
— Да догоняй же его, ребята! — донесся до меня перекрикнувший все другие звуки голос Уткина.
За моей спиной послышался тяжелый топот — ребята пытались догнать старика Морозова.
«Так я им и дался», — подумал я и еще прытче побежал под гору.
Внизу поблескивал невозмутимый пруд.
Я согласен был скорее расшибиться в доску, чем попасться в руки гнавшейся за мною четверки.
До пруда оставалось всего саженей двадцать, когда за моей спиной послышался прерывающийся хриплый голос Уткина.
— Черт старый, не уйдешь! — бормотал мальчишка.
«Неужели старик Морозов уступит этим сопливым пьянчужкам?» — мелькнуло у меня в голове.
Я напряг последние силы, стремительно пробежал еще несколько саженей, остановился, взмахнул рукой. Хлюп! — и одна бутылка нырнула в воду в нескольких шагах от берега. Я еще побежал вперед, на бегу перехватил вторую бутылку из левой руки в правую, остановился, опять взмахнул рукой, и вторая бутылка врезалась в воду на самой середине пруда.
Ожидая скандала, я спокойно повернулся к обманутым в своих ожиданиях и догонявшим меня мальчишкам. Но навстречу ко мне бежала добрая смеющаяся молодежь — среди нее были и наша комсомолочка Настя Краснова, и фальцовщица Голосовская, и Архипка…
— Ура!… — воскликнула Голосовская, взмахивая руками, похожая на вспугнутую, неумело и бессильно трепыхающую крыльями курицу.
— Молодчина, Морозов! — вторила ей слабым, но бодрым голосом Настя.
Они все подлетели ко мне, схватили за ноги, подняли, подбросили и начали качать на руках.
Наконец я не выдержал и гневно и нежно завопил:
— Олухи вы этакие! Опустите вы меня или нет?
Тогда смешливая компания сжалилась и выпустила меня из своих рук.
Я повел плечами, готов был даже отряхнуться вроде насильно выкупанной собаки и обратился к Насте с вопросом:
— Настенька, голубушка, сделай милость, скажи: за что вы меня качали?
— Чудак, за руку же, за руку! — ласково объяснила она.
— Не понимаю, — ответил я, недоумевающе покачивая головой. — Качали вы меня не только за руку, но и за голову и за живот… Причина-то какова?
— Уплату производили немедленно, но не чистыми деньгами — деньги фабричный человек может прокутить, — а товарами: рабочих наделяли на кондрашовской фабрике сатином, бракованным штофом, а иногда и небольшим отрезом бархата.
После получки отец приходил домой рассерженным. Под руку ему первой старалась попасться мать, — на ней он срывал досаду, и таким образом мать спасала нас от затрещин. На следующий день мать укладывала получку в мешок и пешком отправлялась в Москву продать бракованный штоф и купить необходимые припасы. Но иногда деньги надобились до зарезу. Тогда мать брала четырех или пятерых своих ребят и вместе с нами шла в контору на поклон к самому Кондрашову.
Мне помнится небольшая темная комната, обставленная шкафами, с большим, простой работы, письменным столом, за которым сидел хозяин — длинный, сухощавый человек с маленькой, всегда любезно наклоненной вперед головкой в рыжеватом паричке, подпертой высоким галстуком, обхватывающим тощую журавлиную шею. Одет он был всегда в темное, наглухо застегнутое сверху донизу пальто. Перед ним на столе лежала пачка образцов всевозможных тканей и рисунков, на одном краю высилась груда конторских книг, на другом — кипа распечатанных писем, прикрытых расчетными листами. Письменный стол окружали посетители в разноцветных костюмах: тут были и принарядившиеся крестьяне в красных рубахах и плисовых штанах, и какие-то молодые люди в гороховых пальто, с бойким выражением лиц, особняком стояли мещане в синих чуйках, а на стульях поодаль сидели бородачи купеческого вида — или в синих кафтанах, подпоясанных красными кушаками, или в долгополых сюртуках и высоких, надетых поверх штанов, сапогах.
— Запомнил, старикашка! — радостно воскликнул Комаров. — А я еще думал, врешь.
