Надо сказать, космическое мироощущение довольно органично для аграрных цивилизаций, какой и была традиционная Русь. Евангельская вера не отменила космической причастности человека, но преобразовала видение всего космоса, придав ему сотериологический смысл.
   Катастрофа космического отрыва происходит в недрах нового, техноцентрического видения, связанного с индустриализацией и урбанизацией. Техническая среда носит очевидно рукотворный, искусственный характер - на ней не лежит печать Богоданности. Поэтому люди, сформированные в ней, постоянно мучаются мыслью об иначе возможном. Они готовы восставать против своего удела, ибо та искусственная техническая среда, куда их поместили, с самого начала воспринимается как умышленная. Придайте этому умыслу своекорыстный классовый характер и вы получите психологию классового недовольства и противостояния. Социализация человека раннеиндустриальной эры была изначально затруднена подозрением в отношении того, что нормы, которым предстоит следовать, носят умышленный характер и умысел этот классовый.
   Христианство не обменяло космической необходимости, но придало ей статус морального закона. В этом - характерная особенность христианской онтологии.
   Надо прямо сказать: нерукотворный космос допромышленных обществ жизнь в естественной среде с ее извечными ритмами - значительно легче поддается богооправданию, чем тот конгломерат подпольных, постоянно перекраиваемых в целях большей отдачи элементов технической среды, какой создан индустриальными обществами. Здесь значительно труднее отделить то, что от Бога (от онтологической и нравственной необходимости), от того, что идет от греховного человеческого умысла. Уж очень легко сбиться на то, чтобы во всякой необходимости, во всем том, что требует усилий, пота и самоотверженности, увидеть умысел, от которого можно уклониться.
   Там, где отсутствует богооправдание, где человек дерзает поставить себя на место Бога и устроить мир лучше, там и появляется то космологическое отщепенство, которое В. Розанов в конце своей жизни, приписал христианству. Христос ни в чем не нарушил волю Отца, он сделал другое: дал ослабевшему человеку силы исполнить волю, указав ему пути спасения и горнюю перспективу. Он заново оправдал мир перед лицом грешного и слабого человека.
   Ибо одно дело, когда миропорядок представлен Богом, ослепительным и целиком потусторонним, другое - Богом страдающим и претерпевшим. Новая близость Бога заново оправдала мир со всеми его тяготами и придала человеку новое нравственное мужество.
   Ослабление христианской веры привело и к ослаблению этого мужества. В России дело было еще отягощено и тем, что в Северную Евразию, в болотистую местность Москвы, Владимира и Суздаля пришло племя южнославянское, хранящее память о теплой Киевской земле. Только христианская установка - "Бог терпел и нам велел" помогала упорному домостроительству новой московской Руси. Как только вера ослабевала, тут же пробивалась память о блаженной Киевской юности. Этот коллективный архетип, связанный со странствиями нежной славянской души по суровой земле Евразии, периодически питает наше российское западничество, с его извечными обидами на суровость российской жизни.
   В российской истории периодически сталкиваются два искушения, связанные с мечтой о миграции в обетованную землю. С одной стороны, речь идет о пространственной миграции - в "европейский дом", туда, где и климат и учреждения "щадящие". С другой стороны - о временной миграции - в завтрашний день истории, в светлое будущее, где суровые законы привычного земного существования перестанут действовать.
   Я вовсе не хочу сказать, что истинное мужество, онтологическая и нравственная основательность связаны только с установкой на укоренение, на возделывание собственной земли и адаптацию к условиям, доставшимся по наследству. Поход древних евреев через пустыню несомненно требовал упорства и мужества; прорывы в новое будущее требуют самоотверженности накопления, долготерпения и упрямой веры, словом - мужества. Вопрос, следовательно, не в том, остается ли народ на "месте" - в пространственном и временном смысле или устремляется в неведомую даль. Вопрос в том, что при этом движет им, с каким сознанием он приступает к ревизии традиционного наследия: с мужественным или инфантильным сознанием, с претензией на особую судьбу, на избранность или с решимостью разделить участь обездоленных и пороваться вместе с ними? Христианский парадокс дает нам здесь предостерегающее знание: тем, кто ищет легкий путь, достанется в итоге тягчайшая доля, те, кто возгордился - будут унижены. Иными словами, христианское сознание не отвращает от необходимости, от того чтобы добросовестно нести космическую тяжесть бытия. Дилеммы, какие для него имеют главное значение, следующие: менять жизнь во имя правды или - для попущений греховным вожделениям; менять ее для всех, или - для одних только избранных. Первая дилемма противопоставляет христианство безбожию или языческому культу тела, вторая - иудаистскому уклону избранничества.
