Этот народ, этот край сегодня молчит. Говорят другие, все более явно дистанцирующиеся от скорбного народа и пространства и внутренне вполне подготовленные к эмиграции на Запад. Они и сегодня чувствуют себя внутренним Западом, отгораживающимся всеми способами от окружающегося туземного пространства. Но тем самым они, по закону взаимного отталкивания, ускоряют самоопределение постсоветского пространства как скорбного христианского Востока, противопоставленного внутреннему и внешнему Западу.
   Этот Восток потому и молчит, что до окончательного размежевания народа с "реформаторами" речь его была бы фальшивой, исполненной западнических софизмов и эклектики. Голос будет подан позже, когда размеживание окончательно произойдет.
   Но пора прямо сказать: сознание западнического типа, взыскующее одних только успехов, послаблений, потребительских благ и утех (все это оно и называет прогрессом) прямо-таки обречено не любить Россию как страну, постоянно обманывающую его ожидания. На самом деле прогресс везде обманывает, ибо действительность, строго говоря, в принципе не способна потакать психологии нынешнего потребительско-гедонистического типа. Но западническому сознанию кажется, что это Россия "злостно не соответствует" стандарту. Поэтому сегодня это сознание ненавидит Россию. Завтра оно возненавидит весь мир и непременно кончит тем, что реальному предпочтет виртуальное.
   Что касается самого Запада, то он в целом уже осознал, что прогресс как прометеева эпопея человечества уже зашел в тупик. На историю полагаться больше нельзя, ибо вместо дальнейших достижений она теперь обещает только все нарастающие проблемы.
   И Запад решил полагаться на географию - на то, чтобы заново перераспределить планетарные ресурсы: чтобы прогресс, несостоявшийся как "мировая прометеева революция", состоялся в одном, отдельно взятом регионе - атлантическом. Для этого остальным предстоит отступить в новую нищету и варварство.
   Так прогресс из игры с положительной суммой превратился в игру с нулевой суммой: выигрыш богатого Севера окупается проигрышами и без того бедного Юга, а также расширением последнего посредством зачисления в его состав бывшего второго мира. Такое понижение в статусе должно как-то оправдываться.
   И оно оправдывается - посредством демонизации России. Прежде униженным и угнетенным было, по крайней мере, уготовлено христианское сочувствие. Теперь им уготовлено антихристианская ненависть и презрение.
   ПРИМЕЧАНИЯ
   1. Benoist A. de. Europe, tiers-mondes... P., 1976.
   2. Ницше Ф. Утренняя заря... С. 12.
   3. Оболенский Д. Византийское содружество наций. С. 357.
   Глава восьмая
   ВЛАСТЬ ВРЕМЕНИ
   ПОСТСОВЕТСКОЕ ВРЕМЯ:
   ОТ ПРОГРЕССИСТСКОГО УТОПИЗМА
   К ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОМУ РЕАЛИЗМУ
   Современная темпоралистика успела многое сделать для коррекции упрощенной картины времени, принятой во всех современных идеологиях прогресса. Картина эта совмещает нивелирующие установки эпохи Просвещения, не признающей никаких качественных культурных различий и ориентирующейся на "человека вообще", с пониманием истории как машины времени, перерабатывающей сырье событий в конечный продукт - светлое общечеловеческое будущее.
   Опираясь на достижения сравнительной культурологии современная темпоралистика внесла в эту "лапласовскую" общественную теорию моменты теории относительности. Она доказала: в различных культурных средах время протекает по разному; линейный тип кумулятивного времени является, скорее, продуктом специфического западного развития, а не общим историческим законом; для самого Запада этот тип времени стал характерен только после эпохального переворота посттрадиционализма; различные социальные группы внутри одного и того же общества имеют разную временную ритмику, что порождает драматические эффекты "общества неодинаковых скоростей" (Г. Гурвич).