Я не обратил на него внимания и продолжал:
— Не знаю почему, но при появлении усталой моей матери в заношенном сарафане оживленный разговор смолкал и присутствующие расступались, освобождая проход к столу.
Хозяин еще любезнее склонял голову набок и, дав матери время поклониться, холодно спрашивал:
«Вам что угодно?»
Мать вместо ответа жалобно восклицала:
«Батюшка Сидор Пантелеевич, да ведь вы же меня знаете, да я же к вам с тем же…»
«А именно?» — опять спрашивал Кондрашов.
Мать начинала причитать:
«Тяжело, больно, батюшка Сидор Пантелеевич… Долгов нам не обобраться, батюшка Сидор Пантелеевич… Ребята все обносились, батюшка Сидор Пантелеевич… Сделай милость, купи штоф обратно, батюшка Сидор Пантелеевич…»
Кондрашов делался еще длиннее и вежливо возражал:
«Нынче время неблагоприятное. Расчетная неделя денег у самого нет, а тут все идут… Не могу».
Тогда мать по очереди ставила нас всех, приведенных с собою ребят, на колени, становилась рядом с нами сама и командовала:
«Кланяйтесь!»
Искоса поглядывая на мать и соразмеряя по ней свои движения, мы начинали безостановочно кланяться до тех пор, пока Кондрашов не говорил:
«Ну, будя. Куплю».
Тогда мы вставали и уже становились только свидетелями следовавшего за поклонами разговора.
«Почем продаешь?» — спрашивал Кондрашов.
«По рупь с гривенником, как отпускали», — говорила мать.
«Да ведь штоф-то бракованный», — укоризненно замечал Кондрашов.
«Да уж какой дали, — отвечала мать и тут же поспешно прибавляла: — Возьмите хоть по рублю».
«Семь гривен дам, — называл свою цену Кондрашов и тут же, смилостивившись, кончал разговор: — На квиток, поди к приказчику — по восьмидесяти возьмут».
Мать еще раз кланялась, брала квитанцию и уходила. За нею гуськом торопились мы, ребята, и сразу же, выйдя из конторы, разбегались кто куда.
Горло мое пересохло, да и надоело мне говорить, — надо было уступить место другим. Следовало только хорошо кончить речь, но у меня ничего не вышло.
— Раньше-то жили так, а вы говорите… — сказал я и запнулся.
Но все дружно захлопали.
А девчонки даже закричали:
— Молодчина, Морозов, молодчина!
В это время в зале неожиданно потух свет — кто-то повернул выключатель.
В конце зала засмеялись:
— Брось дурить, не время! Зажигай, зажигай!
Поддерживая отдельные веселые голоса, я сложил ладони рупором и громко заорал в темноту:
— Черти! Свет тушить не позволено!
* * *
Удивил меня сегодня Тит Ливий!Дьякона я знаю давно. Хороший человек. Честное слово, хороший человек, но зато какой скверный работник! Двух мнений здесь быть не может. Хороший человек и скверный дьякон. Я загораюсь над кассой, я влюбляюсь в набираемый мною текст, по совести сказать, часто очень глупый. Сознаюсь: даже разбирая набранный текст, я радуюсь за людей, которые не прочтут очередной ерунды. А дьякон холоден. Он с неудовольствием приходит в церковь, жестоко и расчетливо материт в алтаре обсчитывающего его священника — я сам был этому свидетелем — и успокаивает себя водкой, налитой в красивую розовую лампадку.
Мы познакомились друг с другом, подравшись. Лет двадцать назад жена моя Анна Николаевна — господи, опять она попалась на мой язык! — позвала в наш подвал, — нет, какой же это подвал, — это освященный тридцатилетней теплой и сытной жизнью «наш дом», — священника отслужить молебен. Предлогом послужила пасха, а на самом деле сердце ее дрожало в умилении перед новым, исцарапанным прежними владельцами гардеробом. Не особенно люблю длинные волосы — они свидетельство нечистоплотности, но я предпочитаю нюхать ладан, чем подвергаться жениным попрекам.
