— Прижали самого — заговорил по-нашему.
   — Нет, дурак, не по-вашему, — спокойно возразил я ему. — Не обо мне разговор. Я завтра же получу пенсию и заживу барином, а вот каково будет тебе.
   Я почесал затылок и начал рубить сплеча:
   — Неумелое хозяйствование разрушает типографию. В ротационном — Ермаковка, в котельной — половодье, в наборной — дискуссионный клуб… Вентиляция превосходная: до ноября естественным путем помещение проветривалось — добрая половина стекол в окнах была выбита. Мы, конечно, возроптали. Тогда окна наглухо застеклили, и теперь мы задыхаемся. Спецодежда — кто ее, товарищи, видел? А вот с праздниками у нас хорошо. Понадобилось красный уголок кумачом обтянуть, немедленно у нас Архипку с Гараськой откомандировали, пять дней парни в рабочее время уголок обтягивали… При таких порядках и типографию и директора…
   Тут я завернул такое ругательство, что… Эх, да что там говорить, даже Жаренов крякнул.
   После моих слов начался всамделишный митинг.
   Каждый нашел что сказать.
   Так их, так! Вот тебе, Клевцов! Вот тебе, Кукушка! Ругайтесь, ребята, ругайтесь, брань на вороту не виснет. Высовывайте носы из воротников. Сегодня брань идет на пользу и вам и типографии. Вода в котле опять перекипает. Так и надо! Пусть она зальет всю плиту — шипенье и вонь привлекут внимание хозяев.
   Вдруг этот парень, этот щенок Якушин, по глупости чуть не испортил всю музыку.
   — Даешь забастовку! — завопил он на все помещение. — Пошли по домам!
   — И то, разойдемся, — поддержал Якушина несмелый голос.
   На выручку пришел Костомаров.
   — Рехнулись, что ли? — по-хозяйски прикрикнул он на волнующихся людей. — Разве у Сытина работаете?
   Толпа смолкла.
   — Типография советская, власть рабочая, партия большевистская, — кричал увещевавший рабочих Костомаров. — Здесь вам не Европа!… Хозяева здесь — вы? Так действуйте, черти, по-хозяйски!
   Началась суматоха. Каждый предлагал свое. Мелкими льдинками плыли в потоке голосов хрупкие предложения, сталкивались друг с другом, дробились и таяли.
   Ночь за окнами потускнела, электрический свет дрожал, становясь на фоне серых окон все более призрачным.
   Возбуждение остывало.
   Сердце мое билось больнее, еще несколько минут и придет конец — все станут на работу, и завтра начнется то же, что было вчера.
   Я положил локти на плечи моих соседей, подтянулся на руках и с отчаянием в голосе воскликнул:
   — Братцы, неужто опять пыль из касс ртом выдувать? Что же мы сделаем?
   Горячей волной обдал меня густой бас котельщика Парфенова:
   — Очень просто: и директора и Кукушку в типографию не пускать! А тем временем ну хоть Костомаров с Якушиным пусть по властям прут: желают, мол, рабочие хорошего хозяина и наваристых щей.
   Опять наступила тишина.
   Утром по-обычному гудели машины, взметывались тысячи отпечатанных листов, клевали свинец синие воробьи, и только в воротах десять зубоскалящих парней дожидались начальства.
* * *
   Свистим! Какой занятый, заливистый свист!
   Мы встретили директора я не сказал бы ласково, но внимательно. Он подошел к воротам, но не успел сделать от калитки шага, как перед ним стеной выросли десять отчаянных ребят.
   — Тпру! — остановили они Клевцова. — Погоди здесь, сейчас с тобой придут поговорить.
   За мной и Костомаровым прибежал Якушин. Мы наскоро обменялись несколькими тревожными словами и побежали во двор. Разумеется, побежали — как-никак таких, как мы, считают сотнями, а Клевцов — директор.
   — Здравствуйте, товарищ Клевцов! — поздоровался я от имени всех.
   Растерянный взгляд директора пробежал мимо нас туда, за стены, в типографию, — он тщетно пытался догадаться о причине нашего странного разговора.
   — Что все это значит? — раздраженно и повелительно спросил директор.
   — Порядок наводим, — грубо брякнул Якушин.