   Но все эти поправки, даже вместе взятые, явно не достаточны для того, чтобы объяснить неожиданные и парадоксальные эффекты нынешнего реформирования необъятного евразийского пространства. Их почувствовал парадоксалист Ф. Ницше, заявивший: "...мир теперь отвратительнее, чем когда-либо, но он означает собой мир более прекрасный, чем когда-либо существовавший"1.
   И дело не исчерпывается тем простым объяснением, что для одних этот мир стал прекраснее, чем когда-либо, а для других - отвратительнее и жестче.
   При таком объяснении мы никогда не поймем, почему не только верхи общества, но и низы, по крайней мере в очень значительной своей части, пришли в такое радостное возбуждение в период "перестройки", а затем нетерпеливо подталкивали перестройщиков ко все более радикальным переменам и, разочаровавшись в половинчатых "розовых" демократах, отдали свои голоса радикальным демократам. Здесь только христианская интуиция, знающая, что "веселое время" радикальных перемен и обновлений питается не только светлыми надеждами, но и антихристовыми соблазнами, морально вооружает нас. Из всех типов знания только это оказалось "морально не устаревшим" и как нельзя более адекватным нашей катастрофической эпохе. Оно, это знание, давно уже было сосредоточено на одном предмете, представляющемся ему наиболее подозрительным - более, чем прямое злодейство.
   Этим предметом является эмансипаторское гедонистическое сознание, постоянно жаждущее освободиться от тягот и трудностей, в том числе от тягот морального и всех других видов долга. Все миропотрясательные перемены эпохи модерна в значительной степени инициированы этими попытками облегчения. Для того чтобы долг и тяготы бытия из абсолютных превратить в относительные, оспариваемые и преодолеваемые, изобретательные идеологии модерна постоянно приписывали их не объективным обстоятельствам, а злой и корыстной воле похитителей человеческого счастья. Достаточно подавить эту злую волю и откроются врата земного рая.
   Здесь надо отметить сохраняющиеся различия между западным и восточным типом интерпретации социальной справедливости. В либеральной лексике оно обозначено как различие между демократией свободы и демократией равенства. На самом деле различие глубже - оно лежит не в социальной, а в экзистенциальной плоскости и касается противоположности аскетической и гедонистической картин мира.
   Демократия свободы представляет собой, с одной стороны, попустительский тип, а с другой - достижительный: она предполагает, что все то, что на сегодня остается монополией высших классов (вчера аристократии, сегодня - буржуазии), завтра будет доступно для остальных.
   Демократия равенства в самом деле ближе восточному архетипу - но не Востоку "азиатского деспотизма", как это подразумевается в данном случае, а аскетическому Востоку. Она предполагает, во-первых, что тяготы бытия - не следствие чьей-то своекорыстной воли, а удел человека на грешной земле этой юдоли страха и печали, а во-вторых, что эти тяготы обязаны нести, в разных формах, но в равной напряженности, все люди, а не одни только низы общества. Именно этот принцип отражен в характерном для Востока консенсусе служилого государства и других принципах аскетической морали и культуры. Все те, кто желает нарушить этот консенсус, выторговать себе особые привилегии, непременно становятся "западниками", если присутствие Запада актуализировано исторически и геополитически. Эти западники творят особую утопию, связанную с надеждами на побег из трудного пространства Востока в легкое пространство Запада или пространство светлого будущего.
   В тех случаях, когда данную утопию пытаются осуществить на деле, неизменно получается, что действительность, вызванная к жизни стараниями реформаторов, оказывается несравненно тяжелее и непригляднее, чем прежняя, казавшаяся столь невыносимой. Только со временем происходит постепенная "натурализация" новых порядков в восточной культуре, их коррекция в духе того, что реально возможно и необходимо в данной географический и историко-культурный среде. И только вследствие такой натурализации и коррекции снова налаживается и нормализуется жизнь - до новых напоров гедонистического нетерпения со стороны просвещенного меньшинства.
   Сегодня мы застали новую фазу развертывания этой драмы между гедонистическим стремлением к легкому существованию и следующими за этим разительными эффектами бумеранга.