Хорошо. Тебе нравится прошибать лбом стену — прошибай, я же буду бриться. И вот не в меру торжественный — я готов был отдать на отсечение левую руку — как же, так я ее и дал! — что он без году неделя как выскочил из семинарии, — торжественный и щупленький попик вздумал делать мне выговор. Ах, выговор? Убирайся в таком случае вон! Тогда заорала жена. В спор вмешался стоявший на пороге дьякон. Слона-то я и не приметил. А слон решительно вступился за попранное правословие. Рраз! — я беру попика за шиворот и легким движением выталкиваю его вон. Два! — дьякон преподносит мне такую оплеушину, что я, невзвидев света и мало что соображая, хватаю полоскательницу, наполненную взбитой, как сливки, мыльной пеной и влепляю это кушанье ему в рожу. Дьякон оказался сильнее меня, хотя я мог бы по своей задирчивости полезть и на Геркулеса. Противное воспоминание! Второй раз в жизни мне ничего подобного не пришлось испытать. Этот мрачный дьякон повалил меня и нахально втиснул в мой рот мое праздничное земляничное мыло, приговаривая: «Ты хотел меня намылить, сукин сын? Намылить? За это ты слопаешь свое мыло». Я не слопал его только потому, что подавился.
Потом дьякон оправил рясу, повернулся к Анне Николаевне и деловито прогудел:
— Давай, мамаша, полтинник и оставайся с богом.
— За-без молебна? — закричала, подбочениваясь, моя половина. — Не дам. Отслужи свое — и получишь. А на драки я и бесплатно у казенки нагляжусь.
Дьякон подумал и махнул рукой:
— Ну и шут с тобой!
Он оказался тут как тут. Оскорбленный попик успел сбегать за «фараоном». Они вернулись вдвоем — религия и полиция — составить протокол. Здесь пахло золотом. Но — как я тогда удивился! — меня выручил дьякон.
— Никакого богохульства, — внушительно бурчал он перед «фараоном». — Батюшке захотелось на двор. А уже зачем он из отхожего места побежал за скорой помощью — не понимаю. Не ведаю. Разве перетерпел? — такой догадкой закончил дьякон мое оправдание.
— Отец дьякон, что с вами? Сколько они вам заплатили? — заверещал удивленный священник.
Однако игра была проиграна. Я сунул приготовленный женой для священника полтинник «фараону» «за беспокойство», и все трое — зудящий комаром священник, успокоившийся городовой и мрачный дьякон — степенно удалились из «нашего дома».
Второй раз я встретил дьякона в портерной. Он был в штатском и играл на бильярде. Столкнувшись со мной нос к носу, дьякон отозвал меня в угол и попросил его не выдавать. Я не имел права отказать ему в этом, наоборот, обязан был угостить его пивом. Мы разговорились, и с тех пор из недели в неделю каждое воскресенье встречались с ним по вечерам за мраморным, залитым желтою влагою столиком.
Он оказался хорошим человеком. Задушевные разговоры сблизили нас. Иногда я захватывал для него из типографии какой-нибудь журнал. В свою очередь, он сообщал мне десятки всевозможных историй. И, ей-ей, среди них попадались неплохие.
В дни войны портерную превратили в чайную. Мы повстречались с дьяконом за чайником, в чайнике подавалась водка. Только первые годы революции разлучили нас, и было бы неверно, если бы я сказал, что мы не скучали друг без друга. Адрес дьякона мне был неизвестен, да и он не знал, где живу я, — мы как-то не удосужились поделиться этими сведениями. И вот в двадцать первом году, проходя мимо дома, где когда-то помещалась портерная, я увидел над входом вывеску «Кооперативная столовая». Воспоминания толкнули меня зайти туда, хоть я спешил домой обедать, и за ближайшим же столиком встретил моего дьякона. Он был все таким же здоровым и мрачным человеком. Мы пожали друг другу руки и как ни в чем не бывало повели, казалось, только что прерванный разговор о пройдохах архиереях, вконец ошельмовавших православную церковь, и о том, как мало хороших и интересных книг стало выходить в наши дни. Потом столовая снова превратилась в пивную, снова защелкали бильярдные шары, и длинные усы красных раков укоризненно задрожали в наших руках. Снова каждое воскресенье мы встречались с дьяконом и вели задушевные разговоры, благо жизнь каждого текла в разных руслах.
И вот сегодня мой добрый Тит Ливий поразил меня необычайным сумасбродством.