   Костомаров неумело подмигнул мне глазом, я потянул Якушина сзади за брюки. Костомаров коротко и отрывисто передал директору решение рабочих:
   — Товарищ Клевцов, мы вас больше в типографию не пустим. Возможно, вы неплохой хозяйственник. Но у нас вы мерили все на свой аршин. Только аршин ваш оказался неправильным, короче обыкновенного. Развалили типографию. Побудь вы еще месяц — типографии крышка. Вам хорошо, вас в другую типографию начальником пошлют, а нам — на биржу идти. Рабочие на собрании решили больше вас в типографию не пускать.
   Клевцов побледнел, сощурил глаза и вежливо, даже тихо спросил:
   — Позвольте спросить, кого же вы назначили директором?
   Ах, бестия! Ты вздумал нас ловить? Нет же, мы тебе не плотва.
   — Убери свою удочку дальше! — усмехаясь, ответил я директору, выступая вперед. — Самостийничать мы не хотим. О новом директоре позаботится трест.
   — Так извольте жаловаться, а не устраивайте митинги, — сразу меняя тон, сухо заявил Клевцов.
   — Мы и пожалуемся, — спокойно отозвался Костомаров. — Но калечить типографию больше вам не позволим.
   Терпение Якушина лопнуло, он выскочил сбоку, заслонил Костомарова и грубиянским тоном выпалил в лицо директору обидные слова:
   — Чего нам жаловаться! Выгнали тебя — и крышка. Иди ты на нас жалуйся!
   Вдруг, еще за воротами, послышался сердитый, приказывающий голос:
   — Кто там разговаривает? Немедленно прекратить!
   Перед нами появился Кукушка, с поднятым кверху носом, с презрительно сложенными бантиком губами и дерзким выражением глаз.
   — Это вы, товарищ Клевцов, с ребятами шутите? — сразу смягчил он голос. — У меня к вам дело… А ну, ребята, по местам, по местам, живо!
   Несколько голосов дружно ему ответило:
   — Катись…
   — Колбаской, — ласково прибавил Якушин.
   — За что вы меня, ребята? — почти жалобно буркнул Кукушка и вопросительно взглянул на Клевцова, вероятно, считая директора виновником нашего бурного настроения.
   — Бунт! — серьезно сказал Клевцов. — Я уезжаю в трест.
   Потом он полуобернулся к нам и почти по слогам кинул угрожающие слова:
   — Не беспокойтесь, через два часа в типографии будет порядок, а хулиганам придется отвечать.
   Хотел я ему сказать — в своем доме человеку бастовать не приходится, только этот человек не чувствовал себя в нашем доме своим…
   Мы молча проводили директора. Но я сразу понял: в типографию он не вернется.
   Кукушка оказался глупее.
   — Бузотерство? Выступление против руководства? — вызывающе закричал он. — Я иду в райком!
   — Иди, иди, мы будем там раньше, — насмешливо откликнулся Костомаров.
   Спровадив начальство, мы послали Костомарова в райком, Парфенова в трест, а сами пошли на работу.
* * *
   Работа шла лучше обычного. Или это мне только казалось? Да нет, все рабочие находились в возбужденном состоянии и, ожидая дальнейших событий, больше молчали и углублялись в работу.
   Пришли сумерки, зажглись огни.
   Я был занят в ночной смене и весь день просидел в завкоме, говорил по телефону, советовался с Костомаровым, Якушиным, Парфеновым и дожидался гостей.
   Никто не расходился по домам.
   Вечером, часов в семь, перед типографией загудела сирена.
   Раньше звонка обежала все помещение весть:
   — Приехали!
   Через несколько минут типография собралась, — все бежали, торопились, никто не задержался, похоже было — пожарные по сигналу торопятся.
   Приехали секретарь райкома и председатель треста. Ни Клевцова, ни Кукушки с ними не было.
   Секретарь райкома совсем простой, пиджачок не из важных, черная косоворотка, лицом похож на наборщика, сероватый, небритый.
   Председатель треста пофасонистее, рубашка голубая, галстук в крапинку, лицо сытое с румянцем, ботинки желтые с глянцем.
   Поздоровались мы с гостями.
   — Начнем, — говорит председатель треста.
   — Шипулин, где ты? Начинать пора! — кричит Якушин.
   Оглянулись: Шипулина нет — смылся куда-то. Искать, конечно, не стали, не до него.
