Жадова нет… Нигде!
   Куда он исчез? Как? На машине? Пешком?..

19. Штаб повстанцев

   Потеряв следы Жадова и отправив Анохина домой, Евдокимов поехал к себе в отдел.
   Везде было пусто, все отдыхали.
   Он заглянул в приемную в надежде, что генерал, может быть, у себя, — ему очень хотелось рассказать о новом покушении на Анохина, — но и генерала не было, только один дежурный по отделу сидел в кресле у стола и читал новый роман Фейхтвангера. Евдокимов прошел в оперативную часть и попросил усилить наблюдение за квартирой Роберта Д.Эджвуда; события развивались так, что вполне резонно было предположить, что Эджвуд и Жадов захотят встретиться, что им просто надо будет встретиться друг с другом.
   Евдокимов просил не терять Эджвуда из поля зрения ни на минуту и, если он куда-нибудь выедет, поставить его об этом в известность.
   Но едва Евдокимов приехал домой, как ему позвонили и сообщили, что сам Эджвуд никуда не выезжал, но зато к нему на квартиру только что явился странный посетитель.
   Евдокимов сейчас же поехал узнать подробности.
   Около восьми часов вечера, сообщили ему, к дому, в котором проживает мистер Эджвуд, приблизился высокий мужчина — судя по описанию, можно было не сомневаться, что это Жадов, — торопливо вошел в парадное, позвонил в квартиру Эджвуда и рывком, немедленно исчез за дверью; больше его не видели, из квартиры Жадов не появлялся.
   Это было нарушением всякой конспирации!
   Жадов не мог, не смел, не должен был приходить к Эджвуду: его посещение чрезвычайно сильно могло скомпрометировать Эджвуда и не приносило пользы Жадову…
   Евдокимов допускал, что две причины могли побудить Жадова устремиться к Эджвуду: желание скрыться после покушения и еще большее желание поскорее удрать из Советского Союза.
   Должно быть, Жадов чувствовал себя очень неуверенно, скрываться ему, по-видимому, становилось все труднее, и к тому же, вероятно, нервы тоже сдавали даже у такого железного человека, каким, несомненно, был Жадов.
   Евдокимов представлял себе, что Жадова ожидал у Эджвуда не слишком любезный прием: солидарность солидарностью, но в том мире, к которому принадлежали и хозяин квартиры, и его гость, собственная шкура ценится превыше всего.
   Скрываться у Эджвуда Жадов не мог: неприкосновенность помещения, занимаемого лицом, обладающим дипломатическим иммунитетом, не предусматривала по советскому закону права предоставления убежища лицам, преследуемым государством, при правительстве которого эти дипломаты были аккредитованы; не позднее как утром от Эджвуда, и даже не от Эджвуда, а от посольства, при котором тот числится, потребуют выдачи Жадова, и никто не сможет от этого уклониться, а сам Эджвуд будет иметь неприятности, которые могут вызвать даже его отъезд из Советского Союза.
   Поэтому Жадов неизбежно должен был покинуть квартиру Эджвуда.
   Жадов мог появиться в любой момент, и каждую минуту надо было быть наготове.
   Евдокимов вызвал машину с оперативными работниками и вместе с прибывшими поместился в машине.
   Машина находилась за углом, но двое работников ни на минуту не отходили от самого дома.
   Эджвуд, разумеется, знал, что за его квартирой установлено наблюдение.
   Часов в десять вечера на улицу вышел один из его лакеев и прошелся от угла до угла.
   Евдокимов не находил нужным делать секрета из наблюдения за квартирой. Эджвуд был пойман с поличным, рано или поздно Жадов должен был появиться, предстояло только задержать его возможно тише и аккуратнее.
   В полночь вышел погулять в переулок другой лакей…
   Жадов не появлялся.
   Ночь тянулась медленно, монотонно.
   Прохожих становилось все меньше, стихал городской шум, приближалось то глубокое ночное время, когда даже в Москве ненадолго устанавливается относительная тишина.
   Кто знает, что делали в это время Эджвуд и Жадов, кто знает, какими любезностями обменивались между собой в эти ночные часы хозяин квартиры и его непрошеный гость…
   Ночь шла, близилось утро, в переулок вплывал серый сумрак.
   Под утро Евдокимов пошел пройтись под окнами Эджвуда. Везде были спущены занавески, за занавесками горел свет. Что там происходило?
   Один из лакеев вышел из ворот и стал их открывать. Становилось уже интересно…
   И, едва ворота распахнулись, показалась машина господина Эджвуда.