Он поднялся передо мной и холодно заявил:
— С сегодняшнего дня я не Левий. Попрошу вас больше не называть меня сим ужасным, неприлично звучащим именем.
Действительно, в первые дни нашего знакомства я часто забывал это редко встречающееся имя. Но потом привык, и в моем поминальнике оно прочно заняло свое место. Тит я прибавил к нему впоследствии. Набирая однажды книгу, рассказывавшую о Древнем Риме, я наткнулся на Тита Ливия. Вот оно и попалось мне второй раз. А с именем Тит у меня связывалось представление о человеке ленивом, тяжелом и мрачном. До известной степени дьякон обладал всеми этими качествами. Ну, я и прибавил к первому своему Левию встретившегося Тита. Дьякон принял это без возражений, и с тех пор я называл его Титом Ливием, думая, что пройдет немного времени, и дьякон станет такой же нереальной фигурой, как существовавший когда-то римлянин. Да, дьякон, твоя профессия, твое имя скоро перестанут существовать! Так думал я, и вот он сам поспешил предупредить историю, поспешил и подтвердить и опровергнуть мои мысли.
— Меня зовут Иван, — сказал дьякон и опустился на свой стул.
— Дьякон! Тит Ливий! Ты сошел с ума! — вскричал я, не веря своим ушам.
— Меня зовут Иван, — вразумительно повторил дьякон.
— Голубчик, но ведь ты же Левий. Ты можешь всю жизнь проклинать своих родителей, но при крещении назван ты был все-таки Левием.
— Ты глуп и недогадлив, — сердито крикнул дьякон. — И вообще, оставь в покое моих родителей, — нечего проклинать гнилые косточки. Я обратился в загс, и вот сегодня…
Дьякон полез в карман, достал кошелек и извлек из него свежую бумажку.
Да, там действительно было написано, что согласно ходатайству гражданина Левия Дмитриевича Успенского он в будущем имеет право именоваться Иваном Дмитриевич Успенским.
— И поэтому я тебе не Тит и не Ливий, а Иван Дмитриевич, — с явным удовольствием еще раз повторил дьякон.
И все же я остался при своем мнении. Тит Ливий начал сходить с ума. В пятьдесят лет переменить имя! Чем оно ему помешало на шестом десятке? Он одурел или за этим что-то кроется?
Мы простились: он с затаенным торжеством, я удивленный и сомневающийся. Но, придя домой, я не мог не потешиться над своею Анной Николаевной.
— Скажи-ка, старуха, — спросил я ее, — что бы ты сказала, если бы я переменил свое имя?
Ох, какой она подняла крик!
Она сразу собралась со мной разводиться, она не могла простить мне измены своему ангелу-хранителю, она категорически утверждала, что я продался антихристу и что незамедлительно по перемене имени на моем лбу появится каинова печать.
* * *
День защебетал двумя голосами. Прозрачный воздух снисходительно поднимал голоса вверх, дождем разноцветных слов бросал их на мою голову, и раковины моих ушей возбужденно розовели, стараясь не пропустить ни одного звука. Граница — окно. За форточкой невидимая пичужка весело свистела, на мгновение останавливалась и еще занятнее продолжала умилительную песнь, возможно, это был воробей. В комнате скрипучим и надоевшим мне голосом Анна Николаевна метала бисер перед свиньей — свиньей был я. Вина же моя была невелика — я собирался за город.Наши безусые горлопаны устраивали сегодня прогулку. Стариков они не приглашали, желая веселиться шумно и бестолково. Я занимаю особое положение. После моих воспоминаний молодежь начала питать ко мне нежность: со мною разговаривали мягче, стали звать просто Петровичем и поминутно бегать ко мне за советами. Неправда, что молодежь не любит стариков: наоборот, наши бойкие дети всегда не прочь посоветоваться с нами. Мы сами не умеем приветливо встретить бегущего к нам навстречу горланящего, топочущего сапогами парня, мы начинаем недовольно брюзжать: «Да тише ты, ради бога!»
Мне надоело ходить стариком: ко мне подбегали с криком, я встречал налетчиков еще громче.