   Если вдуматься, станет вполне понятным, что основным, самым активным оппонентом коммунистического тоталитаризма со всеми его запретами был не граждански и ценностно мобилизованный, действительно демократический тип сознания, а гедонистически-расслабленный, тяготящийся любым долгом и нормой и готовый списать их сначала на специфику коммунистического строя, а затем и вообще на специфику "этой" страны с ее незадачливой судьбой и "неадекватной" культурой.
   ЭТОТ "ПРЕКРАСНЫЙ" НОВЫЙ МИР
   Ясно, что "решительное освобождение" общества от тоталитарных запретов началось с самих коммунистических верхов - они приняли для себя самую максималистскую "версию освобождения" и потому удостоились репутации радикальных демократов. Но им важно было заразить соответствующим духом тотальной безответственности и вседозволенности все общество, связать его круговой порукой совместного гедонистического греха.
   Так возник этот новый мир - более отвратительный чем когда-либо, но и более прекрасный по критериям соблазнительной греховности. Хитроумные стратеги не поделились с обществом ни собственностью, ни властью - все это они приберегли для себя. То, за счет чего они освободили современного массового человека, оказалось не демократизацией имущественных и властных прерогатив, а исчезновением морали и цивилизованности - это они потерпели поражение в бестиализированном мире "естественного отбора".
   Так возник двойной стандарт нашей "демократии". По собственно социальному счету - беспрецидентный откат назад, утрата цивилизованных гарантий существования, одновременно провал и в неслыханную нищету и в невиданную дикость всеобщего "беспредела". Но по счету гедонистического инстинкта, по критериям тяготящегося культурой и цивилизованностью витального тела или "репрессированного бессознательного" успехи реформ превосходят всякое воображение - здесь постсоветская Россия в самом деле "впереди планеты всей".
   Возникла крайне напористая и агрессивная среда крикливого меньшинства, неизменно оказывающаяся адвокатом и пособником самых разнузданных инстинктов. И оказалось, что эксплуатация инстинктов дает прибыль, более того - это, пожалуй, единственно рентабельное направление предпринимательской деятельности в постсоветской России. Торговцы наркотиками и порнофильмами, продавцы извращенных садомазохистских зрелищ, продюсеры, специализирующиеся на фильмах ужасов, владельцы ночных клубов, казино, предприятий и интимных услуг и окружающий все это мир разнузданной рекламы - вот что является настоящей социальной базой идеологии эмансипированного инстинкта в его борьбе с собственно человеческой культурой.
   Эта среда ведет свою игру с нулевой суммой не только с цивилизованностью и моралью - она ведет ее с самой жизнью на земле. По настоящему ее следует квалифицировать как среду, несущую массовый геноцид ведь облученный ею народ теряет способность не только морально трудиться, образовываться, совершать вклады в собственное будущее - он теряет способность даже на простое демографическое воспроизводство.
   С одной стороны его душит нищета и острый страх неопределенности, мешающий обзаводиться семьями, иметь детей и отвечать за них; с другой его душу и тело рвет вырвавшийся на волю и обретший дьявольский всеразрушающий облик гедонистический инстинкт - этот самый радикальный из всех нигилистов, толкающий в бездну тотального "ничто".
   Апологетика "ничто" возникла на Западе давно; с большим или меньшим остроумием и убедительностью им занимались экзистенциалисты и неофрейдисты. И то и другое течение видело в "ничто" гарантию свободы. Любой порядок, любая система установлений фатально становится похитителем человеческой свободы, ставят человеку свои порабощающие условия. Настоящим союзником человеческой свободы является "ничто" для Сартра: сама смерть как возможность уйти из плена детерминаций, переиграть все олицетворяющие внешнюю необходимость инстанции, является последней гарантией Свободы.