   Было пять утра.
   За баранкой сидел сам Эджвуд, в глубине машины тоже сидел кто-то.
   Евдокимов попытался взглядом проникнуть вглубь машины.
   Человек явно старался быть как можно незаметнее, но и длинная фигура, и каменная посадка головы не вызывали сомнений… Эджвуд вывозил Жадова.
   Иначе он поступить не мог. Оставить у себя нельзя, выпустить одного тоже нельзя: Жадова задержат, и будет установлено, из чьей квартиры он вышел; для Эджвуда наилучшим выходом была попытка спасти Жадова.
   Эджвуд правильно рассчитывал на свой дипломатический иммунитет: его машина являлась частью территории, на которую этот иммунитет распространялся; во всяком случае, до начала служебного дня, покуда еще не последовало официального обращения в посольство, никто не решится ни задержать, ни проникнуть в его машину, а до того времени, когда начнут работать дипломатические канцелярии, сделать было можно многое.
   Эджвуд повернул направо.
   Евдокимов кинулся к своей машине.
   — Ну, братцы, — промолвил он, — теперь наше дело — только бы не отстать!
   Улицы были еще пусты, жизнь еще только начиналась.
   Евдокимов демонстративно не отставал от Эджвуда.
   Было очевидно — да Евдокимов этого и не скрывал, — что за Эджвудом не следят, а просто-напросто его преследуют.
   Эджвуд выехал на Садовое кольцо, здесь уже можно было двигаться быстрее.
   У Эджвуда был “бьюик”, Евдокимов со своими товарищами ехал в “Победе”.
   Евдокимов боялся, что в конечном счете скромная “Победа” не выдержит соревнования с сильным “бьюиком”.
   Эджвуд свернул на улицу Горького и погнал машину к вокзалу.
   Выехал на Ленинградское шоссе, начал набирать скорость.
   — Держись, ребятки! — сказал своим помощникам Евдокимов. — Сейчас только начнется…
   Что начнется, он не сказал, — это было понятно без слов.
   Они не заметили, как выехали за пределы городской черты.
   Тут началась настоящая гонка!
   Эджвуд выжимал из своего “бьюика” все, но скромная и маленькая по сравнению с великолепным “бьюиком” “Победа” бежала с завидной неутомимостью.
   На одном из перекрестков Эджвуд неожиданно свернул, и “Победа” проскочила мимо поворота.
   Это дало Эджвуду выигрыш времени в несколько минут, а это было очень много.
   Когда “Победа” опять пошла следом за “бьюиком”, тот уже отъехал очень далеко.
   Но возле одного из переездов через линию железной дороги опущенный шлагбаум опять уменьшил разрыв в расстоянии.
   Долю длилась эта утомительная гонка…
   “Бьюик” то вырывался вперед, то его задерживали какие-нибудь случайные препятствия; Эджвуд петлял, хитрил, норовил обмануть своих преследователей; на одном из перекрестков резко затормозил, развернулся, поехал навстречу “Победе”.
   Пока “Победа” разворачивалась, он опять выиграл несколько минут.
   Эджвуду во что бы то ни стало нужно было уйти от преследователей. Он вел машину все скорей и скорей, не обращая внимания на случайные препятствия, не обращая внимания на прохожих… Так, в бешеной и утомительной гонке, он добрался до своего излюбленного Серпуховского шоссе. Здесь он опять устремился вперед, выжимая из машины все ее силы.
   “Победа” задыхалась, изнемогала, но все шла, шла; передняя машина не могла от нее оторваться. Не могла, а оторваться ей было очень нужно.
   Внезапно неподалеку от переезда “бьюик” свернул к железнодорожному полотну.
   Издалека гудел приближавшийся поезд.
   По-видимому, беглецы спешили опередить поезд и перескочить линию, рассчитывая, что поезд перегородит путь “Победе” и “бьюик” выиграет таким образом еще несколько минут, которые в конце концов могли решить успех этой головокружительной гонки.
   Поезд находился в километре—полутора от переезда, не больше. Стрелочница опускала шлагбаум.
   “Бьюик” задержался на мгновение у шлагбаума, Жадов выпрыгнул из машины, подскочил к стрелочнице; из “Победы” было видно, как Жадов отшвырнул стрелочницу в сторону, шлагбаум пополз вверх, и “бьюик” въехал на переезд.
   Но он не пересек линию, а свернул вдруг на параллельную колею и, подпрыгивая, помчался по шпалам.