— Петрович, стой! Метранпаж наш… За заметку в стенгазете Кольку по морде. Матерится, мы ему полосу рассыпали! — орал, подбегая ко мне, Гараська.
— Ах ты, такой-сякой! — еще громче кричал я. — Лучше дать сдачи, а набор рассыпать не след.
— Вот сволочи, Петрович! — истошно вопил Архипка, появляясь в дверях. — По случаю принятия в комсомол ребят угостить надо, а контора обсчитала!
— Язви их душу! — перекрикивал я Архипку. — Тебя обсчитаешь! Вечорки устраиваешь? После вечорок прогуливаешь? А чуть вычет, язви твою душу, лаешься?
Покричишь этак маленечко с каждым, смотришь, ребята тебя и послушались.
Вчера ко мне явилась делегация. Трое наших головорезов — Архипка обязательно, Гараська обязательно и Женя Жилина — пригласили меня участвовать в экскурсии. От таких приглашений не отказываются. Повеселиться с молодежью — да ради этого можно презреть все давно опостылевшие дела!
Встав утром раньше раннего, я решил ехать на прогулку писаным красавцем. Слазил в сундук, достал рубашку с отложным воротничком и долго — минуты две, пожалуй, — выбирал галстук. У меня их два — серенький с желтыми полосками и голубой, покрытый крупными белыми горошинами. Голубой нарядней, — я остановился на нем, завязал, стал зашнуровывать ботинки и разбудил чутко спящую старуху.
— Куда?
— Гулять.
— С кем?
— С барышнями.
— Зачем?
— Разводиться хочу.
После такого ответа пошла катавасия. Старуха, конечно, мне не поверила, но спустила на пол сухие костлявые ноги, зашлепала к открытому сундуку, изругала меня за измятое белье и начала честить ласковыми словами.
Ко мне на помощь подоспела выручка. В форточку втиснулась голова Гараськи. Пониже виднелись рыжие краги Архипки.
— Владимир Петрович, пора! — позвал меня Гараська.
— Готов, готов, — сказал я, поспешно нахлобучивая кепку.
— Когда в дом приходят, здороваются, — язвительно заметила Анна Николаевна.
— А в дом никто и не пришел, — задорно отозвался Гараська, намереваясь начать перебранку, но, заметив мое морганье, поспешно скрылся.
— Пошел, — попрощался я с женой.
— Распутник ты, распутник! — послала она мне вдогонку.
— Почтение приятелям! — поздоровался я с Архипкой и Гараськой, и мы дружно зашагали к трамвайной остановке.
Шагов на сто отошли мы от дома, как вдруг я услыхал пронзительный и неприятный крик:
— Владимир Петрович, остановись! Да стой же ты, греховодник!
Вслед за мною семенила мелкими шажками Анна Николаевна.
«Так и есть, — подумал я, — она намерена прогуляться вместе со мною».
Сердце сжалось, предвкушая испорченную прогулку.
Но старуха меня пощадила. Она только подбежала и сунула мне в руки огромный сверток, перевязанный несколькими бечевками.
— Возьмешь — позавтракаешь, — недовольно буркнула она, поворачиваясь ко мне спиной.
* * *
Лодка лениво скользила по мутной поверхности воды. Зелень украшала берега приятными пейзажами.Пока наши ребята спорили на станции, пока все участники прогулки собрались, пока купили билеты, время неуклонно шло вперед. Часовые стрелки встали вровень, когда мы уселись в вагон.
Среди горланящих, смешливых и любопытных глаз только одни прятались под навесом седых бровей.
Ребята старались не подчеркивать оказанной мне чести, изгоняя из моей памяти впечатление об их дружеском и нежном предложении множеством мелких любезностей и забот. Так человек, сделав другу ценный и нужный подарок, беспричинно смущается и начинает задаривать друга многими мелкими и ненужными безделушками.
Балагуря друг с другом, мы незаметно доехали до Царицына, высыпали на платформу, переждали, пока дачная публика не схлынула через виадук к щербатым дачам, и заторопились в парк, к воде — на лодки и на лужайки.
Нас было не меньше шестидесяти, молодых и бодрых любителей реки и леса, и мы быстро разделились на две группы. Я пошел с лодочниками.