   Свою родословную экзистенциалистское "ничто" ведет от немецких мистиков пореформационного периода, в частности, от Якова Бёме. Согласно учению последнего, даже Бог не первичен - ему предшествует великая Пустота (Бездна) - Ungrund. Бог в мировосприятии экзистенциалистов выступает в роли справедливо-добродетельного, но несколько старомодного и потому все же стеснительного Владыки мира, которым не терпящая никаких указующих инстанций современная личность все же тяготится. Кроме того, сам факт слишком часто торжествующего в земном мире зла порождает деликатные вопросы: то ли Бог не всесилен, то ли не совсем добр? Устранение Бога из картины мира лишает добро высших гарантий, но зато обеспечивает особый, беспредпосылочный статус нашей свободе.
   Это героическое "ничто" экзистенциалистов в наше время заменено постмодернистским "ничто", связанным с отрывом знаков культуры от онтологического базиса и возможностью свободного, то есть совершенно произвольного, манипулирования ими. Если в "ничто" экзистенциалистов были видны следы индивидуалистического тираноборчества интеллигенции, отбросившей народнические иллюзии, то в постмодернистском "ничто", означающем онтологическую пустоту любых знаков культуры, просматриваются черты господской, приватизированной меньшинством свободы - свободы манипулирования миром.
   Что же касается большинства, то ему современная демократия дарит "ничто" инстинкта, томящегося любыми формами социализации. Отсюда небывалая инфантилизация образа массового общества, как будто бы сплошь состоящего из трудно воспитуемых подростков, жадных до запретного. С этим связаны шокирующие сдвиги в культуре: от серьезной литературы - к комиксам, от романа - к эстрадному скетчу, от толстых литературных журналов - к буклетам и комиксам, где яркие картинки сочетаются с "необременительным" текстом.
   Не менее парадоксально другое сочетание: полного безвластия с невиданно всеобъемлющей, всепроникающей властью, высвечивающей все уголки и большего мира публичности и малого человеческого мира, теряющего свою камерность. Здесь мы видим ту же картину, соответствующую уже не самоуверенности прогрессистского эмансипаторского сознания, а эсхатологической тревожности христианского сознания, ничего хорошего не ждущего от истории.
   ВЛАСТЬ КАК БЕЗВЛАСТИЕ
   Присмотримся поближе к современному парадоксу власти - безвластия. Можно сказать, современный либерализм вобрал в себя все предубеждения против власти, накопленные в эпоху модерна. Не случайно многие говорят об анархо-либерализме2, который "максимизирует" либеральную критику государственного вмешательства в экономическую и социальную жизнь вплоть до полной замены государства рыночной саморегуляцией всех общественных отношений вообще.
   По меньшей мере три силы соединились вместе и образовали фронт современного этатизма. Первой из них стала американская идеологическая стратегия, задействованная в войне против "тоталитарного СССР". Советский коммунизм, идентифицировался как воплощение предельного этатизма всепоглощающего молоха власти, нависающей не только над населением второго мира, но грозящей нависнуть над всей планетой, если ей не дать своевременного отпора. Антлантизм, ведущий холодную, но тотально-непримиримую войну с "коммунистическим Востоком", создал демонический образ тоталитарной власти, угрожающей человечеству гигантским концлагерем.
   Соответственно, по закону противоположности, атлантический мир выступал как оплот свободы, гарантированной всему человечеству как только коммунизм будет побежден. Ожидания мирового либерального общественного мнения подогревались таким образом, что родился миф "последнего решительного боя", за которым последует тотальная демобилизация и раскрепощение, уничтожение военных арсеналов, братание Востока и Запада, сливающихся в единую семью.
   И "новому мировому порядку" с венчающим его "новым мышлением" поверили почти все: и население стран, входящих в Варшавский договор, и западноевропейская интеллигенция и даже.. значительная часть советской партийной элиты во главе с романтиком перестройки. Произошла загадочная, но характерная для прогрессистского сознания аберрация. Армии, военные арсеналы, границы, оборонная инфраструктура - все то, посредством чего на протяжении всей истории государства охраняли свои территории, наступали и защищались, делили сферы влияния, внезапно были восприняты как некая искусственность, порожденная чрезвычайщиной холодной войны. Достаточно покончить с этой нелепой, изматывающей силы войной, освоить новое мышление, и многотысячелетняя военная история мира вообще кончится - наступит благоденствие всеобщего пацифизма.
