- Отробил или не отробил? - страстно повторяет Мартьянов. - Скажи!
- Ты-то сам как понимаешь? - спрашивает Веденеев. - Сам ты как чувствуешь?
- Не знаю! - с задышкой говорит Мартьянов и широко разводит руками. Не знаю!
- Все прощается за труд, - сухо говорит Веденеев. - Сужу человека смотря по тому, какую долю труда он внес.
- Ну! Ну! - говорит Мартьянов с ожесточением и надеждой. - Слыхал я это от тебя. Ты про меня, про меня скажи: отробил я?..
Веденеев встает, закладывает руки в карманы и ходит по комнате, размышляя. Подходит к печке, трогает ладонью остывшие кафели... И оттуда, от печки, доносится слово, которого ждет Мартьянов:
- Отробил...
И над маленьким южным городом тоже ночь.
Большое окно открыто в сад, в саду сухо, с жестяным постукиваньем шелестят листья какого-то растения.
Вот так в ветреную погоду постукивают на кладбищенских крестах жестяные венки...
Запихали в могилу и радуются. Сами живут, а он лежи и умирай.
- Маргарита! Будь добра, Маргарита, закрой окно.
Маргарита Валерьяновна входит из соседней комнаты и торопливо закрывает окно.
- Как ты хлопаешь. Неужели нельзя не хлопать... И спрашивается: для чего держать окна настежь, когда такая сырость?
- Но ведь доктор сказал, что, пока тепло...
- Какое же тепло. Сырость, ужасная сырость. Неужели ты не замечаешь, что одеяло к утру совершенно отсыревает?
- Извини, я не...
- Ты многого не замечаешь, Маргарита, когда речь идет обо мне. Нельзя так слепо выполнять предписания доктора, как ты выполняешь. Надо жить своим умом. Эти курортные врачи вообще ничего не понимают.
- Я каждый день вспоминаю Ивана Антоныча, - со слезами на глазах говорит Маргарита Валерьяновна.
- Это очень мило, что ты вспоминаешь его каждый день, но, к сожалению, это ни в какой степени не может мне помочь.
Владимир Ипполитович садится в постели и принимается, кряхтя, перекладывать подушки.
- Нет, я сам. Оставь, пожалуйста. Никому до меня нет дела. Не могу допроситься, чтобы клали подушки так, как мне удобно.
Действительно: нет рядом души, которая бы посочувствовала. Некому даже подушки переложить...
Маргарита делает вид, что вот-вот свалится с ног. Чего ей валиться с ног? Ей еще и шестидесяти нету. А молодая, здоровенная Оксана храпит так, что в спальне слышно. Отвратительно тонкие стены у этих маленьких домишек. Лежать всю ночь и слушать храп - тоже удовольствие...
В открытую дверь виден пустой чемодан, стоящий на полу, и женские тряпки, разбросанные по стульям.
- Еще не уложилась?
- Нет еще.
- Подумаешь, сложные сборы, - едешь на неделю.
- Представь, я как-то не могу сообразить, что надо взять с собой. Здесь тепло, и Оксана мне выгладила летние платья, я стала укладывать и вдруг думаю себе: ведь там морозы!
- Ну конечно, морозы. Ты - как младенец, Маргарита. Надо взять шубу, и валенки, и все теплое.
- Да, валенки, - говорит она, - надо вынуть из нафталина... - и она уходит, и он знает, что она рада предлогу уйти.
Все рады уйти.
Листопад за все время прислал одно письмо. Еще одно пришло от группы конструкторов - какое-то вялое, принужденное... Людей сближает совместная работа, остальное - сентиментальное вранье. Отработал человек - его спихивают к черту на кулички. На покой. И радуются...
Кажется, он поторопился с этим домиком.
Ему здесь гораздо хуже. Просто несравненно хуже. Болваны доктора не понимают.
Инерция работы держала его на ногах. И еще десять лет продержала бы. Нет, дернула нелегкая бросить все, изменить привычному ритму жизни. И сразу начал распадаться весь механизм.
Вот и окно закрыто, а одеяло все-таки сырое.
На севере топят большие печи. Топят дровами. Тепло.
Вот он, покой: никто ничего от тебя не ждет, никто не придет, можешь совсем не вставать с постели. Постукивают в саду жестяные мертвые листья...
Маргарита рвется скорее привезти мебель, чтобы устроить здесь по-городскому. Маргарита хитра, но глупа, все хитрости ее как на ладони. Вовсе не мебель ей нужна. Она хочет на неделю-две вырваться из этой могилы...