Лодка лениво скользила по мутной поверхности воды.
Нас прогнал дождь — частый, смешной, лившийся при солнце и никого не испугавший.
Мы приналегли на весла, повернулись и прямиком понеслись к дощатой пристани с желтенькой будочкой и неверными часами. По нашему расчету, мы катались около двух часов, по расчету курносых парней, распоряжавшихся лодками, выходило три часа. Мы спорили, спорили безуспешно, — курносые парни отдали оставленные в залог документы, только полностью получив плату за насчитанное ими время.
Перед дворцом мы встретились с оставшейся на берегу компанией и все вместе пошли осматривать здание.
Кому нужно лишнее доказательство негодности царей? Никому оно не нужно. Все-таки, взглянув на царицынский дворец, бесцельно воскликнешь: «Как хорошо, что царей больше нет! Они были плохими хозяевами. Дать им похозяйствовать еще — увеличилось бы только количество недостроенных дворцов». Кроме того, я думал еще о другом: почему пропадает такое здание? Какая куча бесцельно сложенного кирпича!
Дворец мне не понравился: слишком мало света — узкие оконца не пропускают внутрь редких, пробивающихся сквозь густую листву парка упрямых лучей солнца, неравномерна высота комнат — низкие потолки нижнего этажа лишали бы дворников и поваров воздуха, плохо использована площадь — на месте, занятом длинной дворцовой подковой, можно было бы выстроить гораздо большее здание.
Дворец мне понравился: стены, стены-то каковы! Какая кладка! Такой мощности и силы нельзя встретить в нынешних тонкостенных домах, на третьем этаже в клозет идут, а в первом из-за этого обедать не садятся, а за дворцовой стеной хоть человека режь — не услышишь. Крепко поставлено — почти полтора века высятся беспризорные стены, и ничего с ним не делается. Если бы так строили нынешние дома!
Потом мы играли в городки внизу, на лужайке у пруда, и я с Архипкой — мы играли в разных партиях — поочередно возили друг друга на закорках.
— Эй, эй! — покрикивал я на пыхтевшего подо мной Архипку. — Так я тебе и позволю надо мной смеяться! Изволь-ка теперь покатать и меня. Н-но!…
Архипка бежал изо всей мочи, пересек лужайку и, уже приблизившись к самым кустам, споткнулся — под ногу ему подвернулся незаметный, но ехидный сучок. Мы оба трахнулись на землю, и я, перелетев через голову Архипки, благополучно растянулся на низкорослых кустах.
Поднимаю голову, оглядываюсь: прямо передо мной четверо наших из печатного отделения — Снегирев, Качурин, Уткин и Нестеренко. Сидят голубчики по-восточному — ноги под себя поджав, перед ними газета расстелена, на газете нарезанная ломтями колбаса, сыр, хлеб и две бутылки очищенной.
— Владимир Петрович, и вы сюда? — запинаясь, спрашивает Уткин.
Нестеренко же перемигнулся с ребятами, пододвинулся и пригласил:
— Милости прошу к нашему шалашу!
— Спасибо! — приветливо отозвался я, потирая ушибленное плечо.
— На аэроплане летал? — хитро спросил Уткин.
— На каком аэроплане? — не понял я уткинской насмешки.
— Значит, по деревьям лазил? — повторил вопрос Уткин.
— Эге, тебя, оказывается, интересует способ моего прибытия? — ответил я. — Так я прибыл много проще, — ехал верхом, ну и… свалился.
— Как верхом? — опешил, в свою очередь, Уткин.
Тем временем Снегирев успел и сыр нарезать.
— Дернем по маленькой? — обратился он к нам, ласково похлопывая ладонью в дно бутылки.
— Наливай, наливай! — мрачно поддакнул Качурин.
— Хорошее дело, — согласился я, собираясь перехитрить угощавших меня молодцов. — Выпить хорошо, — начал я свой маневр издалека, — одна только для меня неприятность…
— А что? — участливо спросил Нестеренко.
— Не хочется мне на ваши деньги пить, — недовольно пробурчал я.
— Пустое! — любезно возразил Качурин.
— Где тут пустое? — не сдавался я. — Я зарабатываю много, а из вас каждый и до сотни не дотягивает — не пригоже мне за ваш счет угощаться…
— В другой раз угощенье за тобой будет, — поддакнул Качурин.