   — Товарищи, объявляю собрание открытым, — сказал вместо Шипулина Костомаров.
   — Не надо… — остановил его секретарь райкома и махнул рукой. — Чего там собрание… Побеседуем просто…
   Секретарь райкома потушил мелькнувший было в его глазах смешок и сурово спросил:
   — Ну чего вы тут набедокурили? Рассказывайте! — сказал он это очень просто, и одновременно казалось, что он обращается к близким товарищам и нашалившим детям.
   Поднялся гомон. Кричали, перебивали друг друга, жаловались на беспорядки и крыли, крыли последними словами директора.
   Шумели до полуночи. Секретарь райкома и председатель треста не останавливали никого, внимательно прислушивались к тяжелым речам, к раздраженным выкрикам и непрерывно делали пометки в блокнотах.
   К полуночи выговорились.
   Нарядным цветным карандашом застучал по столу председатель треста.
   — Совершенно ясно, — сказал он. — Типография работала неладно. Клевцов хозяйничал плохо, но почему же вы не жаловались, почему не обратили внимание треста на беспорядки? Нехорошо, товарищи, нехорошо. То тише воды, ниже травы, а то сразу пересолили.
   Я молчал целый вечер, хотя язык мой сильно чесался, — больше терпеть я не мог.
   — Извиняюсь, прошу слова, — обратился я к секретарю райкома.
   — А вы кто? — внимательно спросил он меня, — с таким вопросом он обращался ко всем выступающим.
   — Морозов, наборщик, беспартийный, — доложил я.
   — Не Ивана Морозова отец? — еще раз спросил он, пристально вглядываясь в меня утомленными глазами.
   — Его, — ответил я. — А теперь позвольте по существу. Вот трест говорит — не жаловались. Выходит, мы виноваты, а трест остается в стороне? Хорошо, а я вам расскажу пример из нашей же типографии — пусть трест слушает да на ус себе наматывает.
   Я обратился ко всем собравшимся:
   — Ребятишки, скажите-ка, вентиляторы у нас есть?
   Мне дружно ответили:
   — Есть!
   — А работают они?
   — Нет!
   — Так для чего же у нас вентиляция?
   Нельзя передать, какой хохот поднялся среди собравшихся.
   Председатель треста попробовал догадаться и нерешительно спросил:
   — Для декорации?
   Я махнул ребятам рукой: тише, мол, тише, и сам, сдерживая смех, громко ответил:
   — Ошибаетесь, для получения льготного тарифа по социальному страхованию.
   При моем ответе улыбнулся даже секретарь райкома, но — честное слово! — улыбка у него получилась невеселая.
   — Так вот, — продолжал я свою речь, — то же получается с трестом. Вентиляция была, льготы по ней получались, а вот следить, работает ли она, соцстрах не следил. Типография была, о ней даже разговоры какие-то шли, послабления всякие давались, а следить за ней трест не следил — упадка ее не заметил. Соцстрах не следил за вентиляцией, а вы за типографией…
   Председатель треста попытался возразить:
   — Не наша вина…
   — Ваша, ваша вина, — оборвал его секретарь райкома и задал нам последний вопрос: — А скажите-ка, чего вы теперь хотите?
   Вперед выступил Парфенов, провел рукой по всклокоченным, торчавшим в разные стороны непокорным волосам, пригладил их и громко объявил наше общее мнение:
   — Требуем наладить типографию. Дайте хорошего хозяина. И чтобы при нем глаз был, а то Кукушка прозаседался совсем… Чтобы Клевцова и Кукушку убрать! И сначала работу наладить, а потом о сокращениях говорить: помяните мое слово, новых набирать придется… Вот чего от вас рабочий класс требует.
