Мне уже приходилось писать о том, что красные комиссары-интернационалисты, третировавшие Россию и русский патриотизм в ожидании мировой пролетарской революции, лидерами которой они рассчитывали стать, затем, когда Запад обманул их революционные ожидания и объявил находящимися в розыске террористами-подпольщиками, превратились в проповедников советского патриотизма и защитников "социалистического отечества".
   Сегодня единый мировой "европейский дом" так же не состоялся для российских либералов, как некогда не состоялась европейская "мировая революция" для красных комиссаров. Поэтому соответствующие инверсии и метаморфозы вполне возможны. Но все-таки не в них суть.
   МЕТАМОРФОЗЫ СВЕТСКОГО
   И РЕЛИГИОЗНОГО СОЗНАНИЯ
   Нам сегодня интересно не столько то, почему Россия в лице Советского Союза возродилась как сверхдержава, сколько то, почему она снова погибла, лишенная подлинной церкви. Поэтому не метаморфозы конъюнктурного светского сознания нам следует сегодня исследовать, а законы того сознания, которое в принципе не конъюнктурно, ибо живет импульсами не земного, а трансцендентного.
   В ответ на это некоторые, пожалуй скажут, что автор этих строк какой-то странный архаист, в лучшем случае - консервативный романтик, надеющийся на возрождение того типа сознания, которое безвозвратно ушло в прошлое. Не правильнее было бы ожидать появления какой-то новой светской идеологии, в чем-то наследующей социалистическую и призванной скорректировать нынешние тенденции экономического тоталитаризма, не признающего никаких социально-политических сдержек и противовесов? В ответ на это надо четко определиться относительно двух обстоятельств.
   Первое состоит в том, что монополия на создание и распространение мировых идеологий принадлежит Западу. Идеологии - продукт светского сознания, ориентированный не на потустороннее воздаяние, а на реальное достижение. Светское сознание со времен переворота XV-XVI веков, создавшего посттрадиционный мир модерна, и вчера и сегодня видит в Западе референтную группу, которая задает тон в мире и с которой мир так или иначе стремится равняться.
   В данном случае речь не идет о законах империалистического господства и насилия; речь идет о законах светской культуры, которая неизменно берет себе в пример тех, кто олицетворяет продвижение, успех и эффективность. Даже коммунистическая идеология, оказавшаяся ближе других древнему религиозно-эсхатологическому максимализму, подчиняется законам успеха и ориентируется на эффективность. Коммунисты в России оказались эффективнее других партий, в том числе и буржуазных, в политическом отношении; они затем рассчитывали доказать, в соревновании с Западом, и свою экономическую эффективность.
   Но эффективность и успех - категории западной культуры, и в рамках того, что определено и очерчено ими, Запад всегда будет сохранять монополию. Идеологии - это тип сознания, ориентированного на прогресс, а прогресс - это западный способ существования, который сохраняется лишь постольку, поскольку в мире существует Запад.
   В то же время - и здесь мы видим один из парадоксов современности Запад более не в состоянии порождать новые идеологии. В целиком нормализованном обществе, где исчезло политическое или моральное подполье, темперамент еретиков, тираноборцев, правдоискателей, новые идеологии невозможны - общественная температура слишком остыла, чтобы рождать подобного рода плазму. К тому же внутренняя консолидированность Запада необычайно возросла в ходе холодной войны и в особенности после ее победы, когда Запад осознал себя новой господствующей расой, противостоящей незападному большинству человечества. Поэтому если он и способен формировать какие-то новые идейно-политические движения, они никогда уже не смогут получить статуса мировых - подобно тому как иудаистская установка "избранного народа" помешала иудаизму стать мировой религией.
   Что касается современной светской интеллигенции стран не-Запада, то она по определению является эпигоном западной мысли; самое большее, на что она способна,- переносить западную идейную моду на почву других культур. Но ситуация не-западного большинства, не принадлежащего к золотому миллиарду, такова, что к ней прилагать плоско-благополучные штампы "демократии и правового государства", а также рассчитывать посредством рецептов западной политической технологии решить проблемы колоссального масштаба и мощности, значит, предаваться злонамеренному благодушию. (Оно касается тех случаев, когда свидетель трагедии, для оправдания своего невмешательства, объявляет, что трагедии он не заметил, приняв ее за что-то другое).