   Поезд, чуть замедливший ход у дачной станции, миновав и ее, и будку стрелочника, снова стал набирать скорость.
   Впереди мчался поезд, и параллельно с ним, почти бок о бок, мчался автомобиль…
   И на глазах у всех находившихся в этот момент на переезде произошел трюк, который очевидцам этого зрелища приходилось раньше видеть лишь в приключенческих кинокартинах.
   Поезд и автомобиль двигались параллельно друг другу. На ступеньке автомобиля стоял Жа-дов. Автомобиль прыгал по шпалам.
   Мчался поезд… Мчался автомобиль… Бок о бок!
   Жадов вытянул руку и опустил. Не получилось!
   Автомобиль снова поровнялся с одним из вагонов. Жадов снова протянул руку… Его точно? рвануло! Он мотнулся в воздухе…
   Сорвется!
   Нет, он уже висел на поручне вагона…
   Сорвется! Нет, подтянулся. Вот встал на ступеньке… Еще мгновение — и Жадов исчез в вагоне.
   “Бьюик” сразу сбавил темп, поезд прошел мимо него и умчал Жадова. Немедленно из “Победы” выскочил один из сотрудников и побежал к будке стрелочника, чтобы срочно сообщить о побеге Жадова на ближайшую станцию.
   Находиться на линии было рискованно, каждую минуту мог пройти встречный поезд.
   “Бьюик” развернулся, стал поперек линии, попытался съехать, скатился с насыпи, перевалился через канаву, уперся радиатором в землю, и, тоже как в кино, перевернулся и замер, задрав кверху колеса.
   Евдокимов и его помощники подбежали к месту аварии.
   — Дела! — сказал кто-то из них и полез вниз, к перевернутой машине.
   — Смотри, поосторожнее! — крикнул другой. — Не забудь, эта машина пользуется дипломатической неприкосновенностью!
   — Ну, ноги дипломаты ломают так же, как и все смертные, — отозвался первый и попытался заглянуть в машину.
   В это мгновение передняя дверца машины дернулась, дернулась еще сильнее и отворилась, и из нее показался довольно-таки помятый Эджвуд.
   С очевидным трудом он выбрался из машины, на четвереньках взобрался на насыпь, отряхнулся и, ни на кого не глядя и ничего не говоря, кое-как заковылял к станции.
   Евдокимов вспомнил, что ему говорил Эджвуд, не выдержал и громко сказал:
   — Да, надо понимать, с кем имеешь дело! Эджвуд не оглянулся.
   Когда он отошел сравнительно далеко, Евдокимов спустился и заглянул в машину.
   Заднее сиденье отвалилось, и на потолке, превращенном волею случая в пол, валялись части рассыпавшейся от толчка коротковолновой радиостанции; Эджвуд наврал, что ее уничтожили; он явно рассчитывал, что его дипломатический иммунитет помешает произвести осмотр его машины.
   Всего этого было достаточно, для того чтобы предъявить мистеру Эджвуду серьезный счет.
   — Да, — сказал Евдокимов, задумчиво посматривая на машину. — Вот и все, что осталось от штаба повстанцев, так успешно боровшихся с коммунизмом под нашей Москвой. Но медлить нечего. Надо сейчас же разослать телеграммы по всем точкам. Пусть господин Жадов не надеется…

20. Persona non grata, или Развязка повести, завершающейся приятным подарком улетающему иностранцу и неприятным выговором по службе

   Делается это очень просто: ответственного чиновника посольства, иногда даже самого посла, а чаще одного из советников посольства, приглашают в Министерство иностранных дел и вручают ноту о нежелательности пребывания в данной стране того или иного сотрудника посольства; на языке юристов это называется объявить данное лицо персоной нон грата.
   Государство не обязано указывать мотивы такого объявления, хотя обычно это делается; посольство и вообще все те, кому это надлежит знать, отлично знают, что именно сделано или делало нежелательное лицо и что в газетных сообщениях обычно называется деятельностью, несовместимой с официальным положением.
   Так было и на этот раз. Правда, мистер Роберт Д.Эджвуд не принадлежал к рангу высокопоставленных дипломатов, но поскольку он все же пользовался дипломатической неприкосновенностью, посольству, чиновником которого он числился, было объявлено, что дальнейшее пребывание этого господина в нашей стране нежелательно.
   Обижаться на это решение не приходилось. Обращаясь к той самой русской пословице, которой воспользовался Эджвуд в одном из своих разговоров с Евдокимовым, можно было сказать, что вор был пойман за руку, что опять же на языке дипломатов и юристов туманно называется вмешательством во внутренние дела страны своего пребывания.