   Необходимо проникнуться антиномичностью библейской антропологии. Начиная с первой книги Бытия мы узнаем, что соблазны проникают через женственную сторону нашей души - здесь та щель в порядке мироздания, куда проникает искуситель. В то же время для христианского прорыва к Богу милосердному также понадобился женский дар участливости и сострадания. Можно ли свести это к различию Ветхого и Нового заветов, или речь идет о более таинственной диалектике, связывающей начало болезни и начало исцеления?
   От женщины пошло грехопадение, но от женщины - и искупление и спасение, ибо Искупителя грехов наших родила она.
   ЧЕТВЕРТОМУ РИМУ НЕ БЫТЬ
   ЧТО ИЗ ЭТОГО СЛЕДУЕТ?
   В. В. Розанов пришел к выводу, что в рамках христианства диалектика грехопадения и искупления не может быть разрешена.
   Он совершенно справедливо полагает, что великая русская литература лучшая выразительница нашей души. А душа наша преисполнена христианской впечатлительности ко всякой социальной "неправде", к несправедливости и угнетению. Русская литература после раннего Пушкина уже никогда уже не восхищается державной крепостью, не чувствует красоты земного величия и земной основательности. За всеми монументами державной созидательности ей видятся глаза жертв. Но разве не все крепкое и основательное на этой земле не строится на жертвах, на крови и костях? Отвергнув все царства мира и даже саму высшую гармонию, купленную слезинкой хотя бы одного замученного ребенка, наша православная душа сознается в своей неотмирности. И тем самым она подписала себе исторический приговор: реальное историческое пространство захватят другие, менее щепетильные. Почему русской литературе - плакальщике, прямо-таки не принимающей дерзких, ловких и удачливых, так внимали все страстные, активные умы нации? Потому что они вещали от имени Христа, вещали с Голгофы. Если бы не с Голгофы, не хватило бы сил царство сгубить. Голфофою разрушаются все земные царства, ибо все они основаны на крови, насилии и всем том, что христианская совесть назовет несправедливостью.
   И богатство, и власть, и порядок - все, все с христианской точки зрения по-настоящему нелегитимно. Таков вывод Розанова в конце его жизни в самый момент крушения государства российского.
   Мне думается, что Розановский вывод диктовался состоянием, которое христианство признает греховным - предельным унынием. Страстность христианской души, не терпящей любой неправды и взыскующей абсолюта, даже по меркам земного домостроительства вовсе не бесплодна. Если взглянуть на историю падения царств и сопоставить в этом отношении дохристианскую и христианскую эпоху, контраст будет разительным. Перезревшие языческие царства подтачивает декадентское безволие, скепсис и пресыщенная элитарная "ирония", не способная вдохновиться каким бы то ни было делом. Этот дух декаденса по своему выражает проявление второго закона термодинамики, касающегося превращения всех видов энергии в теплоту - состояние, из которого вторичный энергийный подъем уже невозможен. Совсем иное дело - дух христианского неприятия лжи и несправедливости. Он в самом деле разрушителен для земных царств и твердынь, но при этом он стремится к новому преобразованию мира, к новым начинаниям и подвигам. Странствия скептического духа олицетворяет космополитичная среда эмигрантов, идущих, где светлее, теплее и вольготнее. Странствия христианского духа олицетворяются теми, кто на новом, неоскверненном месте пытается строить новый Иерусалим. Христианская страстность неприятия всего греховного и несправедливого в истории неизменно конвертируется в энергию нового строительства - на началах правды. Так основывались новые монастыри и скиты; так же основывались и новые христианские царства. Вся христианская история - это движение монастырей и царств из мест уже оскверненных, падших, в новые, - туда, где наша христианская уверенность еще не обескуражена и способна порождать энергию домостроительства на новых началах.