Что же, по человечеству ее можно понять. Хотя это возмутительно, что и она бежит от него.
Соскучилась по своим председателям и заместителям председателей.
Надо ей сказать, чтобы спала в его бывшем кабинете, - там теплее всего. Там печь очень хорошая... Два чертежных стола так и стоят там у окна. Кто-то будет жить в том кабинете? Унесут чертежные столы, поставят дамский туалет или детские кровати...
Ломит поясницу, ноют ноги, голова тяжелая, сна нет. Вот вам и знаменитые целебные грязи!
Не те времена! Никто не протянет над тобой руки и не скажет: "Встань и иди!" Сам вставай, сам иди. Сам воскрешайся из мертвых.
Маргарита может спорить сколько угодно, а одеяло сырое.
- Маргарита! Маргарита! Достань и мои валенки из нафталина. Мы едем вместе.
Этому нельзя перестать удивляться. Кто ты был для меня? Никто. А сейчас ты мне ближе всех на свете. Был безразличен мне, а сейчас для меня самое интересное - то, что ты говоришь, то, что я хочу сказать тебе, то, что я о тебе думаю, то, что думаешь ты. Ты умнее всех, ты прекраснее всех; если бы я хоть секунду думала иначе, разве я потянулась бы так к тебе, разве бы я так гордилась тем, что имею право прислониться к тебе? Как это другие не видят, что ты лучше всех? Как я сама этого раньше не видела? И почему теперь увидела? Откуда взялось прозрение? Не потому же, что я искала любви? Я не искала любви! Если бы искала, нашла бы давно, она под ногами у меня лежала, я и не нагнулась поднять... Нет, я искала любви, не нужно быть нечестной. Но почему именно ты? За какие такие твои заслуги? Чего ради я ряжу тебя во все это великолепие? Ничего не понятно, от непонимания кружится голова...
Листопад и Нонна идут медленно. Оба устали. Устали оттого, что просидели в накуренной конструкторской до глубокой ночи, и оттого, что за все эти часы ни разу по-настоящему не приблизились друг к другу...
Он что-то говорит. Она отрывается от своих мыслей и вслушивается.
- Только не испугайтесь моего жилья, - говорит он как бы шутя, но голос вздрагивает. - У меня пусто и холодно, похоже на сарай.
- Это же все равно, - говорит она почти шепотом.
Они условились, что она придет к нему. Когда? "Я тогда позвоню", сказала она коротко. У нее такое ощущение, словно она раскачивается на качелях: выше - выше - выше...
- Лодки, - говорит она.
- Лодки? - повторяет он, заглядывая ей в лицо. - Какие лодки?
Она отрицательно качает головой, ей не хочется объяснять. Это в детстве было: качели-лодки, подвешенные на стальных тросах к толстой перекладине. Девушки и ребята становились по двое, держась за тросы, и раскачивались что было силы. Раскачавшись, лодка перелетала через перекладину, описывая полный круг. Кто слабонервный - и не суйся!
- Ты хочешь спать, - говорит он, в первый раз называя ее на ты. - Ты спишь на ходу. - Он обнимает ее бережно и нежно.
Вот и горка, и лесенка, ведущая к веденеевскому дому. Пришли! Она останавливается и поднимает к нему лицо...
- Ноннушка, - говорит он, целуя ее закрытые глаза.
- Еще, - говорит она, не открывая глаз.
И наконец они расстаются. Она отпирает дверь - целая связка хитроумных ключей, бесчисленные веденеевские затворы - и входит в дом. Он идет обратно, из старого поселка в новый, по необъятно широкой пустынной улице, обставленной высокими домами.
Куда же он сворачивает, разве не домой лежит его путь? Слишком поздно, чтобы идти в гости. Только всполошишь хозяев, вызовешь недоумение, неудовольствие, насмешку... Но он идет уверенно. Его ведет радостный подъем - он убежден, что все, что он сейчас сделает, будет хорошо! На мгновение он задерживается, чтобы разглядеть номер дома: белая эмалевая дощечка ясно и доверчиво освещена электрической лампочкой. Листопад входит в полутемный подъезд, поднимается на пятый этаж: вот та дверь. Нажимает кнопку звонка: звонок не действует. Листопад стучит.
- Кто там? - спросил Уздечкин.