   Анализ деятельности мистера Эджвуда с несомненностью свидетельствовал о том, что по роду и характеру своих занятий у себя на родине он принадлежал не столько к дипломатическому ведомству, сколько…
   Но не будем подчеркивать то, что очевидно без всяких подчеркиваний.
   Вполне возможно, что мистер Эджвуд еще долго занимался бы своей несовместимой с его официальным положением деятельностью, если бы не его беспримерная наглость. Мистер Эджвуд самоуверенно вообразил, что именно он-то и является в Москве той карающей десницей, которая должна и может настигать грешников, неугодных и неприятных его хозяевам.
   И еще неизвестно, кто был лучше или, вернее, хуже — Эджвуд или Жадов, непосредственный убийца или его вдохновитель!
   Когда на оперативном совещании Евдокимов докладывал о всех перипетиях преследования Эджвуда и Жадова, кто-то съязвил:
   — Дмитрию Степановичу просто повезло. Кто мог рассчитывать, что в нарушение всех правил конспирации Жадов кинется к своему патрону?
   — Ну нет, это было вполне закономерно, — наставительно возразил генерал. — Жадову некуда было деваться, он был затравлен. Возможно, у него теплилась слабая надежда, что Эджвуд его как-то спасет, сумеет как-то воспользоваться своим дипломатическим иммунитетом. Но где-то в глубине им двигало, конечно, и некоторое злорадство: если я гибну, погибай и ты вместе со мной. В волчьем царстве капитализма это закон Жадов вынужден был самими обстоятельствами кинуться за спасением к Эджвуду, и тот вынужден был попытаться его спасти, это было выгоднее всего; хотели они или не хотели, они очутились в заколдованном круге.
   Что могли сказать в посольстве в ответ на требование, чтобы мистер Эджвуд убрался подобру-поздорову?
   Коротковолновая радиостанция, обнаруженная в его машине, красноречивее всяких слов повествовала о его деятельности.
   Мистеру Эджвуду не оставалось ничего другого, как вернуться к себе на родину.
   Он уезжал, вернее, улетал из Москвы не то чтобы крадучись, но и без особого парада. Никто его не провожал, кроме одного его лакея, который оставался работать в Москве, и вдруг оказался не лакеем, а шифровальщиком посольства; даже другие его лакеи, даже его коллеги по службе не пришли его проводить.
   Стоял серенький, сырой день, один из таких дней, когда весна исподволь одолевает зиму; с неба сыпался крупный прозрачный снег, который у самой земли превращался в дождевые капли; погода была почти нелетная.
   К аэродрому мистер Эджвуд подъехал на этот раз в чужой машине.
   Он вылез из автомобиля, стал прямо в черную лужицу, натекшую откуда-то на неровный асфальт, — на нем были грубые дорожные непромокаемые ботинки, воды под ногами он не боялся, — и подозвал носильщика.
   Некоторое время мистер Эджвуд смотрел, как носильщик и шофер выгружают его чемоданы, потом пошел в здание аэровокзала и поднялся в ресторан.
   Гардеробщик кинулся было к нему, предлагая снять пальто, но Эджвуд только отмахнулся, подошел к буфетной стойке и попросил налить рюмку водки.
   Буфетчица взяла рюмку.
   — Не эту, — мрачно сказал он, недовольно глядя на маленькую рюмку, и указал на большой фужер. — Вот эту.
   Водку он пил медленно, с удовольствием, смакуя ее по глоткам.
   — Чем будете закусывать? — приветливо спросила его буфетчица.
   — Ничем, — ответил он уже более любезным тоном и даже пошутил: — Закусывать я буду у себя дома!
   В буфете его и разыскал носильщик: бывший лакей идти за мистером Эджвудом не пожелал, счел это теперь, вероятно, ниже своего достоинства.
   — Пора идти, — сказал носильщик. — Посадка производится.
   — Хорошо, — вежливо ответил Эджвуд и послушно направился к выходу.
   Он шел к самолету важный, погруженный в собственные мысли, когда к нему подошел еще один носильщик…
   Евдокимов был осведомлен об отъезде господина Эджвуда, и, собственно говоря, господин Эджвуд уже мало его интересовал.
   Но утром, в день отъезда Эджвуда, им овладело какое-то буйное мальчишеское настроение…
   Ему вдруг пришла в голову блестящая идея!