   — Отлично, — сказал секретарь райкома. — Теперь выслушайте меня. Положим, вы не рабочий класс, рабочий класс — это металлисты, горняки, текстильщики, печатники — все вместе, а в отдельности вы маленечко переборщившие рабочие ребята. Согласен, директор был плох, трест не следил за типографией, но и вы поступили неправильно. Трест относился формально, так разве была закрыта дорога в райком, в Московский комитет? Особенно стыдно говорить такие вещи отцу Ивана Морозова. Ты бы, старик, вместо болтовни о вентиляции занялся бы делом и провентилировал типографию в райкоме. Рабочий ты хороший, человек умный, а вот дал себя сыну обогнать — сын сколько времени коммунистом был, а ты в хвосте плетешься. Я согласен, секретарь должен больше вниз смотреть, а не наверх, прозаседался ваш секретарь, а вы молчали. Нечего спорить, ваших вин можно насчитать много. Райком даст вам хорошего хозяина — директора, даст толкового партийца в ячейку, но смотрите, ребята, не подкачайте сами… Если вы все их не поддержите, не начнете все вместе налаживать типографию, у самых хороших руководителей ничего не получится…
   Парень говорил долго, но дельно. Я обиделся на него сначала. Как это меня мог обогнать сын? Но о типографии он говорил правильно.
* * *
   Разноцветные искры слепят, буйный ветер играет в снежки, клонятся разлапистые ели, приветствуя зиму, солнце, меня.
   Я чувствую биение крови, наполняющее меня юношеским задором.
   Как хорошо жить!
   Наступил покой. И мне стало чего-то не хватать.
   Я задумался. Несомненно, мне не хватало сына. Но — этого же нельзя забыть — у меня есть внук. Что, если рискнуть пойти к Нине Борисовне? Нет, мне не хотелось туда идти. Больно встретить на месте моего усталого, честного мальчугана какую-нибудь самодовольную рожу с нафабренными усами…
   И все-таки я пошел.
   Нина Борисовна живет с Левой одна. Она пожала мне руку, напоила чаем и сразу, сегодня же, отпустила Леву со мной — не было никаких разговоров ни о ветре, ни о шоколаде. Отпуская своего бледного карапуза, она опять дружески пожала мою руку, и я подумал: не ошибся ли Иван?…
   А как меня встретил внучонок! Детский восторг неукротим. Левка, паршивец мой, как же я смел прекратить было с тобой знакомство!
   Мы захватили санки, дождались трамвая и прямиком отправились на Воробьевы горы.
   Нам обоим одинаково весело. Перебивая друг друга, мы заразительно смеемся, и оба равно счастливы — и внук, сидящий на санках, помахивающий длинной хворостиной, и запыхавшийся, везущий санки дед.
   Мы несемся как угорелые, с разбегу я не замечаю людей и налетаю на целую компанию ребятишек.
   — Расступись, расступись! — залихватски кричу я, вмешавшись в шумливую толпу.
   — Здорово ты разбушевался! — слышу я знакомый голос.
   Ба, да здесь Валентина!
   — Скажите-ка лучше, Валентина Владимировна, зачем вы здесь очутились? — прикрикиваю я на нее.
   — Лыжи, лыжи, лыжи! — хором отвечает вся ее компания.
   — Отлично, Валентина Владимировна, — говорю я, — на лыжах еще успеете накататься, а пока я вас мобилизую: извольте-ка побегать с вашим племянником, сил моих больше нет.
   Я вручаю Валентине внука. Вся компания, окружив Леву, весело уносится прочь.
   Я опираюсь о дерево и с удовлетворением оглядываю окрестность.
   Везде смеющиеся молодые лица, снег похрустывает под ногами, мороз пощипывает носы, и, уж конечно, больше всего достается моему носу.
   Я поворачиваюсь в сторону Москвы, и мысли мои снова возвращаются в типографию.
   Мы не узнаем ее, мы, старые рабочие, знающие ее всю вдоль и поперек. Придя к нам, новый директор не издал никаких приказов, упаси бог, а зашел в наборную, поздоровался, остановился около моего реала и сказал:
   — А ну-ка, братва, попробую: не разучился ли я набирать?
   Ничего, набрал объявление. Свой парень.
   Стали думать о производстве. И как думать! Заикнулся Якушин на производственном совещании о припрятывании отдельными наборщиками инструмента, а новый секретарь тут как тут. «Прошло, говорит, время, когда инструмент прятали…» И все мы, как один, следим друг за другом: только спрячь теперь! Жаренова уже два раза оштрафовали.
   Я набираю объявления. И не успел я на производственном совещании молвить, что, прежде чем объявление делать, заранее надо набросать карандашом рисунок набора, как на другое же утро было отдано распоряжение: ни одного объявления без предварительного наброска, — теперь работу по три раза не переделывают!