   Второй составляющей мировой антиэтатистской утопии явилось само эмансипарторско-гедонистическое массовое сознание, особенно ярко проявившееся в его молодежном варианте. Здесь затребованную идеологию дал неофрейдизм с его установками высвобождения репрессированного инстинкта, понятием эдипового комплекса и идеей мировой сексуальной революции. Ключевая для эпохи европейского модерна дихотомия "традиционное-современное" здесь интерпретируется как полярность фигур авторитарного Отца архетипического символа всего власть предержащего - и Сына, воплощающего инфантильную "свободную чувственность", не желающую признавать запретов.
   Отец здесь - темное архаичное начало - одновременно и ревнивый самец, отстаивающий свою сексуальную монополию в прайде, и несносный традиционалистский цензор, преследующий своими запретами радостное буйство молодой жизни. Эмансипация этого типа проходит под знаком реабилитации "прекрасного юноши Эдипа", убившего ненавистного отца и тем самым раскрепостившего всю культуру. Новый Эдип не только устранил отцовские запреты, но и перевернул вектор культуры.
   Прежде культура развивалась под знаком социализации и поощрения усилий взросления - быстрейшего постижения требований долга, нормы и дисциплины. Теперь речь идет о том, чтобы дискредитировать дисциплину и долг как воплощение ненавистного традиционализма.
   Третьей силой, составившей базу глобальной революции антиэтатизма, оказались те привилегированные группы общества, у которых возник разрыв между фактическим уровнем гигантских возможностей и стеснительными нормами идеологической, моральной, политической легальности. Вот кто оказался настоящим мастером великой интриги, направленной против дисциплинарных форм, сложившихся в различных обществах. В бывшем СССР это были партийная и гебистская номенклатура и торговая мафия.
   Номенклатура чувствовала себя связанной цензурой собственной идеологии - принципами демократии равенства и нормами, восходящими к аскетике революционного романтизма. Мафия не могла легализовать свои колоссальные доходы и вынуждена была вести показной образ жизни скромных "совслужащих" (при реальных доходах, в десятки и сотни раз превышающих среднюю заработную плату).
   Но мы ошибемся, если подумаем, что революция номенклатуры, решившейся сбросить стеснительные оковы прежней легальности, была региональной (в рамках бывших социалистических стран), а не мировой. На самом деле она была мировой, ибо по другую сторону железного занавеса имелась своя номенклатура, также явно тяготящаяся стеснительными нормами "большого" социального государства и пережитками морали, нетерпимой к спекулятивным формам наживы.
   Речь идет о новом предпринимательском классе, которого утрата традиций протестантской этики толкает в направлении новой самоидентификации. Мы уже упоминали о двойственности облика буржуа, раскрытом В. Зомбартом: глобальный авантюрист с темпераментом азартного конквистадора эпохи колониальных грабежей и "золотых лихорадок" - и дюженный бюргер, традиционный оппонент левого авангарда.
   И вот в предпринимателях постиндустриальной эпохи явно пробудились черты авантюриста - игрока, отныне не согласного довольствоваться бюргерской прибылью в 5-7% годовых. Присмотревшись к этому типу ближе, мы убеждаемся в том, что его новая "героическая мораль" - не больше, чем стилизарторство. На самом деле перед нами - декадентская вырожденческая личность, утратившая способность к настоящей внутренней мобилизованности и сосредоточенности. Всеобщий климат "посттрадционной" демобилизации задел и ее, но на свой лад. Она больше не желает заниматься организацией материального производства и другими требующими усилий занятиями. Современная "революция притязаний" - вот утопия, которую она намерена осуществлять, разумеется, для себя.