   В самом деле, полагать, что все эти заимствованные рецепты западного либерализма, республиканизма, федерализма, социал-демократизма адекватны характеру и масштабу проблем мира, большинство которого погружается в палеонтологическую тьму, во времена нового массового голода, нового рабства и работорговли, глобальных пандемий, отрицания самих прав на жизнь, прав детства, прав женщин, стариков и других незащищенных групп - значит игнорировать реальность во имя правил либеральной благопристойности. Отрицать все это - значит на деле давать лишнее историческое время и лишние шансы тем, кто решил прибрать планету к рукам и очистить ее от "человеческого балласта" числом в 4-5 млрд.
   Час наступает решительный, но выродившиеся западные идеологии уже окончательно закрыты для этой реальности по причине своей принципиальной "внеэсхатологичности".
   Но я уверен, что дух культуры сохраняет свою духовную бдительность, свою законную суровую мстительность. Он мстит всякой непомерной гордыне и самоутверждению, всякой преждевременной "окончательности" (сформулированной в парадигме "полной и окончательной победы"), всяким решающим превосходством. Однако при этом надо осознать, что этот дух не ироничен, как понимает традиция европейского скептицизма и вольнодумия, а эсхатологичен. Прежние советские условия благоприятствовали развитию просвещенческой иронии; можно даже сказать, что типичный советский городской человек был ироником. С одной стороны это определялось отмеченным выше дистанцированием от официальной талмудистики, провоциирующим вольнодумную иронию, выражаемую в политических анекдотах и эзоповом языке популярного идеологического озорства.
   С другой стороны, дух советской повседневности позволял себе быть ироническим, так как серьезную служилую заботу, равно как и функции социальной защиты и обеспечения необходимых гарантий жизни брало на себя государство. Государство выступало бронированной оболочкой, в которой прятался рыхлый, отвыкший от борьбы, декадентствующий социум. И вот эта оболочка распалась, а непривычный к испытаниям социум столкнулся с самым жестким давлением извне и самыми беззастенчивыми посягательствами и узурпациями изнутри.
   Здесь-то и наметилась новая духовная поляризация общества. Те его группы, которые утратили всякую духовную связь с большой культурно-религиозной традицией православия и не готовы расстаться с мифом прогресса, все свои прогрессистские упования возложили на Запад и его освободительную миссию. Наши либералы - это старые носители советского патерналистского сознания, отныне возлагающего надежды уже не на партию, а на передовой Запад.
   Это особая тепличная среда, которая изначально более всего опасалась и трудностей евразийского бытия, с его жесткими природными и геополитическими условиями, и гуляющих в Евразии загадочных стихий, периодически прорывающихся в истории.
   В глубине души партия и партийный порядок ей всегда был ближе, чем чаяния и страсти "этого" народа. И когда защитная оболочка "коммунистического тоталитаризма" рухнула, эта среда срочно стала искать такую на стороне. Американский мировой порядок приветствуется ею как единственная оставшаяся в мире альтернатива непредсказуемости "этой" среды и "этого" народа.
   Что касается народного большинства, то оно, утратив прежние государственные и социальные гарантии, не может полагаться ни на новые "демократические" порядки внутри страны, ни на новых хозяев мира.
   ЖЕСТОКОСЕРДИЕ ДЕМОКРАТИИ
   Народу предстоит осваивать новые условия жизни, уже ничего общего не имеющие с привычным патернализмом. Но это вовсе не означает правоты так называемой либеральной парадигмы, для которой крушение патернализма означает торжество рыночной альтернативы и "расчет на самого себя".
   Во-первых, пора, наконец, понять, что рынок не является культурно самодостаточным, не заменяет мировоззрение. Мировоззренческие пустоты рынка только потому не так заметны в Европе, что рыночная система окружена культурной системой нерыночного происхождения. Рынок и культуру связывают не детерминистская зависимость базисно-надстроечного типа, как думают вслед за марксистами современные либералы, а, скорее, принцип компенсации: все то, что человека лишает рынок, дает ему культурная традиция. На этом балансе строилась вся система внутреннего "европейского равновесия".
   Во-вторых, надо иметь в виду статус и интенции рынка постсоветского типа. Когда современная экономическая теория (в том числе чикагская) говорит о рынке, она имеет в виду некую неформальную систему, альтернативную всему тому, что организовано по рационально-бюрократическому и технократическому принципу.
   Если административно-бюрократическая система стремится покрыть общество исчерпывающей системой предписаний, где все случаи предусмотрены, то рынок представляет стохастическую систему, непрерывно генерирующую новые прецеденты.
   Если административно-бюрократическая система статична и предпочитает ритуал, то рынок динамичен и основывается на новациях. Если административно-бюрократическая система являет собой царство искусственности, в которой заранее известны предпочитаемые, пользующиеся льготами и протекциями, и непредпочитаемые, на долю которых достаются запреты, но рынок есть воплощение беспристрастного естественного отбора.