   Не хватает у нас машинных наборщиков. Директор выделил два десятка ручников, и ребята засучив рукава взялись за учебу — учатся работать на линотипе…
   Да что же это такое? Или мне сегодня весь день знакомых встречать?
   Навстречу мне Настя Краснова, комсомолочка наша, с. Архипкой на лыжах бегут.
   — Добрый день, Владимир Петрович! — крикнули они и хотели свернуть в сторону.
   Шутки шутите!
   — Нет, брат, шалишь! — крикнул я и поманил их к себе пальцем.
   — Ты о чем меня вчера просил? — строго обратился я к Архипке.
   — Известно о чем, — деловито ответил он. — Всегда об этом просил. Надоело тискать, а вы набору поучить не хотите.
   — Поучить просишь, а сам от меня удрать сейчас хотел? — заворчал я на него.
   Архипка смутился, Настя покраснела.
   — Ну ладно, ладно, сыпьте! — отпустил я их. — На будущей неделе возьму тебя к себе прописные подавать.
   Ребята просить себя не заставили. Точно я им пятки салом смазал, миг — и скрылись за поворотом.
   Чудесный парень Архипка!
   И, самое важное, никаких разговоров о пенсии. Какая тут пенсия, когда на биржу требования летят.
   Однако холодно.
   Я тру себе нос и с нетерпением дожидаюсь возвращения внука: уж не случилось ли чего-нибудь с ним?
   Но вот и они. Кудлатые пряди волос выбились у Валентины из-под шапочки, она запыхалась и все-таки громко хохочет. Не доезжая десятка шагов, Левка соскакивает с саней, кубарем падает на снег, поднимается, весь в снегу, со сползшими с рук варежками, болтающимися на шнурке, и быстро-быстро семенит ко мне.
   — Как она тебя покатала? — спрашиваю я внука, кивая на Валентину.
   Валентина подтаскивает ко мне санки и стремглав бежит прочь, боясь, что я ее опять задержу каким-нибудь поручением.
   Но ее останавливает Лева:
   — Тетенька-тетища!
   Валентина останавливается и издали кричит:
   — Ну?
   — Приходи ко мне играть, — приглашает ее племянник.
   — Ладно! — отвечает тетища, исчезая под горой.
   Мой внучок поеживается. Становится холодно, ему хочется есть.
   Крепко держа меня за руку, Левка поднимает кверху розовое курносое личико и настойчиво кричит:
   — Солнышко, нам холодно!
   — Ничего, брат, весна не за горами, — утешаю его я, сажаю к себе на плечи и бегом направляюсь к трамвайной остановке.
* * *
   Весело потрескивают в печке пылающие дрова.
   Снова праздник, и снова я один: старуха на рынке, Валентина на лыжах.
   Яркое январское солнце отталкивается от ослепительных белых сугробов и пытается раздробить оконные стекла на тысячи цветных осколков.
   Я сижу за столом и перелистываю свои записки. Многое изменилось с тех пор, когда я в третий раз начал записывать свои мысли. Жизнь переменилась. Я многое потерял: потерял плохое настроение — типография работает великолепно, потерял сына, потерял свой острый язык. Но кое-что и нашел.
   Достань, Морозов, бумажник! Вынь из него крохотную книжечку в картонной обложке! Погляди на нее и скажи: все ли это, чего ты хотел?
   Со спокойной совестью я отвечаю себе:
   — Да, все.
   Нет теперь людей, которые шли бы впереди меня.
   Да, товарищи, я иду вместе с вами рядом, будь вы вожди, а я только простой наборщик.
   Теперь у меня не то, что прибавилось дел, но я почувствовал, что нет теперь дела, за которое бы я не отвечал.
   На себе я не успокоюсь, и погоди, погоди хоть ты, Климов, в дружеской беседе за кружкой пива я докажу тебе свою правоту и заставлю последовать моему примеру.
   И еще: у меня больше нет времени для болтовни. В третий раз свои записки я уничтожу сам. Вот я отдираю первые страницы, подхожу к печке и бросаю исписанную бумагу на объятые огнем головешки. Я помешиваю кочергой, и бумага вспыхивает ярко и задорно. Гори, гори, мне тебя не жалко! Дописываю последнюю страницу, ставлю последнюю точку, и остаток тетради полетит сейчас в печь.

 
1928 г.