   Первое такое перемещение беспокойной христианской души связано с дулом константика - переносом столицы империи из Рима в Византию. Уже здесь мы видим характерное проявление христианской диалектики пространства времени. Вопреки тому, что утверждает В. Розанов, христианский максимализм, отвергнув мерзость запустения, не отворачивается вовсе от дел земных, не удаляется от мира вовсе. Кроме сакральной вертикали земля - небо, есть еще и пространственная горизонталь, которую христианские устроители царств наделяют особым смыслом. Трансцендентная устремленность по духовной вертикали не имеет истории - она вневременная. Но это не означает, что христианский дух пребывает вне истории. В земной истории он движется по горизонтали - перенося заветное царство, которое предстоит основать на началах правды и справедливости, на новое место, в новый центр мира.
   Константин Великий основал новое царство, которому суждено было на тысячу лет стать новым христианским центром мира. Те, кто остался в старом Риме, были людьми иного склада, чуждыми христианскому максимализму. Они четко разделили два града - земной и небесный, и тем самым освободили первый из них от завышенных претензий христианской совести. Те, кто пошли вместе с Константином, мыслили иначе: они и от земного града требовали подлинного благолепия - симфонии священства и царства. Такое царство может быть только единственным, ибо и правда едина - многих отличных друг от друга правд не бывает. "Православное царство (или иначе - христианская империя) - явление в принципе сингулярное, единичное: оно есть отлившееся в государственно-правовых формах выражение принципиального единства христианской экумены, сущность царства - сверхнациональна. Наций и государств может быть сколь угодно много, Царство - только одно"*.
   Вселенскость - высокая планка, до которой слабеющий в земных борениях дух не всегда дотягивается. Реабилитация земного града со всеми его несовершенствовами неизменно приводит и к реабилитации националистических устремлений. Стремление к национально-обособленной государственности у народов, некогда принадлежащих к единому христианскому царству неизменно совпадает с ослаблением христианского смысла царства, ослаблением веры. "Такое повсеместное отступление империи - вселенского начала в истории свидетельствует о том, что православное царство - не награда нации от Бога за какие-то ее заслуги или доблести, а совершенно напротив - это, тяжкий крест, непосильное (поскольку исторически обреченное) задание. Поэтому путь имперской нации в истории - это неизбежно путь крестный, путь жертвенного самообречения, отказа от обычного национального бытия "как у всех"**.
   Тяжесть земного притяжения, принижающего высоту идеи или, другим языком, действие закона энтропии, связанного с торжеством простого, более вероятного, над сложным и напряженным как менее вероятным, ибо требующим невероятных усилий, ведет к тому, что реальное имперское и экклезиоцентрическое начало слабеет, уступая место национальному - "как у всех". Так Византийская империя, "при сохранении вселенски - православных претензий на идеологическом уровне, в сфере реальной политики действительно все более превращает государство с национально-греческими приоритетами"***.