— Зачем в другой раз? — с упрямством заявил я опять. — Можно и в этот… Вот что, ребята: сегодня я угощаю вас, а не вы меня… Покупаю у вас обе бутылки и угощаю.
— Чего там комедию ломать! — нетерпеливо прервал меня Нестеренко.
— В таком случае я на вас в обиде, — недовольно сказал я, поднимаясь с земли.
— Ну что ты, что ты! — остановил меня Уткин.
— Мы с тобой ссориться не хотим, — примирительно заговорил Качурин. — Если уж тебе так хочется, покупай.
Пару минут ребята продолжали свои уговоры, но, встретив мое непреодолимое упорство, согласились продать водку, в глубине своих душ ничего не имея против дарового угощения.
Я достал кошелек, вынул два рубля семьдесят четыре копейки. Ребята тут же разделили деньги между собой — видно, водку покупали в складчину. Я взял в каждую руку по бутылке и еще раз спросил:
— Значит, теперь это вино мое, и я ему полный хозяин? За посуду вам заплачено, и посуда тоже моя. Волен я с ней делать, что угодно?
— Расчетливый старик! — засмеялся Уткин. — Небось посуду домой старухе свезешь. Все три гривенника в хозяйство.
— Ладно, — нетерпеливо отозвался я, стоя перед ребятами и покачивая крепко сжатыми в руках бутылками. — Вино и посуда мои? Я им полный хозяин?
— Твои, твои, — нетерпеливо повторил Нестеренко. — Чего говорить — принимайся за дело!
— Можно и за дело, только как бы оно кого не задело, — воскликнул я, поворачиваясь к ребятам спиной, перескакивая через куст и убегая вниз по бугру.
— Куда ты? — услышал я за своей спиной растерянный голос Качурина.
— Да догоняй же его, ребята! — донесся до меня перекрикнувший все другие звуки голос Уткина.
За моей спиной послышался тяжелый топот — ребята пытались догнать старика Морозова.
«Так я им и дался», — подумал я и еще прытче побежал под гору.
Внизу поблескивал невозмутимый пруд.
Я согласен был скорее расшибиться в доску, чем попасться в руки гнавшейся за мною четверки.
До пруда оставалось всего саженей двадцать, когда за моей спиной послышался прерывающийся хриплый голос Уткина.
— Черт старый, не уйдешь! — бормотал мальчишка.
«Неужели старик Морозов уступит этим сопливым пьянчужкам?» — мелькнуло у меня в голове.
Я напряг последние силы, стремительно пробежал еще несколько саженей, остановился, взмахнул рукой. Хлюп! — и одна бутылка нырнула в воду в нескольких шагах от берега. Я еще побежал вперед, на бегу перехватил вторую бутылку из левой руки в правую, остановился, опять взмахнул рукой, и вторая бутылка врезалась в воду на самой середине пруда.
Ожидая скандала, я спокойно повернулся к обманутым в своих ожиданиях и догонявшим меня мальчишкам. Но навстречу ко мне бежала добрая смеющаяся молодежь — среди нее были и наша комсомолочка Настя Краснова, и фальцовщица Голосовская, и Архипка…
— Ура!… — воскликнула Голосовская, взмахивая руками, похожая на вспугнутую, неумело и бессильно трепыхающую крыльями курицу.
— Молодчина, Морозов! — вторила ей слабым, но бодрым голосом Настя.
Они все подлетели ко мне, схватили за ноги, подняли, подбросили и начали качать на руках.
Наконец я не выдержал и гневно и нежно завопил:
— Олухи вы этакие! Опустите вы меня или нет?
Тогда смешливая компания сжалилась и выпустила меня из своих рук.
Я повел плечами, готов был даже отряхнуться вроде насильно выкупанной собаки и обратился к Насте с вопросом:
— Настенька, голубушка, сделай милость, скажи: за что вы меня качали?
— Чудак, за руку же, за руку! — ласково объяснила она.
— Не понимаю, — ответил я, недоумевающе покачивая головой. — Качали вы меня не только за руку, но и за голову и за живот… Причина-то какова?