Он только что собирался ложиться. По-прежнему по утрам ему трудно было работать, а к вечеру силы приливали, он словно оживал и с удовольствием засиживался над делами до глубокой ночи. Закончив работу, он приготовился уже раздеваться, как вдруг постучали. Он прислушался - не померещилось ли? Нет, постучали вторично. Кто так поздно?.. Он вышел в коридор и негромко спросил через дверь:
- Кто там?
- Федор Иваныч, - ответил голос Листопада, - это я, отворите.
Несколько секунд Уздечкин держал руку на замке и не знал: отворять или нет. Отворил. Еще какое-то время они стояли, один в передней, другой на площадке; потом Листопад усмехнулся и вошел, слегка отстранив Уздечкина.
- Не спите? Это хорошо, что не спите. Можно к вам? - Он прямо пошел на свет в столовую, скинул пальто, бросил на стул у двери... Уздечкин двигался за ним, не сводя с него глаз. Листопад сел к столу:
- Присяду, можно?
Уздечкин не отвечал. Глаза его спрашивали неистово: ну, что еще придумал?
На столе под лампой лежала папка с бумагами. Листопад открыл ее, прочитал бумажку, другую: заявления от рабочих; ссуды просят, ордера...
- Утопаете?
Уздечкин сказал с трудом:
- После войны у всех в быту обнаружились прорехи.
- И вы из своего завкомовского бюджета предполагаете все прорехи перештопать?
Глаза Уздечкина потухли. "Сейчас, - подумал он, - я возьму папку у него из рук и скажу: давайте завтра на заводе; я спать хочу..." - но Листопад сам отодвинул бумаги и спросил:
- Чаю дадите? Плохо встречаете гостей - даже чаю не предложите. Я бы выпил, откровенно говоря.
- Чаю предложить могу, - сказал Уздечкин, - только сладкого, кажется, ничего нет.
- Знаете, что я вам скажу? - сказал Листопад. - Жить надо так, чтоб было сладкое. Обязательно.
- Обязательно? - переспросил Уздечкин.
- Обязательно.
Оттого, что было уже очень поздно и все кругом спали, голоса у обоих были негромки и слова ронялись замедленно, по-ночному.
- Так-таки обязательно! - повторил Уздечкин с кривой улыбкой.
- Все-таки чаю дайте, - сказал Листопад. - Несладкого дайте, только горячего.
Ему нужно было хоть на минуту остаться одному: не получалось разговора с Уздечкиным! Трудно человеку одолеть собственный характер; пожалуй, это самое трудное, что есть на свете.
И Уздечкину хотелось остаться одному, чтобы привести мысли в порядок. Он нарочно долго возился в кухне, подогревая чайник. "Что это значит, думал он, - зачем он явился среди ночи и зачем я буду поить его чаем, дурак я, и больше ничего!" Сердце у него дрожало и болело. Он налил стакан чая и пошел в столовую.
Листопад стоял на пороге детской и смотрел на спящих девочек. Они были укрыты стегаными одеяльцами до ушей; только две светлые макушки видел Листопад в слабом свете, падавшем из столовой, да слышал сладкое, безмятежное детское дыханье... Он обернулся на шаги Уздечкина, взгляд у него был растерянный и мягкий.
- Вот, - сказал Уздечкин отрывисто. - Согрел, пейте.
Листопад вернулся к столу, но не стал пить. Облокотился и, нахмурясь, глядел на Уздечкина с недоумением. И вдруг сказал тихо:
- Что это у нас с тобой происходит, а? Ты не можешь объяснить?..
- Все понятно, - сказал Уздечкин, - что тут объяснять! Ты имеешь счет на меня, я на тебя. Я тебе моего счета еще не предъявлял.
- И я тебе тоже!
- Нет, ты предъявлял. У тебя выдержки нет, чтобы держать в секрете. Я все знаю, что ты обо мне думаешь. Ты думаешь, я мало даю... партии, народу... Ты думаешь, что ты много даешь, а я мало; и ты на меня смотришь как на муравья... Не спорь, я знаю.
Листопад не спорил, он молчал. Уздечкин перевел дыханье.
- Отсюда все и вытекает. Какие у тебя основания думать, что я мало даю? Потому что работаю тихо, без звона? Мне звона не надо!
- А что тебе надо?
- Много надо; только не звона.
- Так ты считаешь, что много даешь партии? Что же ты даешь?
- Все! - отвечал Уздечкин. - Все, абсолютно все, что имею. Последнее понадобится отдать - отдам последнее. А ты сколько даешь? Три четверти? Половину?