   Но православная вселенская идея не умерла вместе с вырождением и последующей гибелью Византии. Христианская идея устремляется дальше и вместе с крещением Руси Владимиром Святым обретает качественно новое пространство и новый этнический субстрат - славянский. Впрочем, почти параллельно эту идею вселенского православного царства с церковью в центре осваивают другие славянские общности - сербская и болгарская. Почему же и в Киеве и в Белграде "Третьего Рима" не получилось? Прежде всего потому, что максимализм православной идеи требует по-настоящему сильного государства и по критериям внутренней сплоченности и по критериям внешнеполитической мощи. Принцип симфонии царства и церкви, определившийся в эпоху Юстиниана, требует, чтобы государство было достойным партнером церкви в ее экклезиостическом дерзании. Речь идет о принципе, прямо противоположном западному принципу автономного гражданского общества - и от церкви и от государства. Автономия означает неминуемый уклон в индивидуалистический эгоизм, и своеволие - в потакание земному, а не небесному, материальному, а не духовному. Из того, что второе пришествие Христа (Парусия) откладывается, западные и восточные христиане сделали противоположные выводы. На Западе это открывало дорогу попустительству грешным земным влечениям, а вместе с ними - и автономии "гражданского общества" от духовной и царской власти. На православном Востоке это означало, напротив, что в условиях отсрочки Божьего суда его полномочия не могут оставаться в бездействии - они должны быть делегированы церкви и государству, которым надлежит, в напряженном историческом ожидании Парусии, стоять на страже высшей правды. Слабое, "минимальное" государство, о котором твердит западная либеральная традиция неизбежно превращается в угодника и потатчика сильным и наглым, которые либо игнорируют власть, либо по-просту покупают ее. Чтобы идти по пути наибольшего сопротивления - против интересов сильны их бессовестных государство само должно быть сильным и централизованным стоящим над противоборствующими общественными силами и интересами.
   Удел слабого государства - уния с греховными силами, которые, по законам грешного земного существования, всегда имеют больше шансов, чем смиренные и праведные. Сильное государство может, ломая сопротивление "сильных" идти навстречу церкви с ее христианскими заповедями и принципами.
   Это же касается и внешнего натиска антихристианских сил. Слабое государство неизбежно станет, по законам "реальной политики" и дипломатии, искать конъюнктурных политических союзов и покровительства более могущественных держав, даже если это повлечет за собой отказ от всяких принципов. Разве не пошла предельно ослабевшая Византия на позорную и гибельную, по высшему духовному счету, унию с паиским Римом? Всех то диктует особую логику, имманентно связанную с принципом симфонии православных церкви и царства. Православная идея вытесняется из мест, где симфония не складывается или оказывается ненадежной по причине слабости государства, вынужденного идти на поводу "земных" сил и интересов, и ищет места, где такая симфония осуществима. По этому закону стяжание симфонии православное царство мигрирует со славянского Юга на Север - туда, где зарождалась новая московская Русь.
   Вдумаемся еще раз в утверждение старца Фелофея: "Два Рима пали, Третий стоит, а четвертому не быти". Дело здесь не столько в сакральном числе три или в державном самоутверждении Московии как нового православного царства. В этом утверждении сквозит пронзительный исторический и геополитический реализм: если Русь как православное царство рухнет, его эстафету передать некому - вся ойкумена уже занята другими, неправославными государствами и других носителей большой православной идеи в мире просто нет.
   Понадобилось шестьсот лет истории для того чтобы мы сегодня, наконец, воочию убедились в правоте фелофеева утверждения: четвертому православному царству не быти. В качестве носителя большой православной идеи и принципа симфонии священства и царства- во всем его христианском максимализмом Русь после гибели Византии была и остается одинокой в мире. Во времена недавнего идеологического противостояния, было много людей, питающих иллюзии по поводу возвращения в "европейский дом" и т. п. Им казалось, что наше одиночество - искусственное, связанное с коммунистическим грехопадением и железным занавесом. Но вот коммунизм пал вместе с его "железным занавесом" и что же мы видим в итоге? Мы видим, что теперь главной мишенью Запада как традиционного - со времен великой схизмы восточного и западного христианства - "оппонента" православной Руси снова стало православие. Парадоксальна его судьба. Еще недавно оно было жестоко гонимым на государственном уровне. Только ослабление богоборческого темперамента коммунизма - брежневская познесоветская "обломовщина" явочным порядком привело к послаблениям церкви со стороны государства. Казалось бы, крушение коммунизма означает, наконец, и освобождение православной церкви. Ничего подобного: православная церковь отныне претерпевает небывалый натиск внешних сил. На наших глазах она заново становится гонимой - теперь уже на глобальном уровне.