   Буржуазная утопия эпохи постиндустриального общества - это прибыль, помимо индустрии, в сферах, где деньги непосредственно рождают новые деньги. Речь идет о великой спекулятивно-ростовщической революции, ставящей в центр экономической жизни уже не предприятие, а банк. Не инвестиции, а спекуляции в области ценных бумаг, колебаний мировых курсов валюты, гигантских "кредитных афер" МВФ и МБ, способных в считанные часы экспроприировать сбережения сотен миллионов людей в самых отдаленных уголках мира - вот новое поле деятельности буржуа "постиндустриального" типа.
   Он хорошо знает, что его оппонентами являются: старая христианская мораль, со времен Средневековья преследующая спекулятивно-ростовщические игры, социальное государство, обеспечивающее минимальные гарантии социально незащищенным, и национальный суверенитет, проявляющий себя в экономической области стремлениями защитить национальную экономику от экспроприаций ростовщического глобализма. Вот почему новый банковский капитал выступил в авангарде борьбы с ненавистным "этатизмом" и его "пережитками в сознании людей".
   ПОСТМОДЕРНИСТСКИЙ ПРОЕКТ СВОБОДЫ
   Удивительная метаморфоза произошла с европейским "проектом освобождения", с идеологией свободы. Еще наше поколение помнит время, когда свобода собирала под свои знамена лучших - наиболее совестливых, христиански впечатлительных, готовых защитить слабых от сильных.
   И вот мы видим новую версию проекта освобождения. Речь идет о том, чтобы освободить сильных от стесняющей социальной и моральной цензуры, привилегированных - от всего того, что мешает полной легализации и легитимации их привилегий, носителей девиантного поведения - от традиций. В этом - весь секрет современного "либерального" пафоса и его истинная подоплека.
   Сравнивая нынешний постмодернистский "проект освобождения" от соответствующих изданий эпохи классического модерна, приходишь к выводу, что настоящий водораздел между христианской и антихристианской эпохами проложен именно сегодня. Свобода, сохраняющая мотивации солидарности с униженными и угнетенными, высокую впечатлительность душевного сострадания это еще христианская по духу свобода, хотя и выраженная в превращенных или даже искаженных формах.
   Но свобода, выдающая алиби наглой силе, созревшей для того, чтобы сбросить социальные и моральные ограничения,- это свобода порочного инстинкта, тяготящегося нормами цивилизованности, бесчеловечного хищничества, пожелавшего вернуть общество в джунгли социал-дарвинизма,такая свобода явно обретает люциферовы черты.
   Надо прямо сказать: ни философия модерна, ни другие формы общественного сознания этой эпохи не выработали понятийных и языковых средств для адекватного описания этой "отпавшей" свободы. Если мы и впредь станем подходить к описанию тенденций современной эпохи с позиций самоуверенного прогрессистского сознания, ожидающего от истории одних только потаканий человеческой прометеевой гордыне, мы окажемся в ситуации того, кто пошел стричь, а вернулся стриженным. Пора в корне менять господствующий тип исторического самосознания, чувствующего себя находящемся на эскалаторе, автоматически несущем к светлому будущему.
   Социально-исторический баланс прогресса изменился на наших глазах: теперь одна единица социальных обретений оплачивается несколькими единицами потерь и соотношение это продолжает ухудшаться.
   Такой итог оказался совершенно неожиданным для постхристианского сознания, но он вполне вписывается в парадигму христианского эсхатологического сознания. Его главная интуиция всегда состояла в том, что очищающие землю от ограничений "традиционной веры" открывают дорогу не лучшим, а худшим, и эта логика последовательного вытеснения лучших худшими и есть логика эмансипации, ведущая в конечном счете к антихристову царству. Здесь самый загадочный парадокс прогресса, фактически предвосхищенный в Апокалипсисе: худшие лучше пользуются достижениями эмансипации, чем лучшие, а наивысшим мастером оказывается сам антихрист, который "обольщает живущих на земле" (Откр. XIII, 14).
   В неком пределе, который сейчас, кажется, уже просматривается, вся власть на земле будет отдана наихудшим. Разве в результате приватизации весь экономический потенциал громадного постсоветского пространства оказался у лучших - наиболее трудолюбивых, ответственных, связанных с социально и морально оправданными видами активности?