- Я тоже все, кажется.
- Нет, ты не все. Разве столько у тебя, сколько ты даешь? У тебя больше!
- Спасибо на добром слове, разреши считать за комплимент.
- Ты, может, и все отдаешь, - сказал Уздечкин, подумав, - так ты этого не чувствуешь. Ты радости много взамен получаешь. Сделка для тебя выгодная.
- Э, заговорил как подрядчик! Так бери и ты радость. Это ж у нас не нормированный продукт, бери, сколько можешь унести!.. Не умеешь? Так и скажи. Нескладно как-то все у тебя. Незграбно, как на Украине говорят.
- Я сочувствия не прошу, если кто сочувствует, так это просто глупость. Уходи с твоим сочувствием!
- Не уйду, Федор Иваныч. Потому что если уйду, то второй раз мне не прийти. Я пришел с тобой помириться раз и навсегда, окончательно. А ты меня гонишь.
Выражение лица у Листопада было отчаянно-упрямое, мальчишеское... Уздечкин улыбнулся невольно, ему вдруг стало легко: как будто и с его плеч упало двадцать лет, и он тоже мальчишка, который и ссорится напропалую, и мирится прямодушно.
- Вот ты пришел, - сказал он, - и с маху поставил на мне клеймо: нескладно все у меня, говоришь. Ты меня знаешь - сколько? Меньше двух лет?.. Ты хоть раз говорил со мной не как директор, а как человек?
"Да ведь и ты передо мной являлся не иначе, как председателем завкома", - хотел сказать Листопад, но не сказал: мелки показались ему эти слова, и не стоило прерывать Уздечкина, раз уж тот заговорил.
Пусть выскажется.
- Я на заводе вырос. Я помню, как тут еще дореволюционное оборудование стояло... как начали строить новые цеха, повезли оборудование по последнему слову техники. Новые мартены ставил комсомол, я был в числе бригадиров. На месте нового поселка пустырь был, голое поле - я помню, как закладывали каждый фундамент... Сейчас, конечно, много у нас нового народа, а до войны - идешь утром на работу, так голова заболит кланяться: со всеми встречными знаком! И каждый тебя знает по имени-отчеству, и каждому ты нужен!.. Тебе Кружилиха - что? Ты до нее, может, на десятках предприятий побывал. У меня тут и дом, и семья, и родина, и отцовская могила, и все!.. А тебя завтра переведут в Челябинск или Свердловск - ты и поехал! И хоть бы что тебе!..
- Постой, постой! - не выдержал Листопад. - По-твоему, значит, если я тут не родился, то уж и не могу любить завод так, как ты любишь?
- Не потому, что не родился. Потому что у тебя характер не тот. Таким, как ты, и здесь хорошо, и в Челябинске не хуже. Для тебя Кружилиха - один перегон, от станции до станции; а для меня - вся жизнь.
- Извини, пожалуйста! - сказал Листопад. - Ты о моих привязанностях суди по моей работе; а это все сочинительство - чепуха на постном масле.
- А хоть бы и сочинительство, - сказал Уздечкин. - Мало ли мы друг о друге сочиняем. Человек не книга, чтобы прочитать сразу; смотришь на него и сочиняешь... Ты мою мысль прервал, - добавил он. - Подожди, я вспомню. Он как бы вздремнул, поддерживая голову рукой, вид у него был очень усталый. Листопад смотрел на него со смешанным чувством раскаянья и интереса.
- Да! - вдруг вспомнив, обрадовался Уздечкин. - Я о периоде реконструкции упомянул. Вот тогда уже, понимаешь, мне страшно много понадобилось от жизни. Страшно много! Я до тех пор представлял себе социализм и коммунизм абстрактно, как будто это не у нас будет, а я не знаю где, чуть не в межпланетных масштабах... Ну, я тогда мальчишкой был... А как стали кругом подниматься леса, я понял: какого черта! не на Марсе, а вот тут это будет. Вот тут! - он постучал ногой в пол. - И как представил себе конкретно... так уж меня взяло нетерпение! скорей, скорей!.. Пятилетка в четыре года - даешь; жалко, что не в три!..
Он оживился, глаза заблестели.
"А трудно тебе было с твоим нетерпением", - думал Листопад, наблюдая его.
- И тогда все старое мне перестало нравиться, - сказал Уздечкин, глядя перед собой. - Все, что мешает, понимаешь... Быт, например: гиря на ногах!..