   Напрасно Россия считала, что камнем преткновения ее на пути к европейскому дому является коммунизм. Коммунизм ушел, а недоверие и ненависть к России остались. Более того: обнаружился их более глубинный, сверхидеологический и сверхполитический характер. В качестве ответчика на нынешнем глобальном процессе по делу "коммунистического тоталитаризма" теперь все чаще привлекается православие.
   А эту болезнь "русского менталитета" нельзя излечить сменой строя и идеологии: от нас требуют изменения самой нашей духовной природы, умертвления ценностного ядра нашей культуры.
   Причины, по которым главной мишенью "передовых" (то есть господствующих) сил всего мира стало православие, кажется, уже ясны. Во-первых, православие осталось единственным ортодоксальным носителем принципа блаженства нищих духом - господствующий новолиберальный дух эпохи, напротив, утверждает, что у бедных, неприспособленных и неприкаянных нет алиби - они достойны своей участи. Неравенство богатых и бедных теперь, после культурологических открытий, касающихся ментальных предпосылок богатства, связанных, в частности, с западной протестантской традицией, носит уже не столько социально-классовый характер, сколько расово-антропологический, связанный с глобальным естественным отбором, с делением населения мира на приспособленных и неприспособленных. По умыслу победителей в холодной войне решительному демонтажу подлежит все то, что препятствует мировому естественному отбору и так или иначе подстраховывает "нищих духом". К таким препятствиям сегодня отнесли не только социальное государство, но и православную церковь - духовную надежду и защитницу гонимых и страждующих.
   Католическая, и, тем более, протестантская церкви Запада являются господскими приходами: они разделяют плоды победы своей избранной цивилизации над всеми остальными и, так или иначе, прониклись нехристианским духом избранничества. Всем победителям, господом мира сего, кажется подозрительной духовная сила, насаждающая дух христианского универсализма и предпочтения в отношении униженных и обездоленных.
   Во-вторых, православие - единственная сила, обещающая новую интеграцию поверженного третьего Рима или, в новой лексике, проигравшего холодную войну "второго мира". Победители заинтересованы в раздробленности побежденных и потому не только всячески поощряют новые этносуверенитеты, в пространстве бывшего второго мира и в постсоветском пространстве, но и все то, что благоприятствует эрозии православия как держателя духовного единства восточнохристианской цивилизации. Православие опасно как носитель единой востчонохристианской и восточнославянской идентичности - залога будущей реинтеграции побежденных в холодной войне. Сначала под предлогом предпочтительного приема в "европейский ом" Россию выманили из состава СССР, а точнее - из Евразии. Последняя, утратив стержень в лице несущей священническо-царственную миссию России стала рассыпаться на глазах, породив множество государств сомнительной легитимности. Сама Российская Федерация, отвергнув христианскую миссию священноспасения и отказавшись от принципа симфонии, утратила свою легитимность в качестве многонационального государства - отныне ее будут раздирать этносуверенитеты. Между тем, "четвертому Риму" так и не быть - свою православно-ойкуменическую и мироспасательную миссию России передать некому. Другие крупные государства Евразии, как и стоящие за ними религии - индиузим, конфуцианство, мусульманство - имеют совсем другое призвание - либо служить целям великодержавного строительства новых сверхдержав Азии (Китай, Индия) либо национально-освободительным целям "прифронтовых" государств (мусульманство Ближнего Востока).
   И, как оказалось, либералы всего мира только для того осуждали русский мессианизм и империализм, чтобы дать дорогу глобальному американскому мессианизму и империализму, с его вездесущими "гуманитарными акциями" во имя прав человека.