   Эти общие постулаты экономического либерализма в США обрели черты демократической теории, защищающей простого маленького человека от "больших организаций". Дихотомии авторитаризм-демократия, бюрократизм-демократия и монополизм-демократия были вписаны в рыночную теорию, что придало ей определенное идеологическое обаяние.
   Рынок стал интерпретироваться как такая система, в которой мелкий и средний бизнес - среда народного капитализма - всегда обеспечены надлежащими шансами. В этой системе бесконечность человеческих потребностей сочетается с бесконечностью способов их удовлетворения. Если бы потребности были конечными и исчерпываемыми, их можно было бы удовлетворить на основе административного планирования, заранее закладывающего свои задания в экономику. И сразу по нескольким "законам" - закону экономической концентрации, закону неизбежного сговора привилегированных элит за спиной непривилегированных, самостоятельное народное предпринимательство оказывалось бы потесненным и в конечном счете обреченным.
   Но рынок на самом деле - стохастическое царство непредусмотренности того самого случая, который посрамляет властную бюрократическую волю и оказывается союзником непривилегированных. Непредсказуемо, то есть "случайно", возникают все новые человеческие потребности, а значит - новые потенциальные рынки. Ни планирующая бюрократия, ни неповоротливые экономические гиганты - корпорации, не могут своевременно откликнуться на эти потребности, быстро переналадить свое гигантское производство, породить тысячи новых управленческих предписаний для целой армии своих служащих.
   Соответствующий оперативностью обладает только массовая экономическая среда мелких и средних предпринимателей, работающая по принципу динамичной неформальной системы, откликающейся на все новое неким явочным, заранее не оговоренным и не санкционированным образом.
   На этой аргументации в пользу стихии рынка стоило задержать внимание потому, что современная либеральная софистика стремится с ее помощью дать свою подменную версию плебейского демократизма, давно уже признанного опасным. Плебейский народный дух проявил свою антибуржуазность в истории двояким образом. С одной стороны - как политическая стихия площади, улицы. Современному западному обществу, в отличие от средневековья, так и не удалось создать партициативную гражданскую модель площади, в духе самоорганизованного античного полиса. Политическую самодеятельность народа подменили демократией политических профессионалов, "представляющих народ".
   С другой стороны - как стихия христианского сознания и его неистребимыми архетипами, враждебными буржуазной рассудочности.
   И вот теоретики экономического либерализма попытались представить свою благонамеренную версию плебейского демократизма, представить рынок как новое поле "прямой демократии". Но постсоветский рынок с самого начала оказался в вопиющем несоответствии всем моделям экономической демократии. Если исходить из дихотомии формального и неформального, предначертанного и "явочного", зрячей руки бюрократии и незрячего духа соревновательности, то мы увидели, что номенклатурный постсоветский рынок несомненно тяготеет к первым составляющим указанных дихотомий.
   Рынок постсоветского типа изначально принял черты господской системы, прямо связанной с номенклатурной солидарностью прежних товарищей по партии, с системой незаконных преференций и подстраховок, со всевозможными цензами и барьерами, начисто исключающими полноценное участие низового профанного элемента. Рынок сам стал воплощать систему господских "огораживаний", вытесняющих и исключающих всех тех, за кем не стоит привилегия силы. В нем нет ничего от вольницы народного базара, от народной смеховой культуры, связанной с ритуальными играми обмена, в которых напористая речь зазывалы продавца скрывает зависимость экономического исполнителя, а сдержанная лексика покупателя таит позицию экономического законодателя.
   Ничего этого сегодня нет и в помине. Сегодня продавцы все чаще олицетворяют высокомерную колониальную среду, дистанцирующуюся от туземных покупателей с их нищенскими возможностями. Анклавы рынка как народной стихии, как среды неформализируемого и незаорганизованного, на глазах исчезают из современного городского пейзажа. Рядовой крестьянин не может свободно попасть на рынок и встретиться там с таким же рядовым покупателем, представляющим плебейскую среду постсоветского города. Рынки крупных городов монополизированы организованными группировками теневого капитала и всех тех, кто является не столько партнером рядового покупателя, сколько партнером властей, получающих заранее оговоренные "проценты" и взятки.
   Но рынок, в котором массовый покупатель лишен статуса экономического законодателя, диктующего свою волю, представляет не хваленую "невидимую руку", а монополистическую господскую систему, где все заранее оговорено "между своими".
   Поэтому рассчитывать на то, что рынок станет неким отводным каналом для народных энергий или источником легитимированного массового "демократического мифа" - безнадежное дело.