   Евдокимов заторопился, вызвал машину; боясь опоздать, он не стал даже завтракать и велел быстро ехать в цветочный магазин.
   Цветы стоили дорого, но предвкушаемое удовольствие было слишком велико.
   Из цветочного магазина он помчался на аэродром и приехал как раз в тот момент, когда производилась посадка.
   Пассажиры шли к самолету.
   Евдокимов подозвал носильщика и издали указал ему на человека, с которым не раз сидел за одним столиком в кафе на улице Горького и который часто называл его своим приятелем.
   — Видите вон того иностранца? — спросил Евдокимов носильщика. — Подите и отдайте ему это. Спросите его: “Вы мистер Эджвуд?” — и отдайте. Не ошибитесь: Эд-жжж-вуд!
   Он сунул в руки носильщику свою покупку.
   — Не ошибитесь, — еще раз напомнил он носильщику. — Мистер Эджвуд…
   Носильщик подошел к иностранцу и слегка притронулся к рукаву его пальто. Тот приостановился.
   — Да? — спросил он.
   — Вы мистер Эд-жжж-вуд? — спросил носильщик и, не ожидая ответа, протянул ему такой обычный и, так сказать, материализованный привет, который он уже много-много раз вручал отъезжающим пассажирам. — Вам просили передать.
   И он подал, а мистер Эджвуд взял букет, обернутый в папиросную бумагу. У мистера Эджвуда даже блеснуло что-то в глазах, ему почему-то вспомнилась Галина. Он сорвал с цветов бумагу.
   — Это вам передавала одна девушка? — спросил он.
   Алые распускающиеся розы, казалось, дышали, и промозглый, тяжелый воздух стал как будто нежнее, весеннее и мягче.
   — Никак нет, — сказал носильщик. — Мне это дал вон тот гражданин…
   Носильщик обернулся, но там, где только что стоял подозвавший его гражданин, никого не было.
   Иностранец покопался в кармане, протянул носильщику первую попавшуюся ему под руку бумажку, сунул букет под руку, точно это был не букет, а веник, решительно зашагал к самолету и через минуту скрылся от носильщика навсегда.
   Евдокимов тоже быстро шагал прочь от аэродрома. Он был удовлетворен, но он опаздывал на службу, и не успел войти к себе в кабинет, как ему передали, что его срочно вызывает генерал.
   Он знал, для чего его вызывают. Надо найти Жадова. Генерал уже говорил с ним об этом. Анохин может успокоиться: в Москву Жадов не вернется. Его надо искать всюду и везде. Надо сообщить на все пограничные заставы. Если ему и удастся добраться до границы, его возьмут там… Евдокимову придется об этом побеспокоиться. Предстоит еще тяжелая, напряженная работа…
   Что ж, он готов к ней…
   Евдокимов вошел к генералу, но не успел даже раскрыть рот для приветствия.
   — Это еще что за номер? — закричал на него генерал и застучал по столу пальцем. — Мальчишество! Бестактность! Вместо того чтобы заниматься делом, вы выкидываете какие-то эскапады! Кто вам это позволил?
   Даром что старик! Откуда ему все становится, немедленно известно?
   Генерал кричал, стучал по столу, бушевал, но Евдокимову почему-то казалось, что он не очень сердится.
   Постепенно генерал начал остывать, смяк. Вытащил из кармана носовой платок и вытер на лбу бусинки пота.
   — Вы меня уморите, — сказал генерал. — За вами нужен глаз да глаз…
   Генерал почесал затылок.
   — Ну? Чего вы молчите? — опросил он.
   Он строго посмотрел на Евдокимова, но глаза у него не сердились.
   — Говорите же, Дмитрий Степанович! Что вы можете сказать в свое оправдание?
   Евдокимов вздохнул. Действительно, что он мог сказать в свое оправдание?
   — Григорий Петрович, — умоляюще промолвил он, — Но ведь я купил эти цветы на свои собственные деньги!