   Человек о правах которого сегодня пекутся США и во имя которого они организуют интервенции и бомбежки городов - это человек, не имеющий родины и Отечества, готовый подчиняться и служить одному только "мировому правительству", олицетворяемому Америкой. Права человека сегодня интерпретируются исключительно таким образом - как право не подчиняться никакому национальному контролю и суверенитету во имя глобальной американо-центричной лояльности. Даже страдающая несомненным социальным дальтонизмом формальная демократия Запада все же не опускалась до того, чтобы игнорировать жизненно важные нужды и права людей - на нормированный рабочий день, на образование и минимальное социальное обеспечение. Нынешняя американоцентричная концепция прав человека все более откровенно делит человечество на два разряда: самих американцев и тех, кто служит Америке и на тех, кто остается верен своей родине и национальным интересам. Все, что мешает новым американофилам верноподданически служить США вопреки национальным интересам собственных стран, объявляется пережитками автометаризма и тоталитаризма; все, что гарантирует этим компрадорам полную неприкосновенность и безопасность, выводится в ранг неотчуждаемых прав человека. Так, с одной стороны, выделяется компрадорское меньшинство, за соблюдением особых прав которого следит вся западная "передовая общественность" и мобилизованные ею специальные институты, с другой туземное большинство, в отношении которого все позволено - вплоть до мер ползучего геноцида, связанных с ликвидацией всех социальных прав и гарантий или до истребления с воздуха - в ходе осуществления "гуманитарны миссий" по насаждению демократии.
   Но вернемся к русскому архетипу - как он сложился исторически, на рубеже XIV-XV вв. Русский культурный тип драматически развивается. С одной стороны он представляет земное, оседлое, практическое начало, с другой он несет в себе начала "славянского платонизма". Этот платонизм носит и светский и религиозный характер: питается культурно-исторической ностальгией (память по светлой киевской юности) и одновременно - гордыми устремлениями верующей православной души. Русский человек московского периода ногами стоит в северных болотах, головою же тянется к греческому, византийскому солнцу.
   Имея такие начала, нелегко достичь твердого внутреннего баланса. И все же в московский период он был достигнут. В. В. Розанов пишет, что Москва была для русских "платоников" центром мощного земного притяжения: "Крепкое место. Сильное место"*.
   В оценке Московского периода русская историография образует две несговорчивые партии. Партия западников, оценивающая Московскую Русь "с высоты последующих петровских преобразований", описывала ее так, как просветители XVIII века описывали европейское средневековье- как "темное царство". Но характерно то, что этой партии противостоит не только противоположная ей славянофильская ей противостоит само русское национальное самосознание, отлитое в твердых, архетипических дорассудочных формах. Вне этого "московского" самосознания нет русского самосознания в собственном смысле вообще - есть только худосочно-интеллигенское "критическое" сознание, меняющееся в зависимости от интеллектуальной и идеологической моды. Следовательно, к московскому самосознанию нам следует сегодня еще раз внимательно присмотреться. Если Москва - это и в самом деле "крепкое место" великоросской нации, то нам надо как следует осознать основания этой крепости - ведь иных оснований у нас и сегодня нет.
   Крепкие основания - те, что поддерживают нас в повседневности. Мы их не всегда и замечаем, ибо основы - субстанциальны, и не зависят от переменчивых веяний эпохи. Лучшим свидетельством субстанциальных основ является наша литературная классика. Тот, кто обладает малейшей национальной интуицией, не может не согласиться с тем, что лучшие народные типы, представленные в нашей литературе, выражают в чистом виде старый московский, допетровский тип. Капитан Миронов и Савельич из "Капитанской дочки", Максим Максимыч из "Героя нашего времени", Платон Каратаев из "Войны и мира" и герои "Севастопольских рассказов" - несомненно типы старой московской Руси, сохранившиеся в народе. Да и дворянка Татьяна Ларина несет в себе больше старых черт допетровского периода, чем черт умышленного, то и дело сверяющего себя по новейшим западным эталонам петербургского типа. Здесь сказалась двойственность России, расколотой реформами Петра: народ несет в себе органические субстанциальные начала, элита же представлена "конструктивистами", которые сверяют себя "по чертежу", наблюдают себя со стороны, оставляя зазор между ролью вольного или невольного деятеля и рефлексией скептического аналитика, более всего опасающегося быть естественным.