   СКИТАНИЯ НАРОДНОГО ДУХА
   В свое время Гегель попытался начертать пути духа от феноменологии неформального, дологического, энергетийно несвязанного и неупорядоченного до институционально воплощенного и логически упорядоченного, дающего систему нормализованной, завершенной истории. С тех пор эти попытки нормализовать и укротить дух христианского беспокойства, не находящего себе настоящего приюта на грешной земле, предпринимались на Западе уже со значительно меньшим искусством и с большей натянутостью. Но, пожалуй, никогда эта натянутость не достигала размеров нынешней либеральной профанации. Сегодня мы видим, как народный дух православного христианства, не найдя никаких опор для своих упований в постсоветской действительности, оставляет официальную среду порядков и учреждений, легитимных партий и выродившихся идеологий и уходит в таинственное подполье.
   Ни в одной из официальных институций он не может найти своего самовыражения. О "рынке" мы уже сказали. Но следы такой же организованной умышленности и стилизованности, двойного языка и двойных стандартов несут на себе и все другие "демократические" новации в постсоветском пространстве. Разве постсоветский национализм новоиспеченных государств является действительным стихийным выражением народного самосознания? Скорее, играми партократических элит, решивших приватизировать свою региональную долю власти - собственности и геополитическими играми Запада, осуществляющего принцип "разделяй и властвуй" в незащищенном евразийском пространстве?
   Можно сказать, что применительно к действительности народного духа во всем постсоветском и постсоциалистическом пространстве действует единый апофатический принцип: фатальной невоплощаемости народных чаяний во всем том, что организуют, воздвигают, инициируют нынешние господа мира сего.
   Но апофатическое присутствует в мире и проявляется особым образом. Настойчивое "не", последовательно применяемое ко всем практикам, захваченным и монополизированным тайными западническими эмигрантами, махнувшими рукой на туземную среду, означает кумуляцию особой энергии, которая, рано или поздно не может не проявиться. Все то, что не воплощается легально и беспрепятственно, в горизонте увиденного и предсказуемого, воплотится в иных формах в свой час.
   В когнитивной психологии давно отмечено, что коллективная идентичность и связанные с нею эмоциональные переживания сопричастности значительно выше у дискриминируемых групп, чувствующих себя обиженными, чем у более привилегированных. Мораль успеха само по себе порождает атомизированный социум, представленный духовно между собой не связанными соперничающими "монадами". Изгнанная мораль неуспеха стихийно тяготеет к сакрально-провиденциальной картине мира, в которой компенсаторские ожидания будущего воздаяния могут достигать колоссального напряжения и порождать особую энергетику. По этим культурологическо-психологическим законам следует ожидать, что потенциальная солидарность, связывающая народную среду большинства стран постсоветского пространства, может породить социальные движения и структуры большей мощности, чем круговая порука компрадорских групп.
   Следует прямо сказать: идеология национализма, раскалывающая народы, объективно находящегося в одном и том же положении глобально отверженных, сегодня должна быть оценена как сознательное средство, как политическая технология устроителей однополярного мира и находящейся у них на услужении компрадорской верхушки.
   НОВАЯ ЛИНГВИСТИКА
   ГЛОБАЛЬНОГО МИРА
   Солидаристская мораль угнетенных непременно найдет свою форму выражения и свой единый язык.
   Единый язык глобалистов уже найден. Это американизированный английский. Не надо думать, что язык ценностно нейтрален и на нем с одинаковым успехом можно выразить любое содержание. Обоснованные сомнения на этот счет посеяла знаменитая гипотеза "лингвинистической относительности". Но дело сейчас не в ней, ибо мы сопоставляем не национальные картины мира, по своему неявно отражающиеся в языковой лексике, а социальные картины мира, разрыв которых порождает новейшая тенденция глобальной поляризации мира.
   Язык новых элит - "новых русских", "новых украинцев" - невольно акцентирует те смыслы, мотивы и доминанты, которые оказываются совершенно чуждыми и традиционной морали народов и их новейшему горчайшему социальному опыту. Поэтому английский язык новоявленных джентльменов удачи неминуемо несет в себе черты редукционизма, стилизованности и виртуальности, вызванные неподлинностью самого их бытия, наполненного имитациями.
   Мусульмане постсоветского пространства могут хотя бы рассчитывать на собственную религиозную письменную традицию, сохраненную на арабском Востоке и в других заповедных ареалах этой культуры. Представителям православного мира в этом смысле рассчитывать не на что.