РОК-Н-РОЛЛ ДЛЯ МАЙОРА ПРОНИНА

1

   Этот танец считался вражеским. Само слово с двумя черточками — рок-н-ролл — попахивало шпионскими страстями. И добропорядочная московская балерина исполнила его только по настойчивой просьбе офицера КГБ — по оперативной необходимости. Рок-н-ролл казался несовместимым с советским образом жизни. Да и вправду заокеанская массовая культура, олицетворением которой был сей энергичный танец, не совпадала с коренными постулатами идеологии СССР. Другое дело — твист, его, спустя несколько лет, удалось адаптировать для нашей оптимистичной молодежи. С начала шестидесятых годов итальянские и советские твисты громко зазвучали от Калининграда до Сахалина, да так и до сих пор звучат — “Черный кот”, “Королева красоты”, “Шагает солнце по бульварам”. Впрочем, про бульвары — это уже шейк, что для майора Пронина было приравнено к твисту. Рок-н-ролл оставался запретным плодом и в шестидесятые, это слово в благожелательном контексте было принято заменять эвфемизмом, а уж в 1957-м… В моде были пластинки Владимира Трошина и Рашида Бейбутова, записи Лолиты Торрес, голосистых итальянцев, горячих латиноамериканцев, которые даже сквозь треск патефона голосами напоминали нашенских грузин… Даже авторы “Крокодила” еще не вполне владели информацией об Элвисе Пресли. А в штатах молодой белый певец тюремного рока уже был сказочно знаменит.
   Холодная война, противостояние сверхдержав, ядерная зима — тревожные мотивы будоражили умы. Они как нельзя лучше подходили к массовой культуре: о холодной войне слагались песни, сочинялись романы, снимались киноленты. Шпионаж вторгался в засекреченный мир новейших технологий. Лев Овалов — писатель-коммунист, прошедший классовые бои Гражданской, ГУЛАГ и ссылку, — обладал необходимым политическим темпераментом, чтобы писать о холодной войне. Писателю нужно было перевести свои гражданственные впечатления на язык занимательной литературы в стиле библиотечки военных приключений. Такая задача была по плечу Льву Овалову: “Букет алых роз” он написал за несколько недель, сразу после вдохновенной работы над “Медной пуговицей”.
   Лев Овалов считал необходимым наполнять свои приключенческие повести приметами времени, ультрасовременными знаками. В пятидесятые годы в обеих столицах появились стиляги — молодые носители зарубежной моды. Поколению фронтовиков было странно смотреть на вполне благополучных молодых людей, которые неистово бунтуют, отстаивая нестандартную ширину брюк и расцветку галстуков… С одной стороны — кто в молодости не резвился, не объяснялся на собственном поколенческом жаргоне, кого не привлекали призраки сексуальной свободы, как бы последняя не именовалась, дачным отдыхом или рок-н-роллом… В 1957 году, когда повесть была напечатана в журнале “Юность”, рок-н-ролл был для Советского Союза настоящей экзотикой! Честно говоря, в те времена и на Западе, кроме падких на все новое юнцов, мало кто всерьез признавал эту музыку. Незамысловатые песенки про любовь, сопровождаемые откровенными движениями бедер, считались бунтарством. Правда, на звездах рока уже научились делать деньги. Чудовищные гримасы западной индустрии развлечений разоблачались советской прессой с неизменным сарказмом. Натяжки холодной войны дополняла резонная критика с позиций здравого смысла и хорошего тона. Майор Пронин всегда был пуританином.
   “Букет алых роз” — одно из трех послевоенных произведений приключенческого цикла Льва Овалова. Редактор нового, но уже остро популярного журнала “Юность” Валентин Катаев сомневался: вроде, шпионский детектив, жанр не самый респектабельный, да и в литературном отношении “Букет алых роз”, конечно, уступал “Голубому ангелу” и “Рассказам о майоре Пронине”. И все-таки тиражные резоны взяли верх: журнал стремился понравиться миллионам подписчиков. Да и молодежная тема в повести присутствовала — да еще как! Сам Василий Аксенов в те годы не писал о стилягах с такой откровенностью. Разумеется, здесь необходима существенная оговорка: у Овалова все эти кафешки и танцы вызывают язвительную усмешку. А молодежь, захваченная в плен тлетворной модой, конечно, небезнадежна, но и не героична. Настоящие герои — немного приторный молодой чекист Евдокимов, молодая балерина Петрова — чураются веяний западной моды, хотя и могут для дела притвориться ее адептами… Для стиляжной молодежи забота о внешнем виде, а если угодно — о собственной индивидуальности, важнее коллективизма. В глубине души они способны на подвиг: традиции отцов в них живы, но чудаки сами старательно избегают подвигов, обкрадывают себя. Лев Овалов, с четырнадцати лет брошенный в омуты классовой борьбы, писатель, сохранивший равнодушие к мещанским радостям, имел право на собственное нелицеприятное мнение о “золотой молодежи”. В первые же месяцы после возвращения в Москву он присматривался к новой молодежной культуре — и во время работы над “Букетом” уже ориентировался (разумеется, по-туристически) в ее координатах.