   Националистические филологи, спешно создающие новый украинский, новый молдавский, новый белорусский языки, неизбежно засоряют его всем тем, что несет следы глобального эсперанто паразитарной культуры новых господ мира с их урезанным мировоззрением и установками американизированного примитива. Если принять православную истину, свидетельствующую о том, что слово энергетийно, что оно повелевает, то надо будет признать, что новые словари с одной стороны насыщаются энергетийно пустыми, неподлинными словами, не способными будить и повелевать, а с другой - словами, несущими в себе богопротивные повеления.
   В этих условиях потребна особая миссия православной церкви хранительницы великой письменной традиции и языка. Когда-то славяне получили из рук своих первоучителей Кирилла и Мефодия единый церковнославянский язык. Сравнительно с бытовым языком малой этнической традиции он призван был выражать энергетийность высокого, сакрального. Великий славянский писатель митрополит Иларион в "Слове о законе и Благодати" передает это новое чувство славянских народов, удостоенных приобщения к числу народов Божьих.
   Возвышенное чувство обретения другого измерения, превратившегося из смутного, абстрактного, в живое и конкретное, выражено и в "Повести временных лет". "...Язык, используемый как средство отправления христианской литургии, тем самым становится священным языком, а говорящий на этом языке народ повышает свою статус и превращается в народ, посвященный Богу..."3
   Сегодня нас хотят снова лишить единого языка Большой православной традиции, иными словами - понизить в историческом и культурном статусе до уровня архаичного и беспомощного трайбализма. Саму православную церковь на местах желают подчинить задачам племенного "национального строительства", то есть низвести ее с уровня общего и высокого на уровень частного и приземленного.
   От церкви требуется особый подвиг: через головы ревнивых и боящихся гнева народного компрадорских правителей обратиться прямо к народу христианскому, сегодня выступающему в узнаваемом облике сирых и нищих духом.
   НОВЫЙ КУРС НА ХРИСТИАНСКИЙ ВОСТОК
   Удивительное дело: с того самого момента как новыми правителями России было объявлено возвращение в "европейский дом", а страну наводнили тысячи западных экспертов, консультантов, миссионеров рынка и либеральной идеологии, нижняя часть гигантского евразийского айсберга, воплощающая народное большинство, все стремительнее дрейфует на Восток. Речь не идет об экзотическом Востоке культурологов и даже не о геополитическом Востоке евразийцев, а о христианском Востоке, приметой которого является безмолвное страдание. Этот Восток наиболее точно описал не К. Леонтьев, обращающейся к нашей духовной прародине - Византии, с ее церковным урбанизмом, а Тютчев:
   Удрученный ношей крестной,
   Всю тебя, земля родная,
   В рабском царь небесный
   Исходил, благословляя.
   Какой пейзаж описывает здесь поэт? Явно не урбанистический, не торгово-промышленный и не увеселительный, связанный с "фабриками развлечений". Нет в этом пейзаже и прометеевых порывов покорителей природы и дерзателей светлого будущего.
   Тихий, скорбный пейзаж, таинственный зов которого можно расслышать только соответственно настроенным христианским сердцем. Именно этот пейзаж ненавидели большевики, воспитатели "нового человека". И постепенно пейзаж этот почти исчез, вытесненный строительными лесами нового общества. Только ностальгическое чувство русских писателей-деревенщиков на время воскресило его в нашем сознании - но только как дорогую, уходящую тень.
   И вот грянула новая деинструстриализация. О, нам не пристало уподобливаться неким новым псевдоромантикам экологического, буколического, неоязыческого толка и говорить о реванше природы над цивилизацией или естественного над искусственным. Разрушаемая индустриальная среда не таит в себе никаких экономических или эстетско-буколических обещаний.
   Напротив, она готовит новые прорывы технической анархии, неслыханные технологические катастрофы, словом, такие деформации, из каких даже самые смелые художники авангарда вряд ли смогут слепить свой образ "эстетического". Но отступления и поражения промышленной среды дает иной, архетипически узнаваемый образ забвения, обветшалости, скорбной бедности. Обветшавшие строения, остовы так и недостроенных зданий и предприятий, выходящие из строя мосты и дороги, осевшие в землю или заколоченные дома во всем этом мы видим неслыханное посрамление прометеевой гордыни строителей земного рая - самонадеянных соперников Творца.
   Деиндустриализация являет собой посрамление силы и гордыни, посрамление светского сознания, создавшего себе бога из прогресса. И вот в результате мы, наконец-таки, стали писать слово "Бог" с заглавной буквы, а "прогресс" - с прописной или даже брать его в горькие иронические кавычки. И в результате всего это - снова становится тем народом, тем краем о котором написал свои щемящие строки Тютчев.