- А что ж быт? - сказал Листопад успокоительно. - Часть жизни. Чай вон пьешь? Бреешься? Детишки есть? Вот и быт. Ничего такого страшного...
- Хочу счастья для каждого человека! - сказал Уздечкин, не слушая его. - Хочу жизни ясной и светлой для всех...
Он что-то еще говорил, а Листопад смотрел на него по-хозяйски и думал: первым делом подлечить тебя нужно; куда бы тебе съездить, в какой санаторий? Подправить тебе нервы - будешь работник что надо... "Вот какой, оказывается, у нас на Кружилихе председатель завкома!" - мелькнула привычная весело-хвастливая мысль. Макаров-то прав оказался.
- Слушай, - перебил он Уздечкина, дружелюбно тронув его за плечо, это все так, а ты мне вот что скажи: ты полечиться не думаешь?..
Ночь над поселком. Ночь подсматривает сны и подслушивает разговоры. Выключено электричество, молчит радио. Час отдохновения и для взрослых, которые устали работая, и для детей, которые устали играя... Спокойной ночи, люди добрые!
Глава пятнадцатая
КОНЦЫ И НАЧАЛА
Накануне вечером пришла телеграмма о прибытии Маргариты Валерьяновны. Листопад велел выслать на аэродром машину и отрядить уборщицу, чтобы протопила квартиру. Машину послали, об уборщице забыли, никто, кроме шофера, не поехал встретить. Сам Листопад поехал бы на аэродром, если бы мог выкроить хоть полчаса. Но и четверти часа было не выкроить - готовился к докладу на заводской партийной конференции. Для доклада требовалось много цифр, фактов; плановый отдел, коммерческий директор, соцбыт, редакция заводской газеты - все сбились с ног в эти дни, поставляя материал для директорского доклада. А тут еще Макаров звонил, просил прислать тезисы. На тезисы, только чтобы продиктовать стенографистке, ушло полдня...
И Мирзоев никак не мог подступить к директору со своим разговором. В ту ночь, после встречи с комбатом, Мирзоев совсем уж было настроился уходить на учебу, но ему не удалось вовремя реализовать свою решимость, и она слабела изо дня в день, - он боялся, как бы она совсем не угасла... Нужно было заручиться кем-то для моральной поддержки. Каким-то человеком, которого он уважал бы так же, как комбата. Оглядевшись кругом, Мирзоев нашел, что единственный человек поблизости, которого он уважает почти так же, как комбата, - это Анна Ивановна. Он встал утром пораньше, чтобы захватить ее, пока она не ушла в заводоуправление.
- Анна Ивановна, - сказал он, подкараулив ее на лестничной площадке, - слышали новость? Иду учиться на инженера.
- Что вы говорите! - сказала Анна Ивановна. - Очень рада.
"Ну вот, - думал Мирзоев, вздыхая. - По крайней мере мне уже нет отступления".
Маргарита Валерьяновна вошла в свою бывшую столовую. Там было холодно и неуютно; мебель прикрыта газетами, на газетах пыль. Ручками в пуховых рукавичках Маргарита Валерьяновна сняла пыльную газету с низенького кресла, в котором она когда-то так горько плакала, узнав об отъезде, и присела отдохнуть, - у нее все еще кружилась голова после воздушного путешествия... "Опять я сижу в этой комнате, в этом кресле, - подумала она. - Пусть я проживу здесь до смерти, не таскайте меня отсюда никуда, я ведь уже старая". В первый раз она подумала о том, что она старая. Это не испугало ее: что же делать, это бывает у всех. Одно ей было грустно: что в квартире нет телефона и нельзя сейчас же позвонить в завком и узнать, что там делается.
Часа в два Листопаду позвонила Нонна. Она спросила:
- Вы свободны сегодня вечером?
Он не был свободен сегодня вечером, но такая бодрая, радостная сила разлилась по всему телу от звука ее голоса, что он сразу ответил:
- Да!
- Я приду, - сказала она. - Часов в девять, - хорошо?
- Да, да, да! - повторил он с горячностью.
Когда она повесила трубку, он взялся за доклад с удвоенной поспешностью: скорей, скорей! Чтобы к девяти быть дома!
Вдруг бросил доклад и стал искать телефон директора столовой, - надо хоть ужин заказать...
К восьми управился с докладом. Было еще время приготовиться к приходу Нонны. Домой!..
Так что же я надену все-таки? Надену черное платье с высоким воротом, оно больше всех мне идет. Надену туфли, которые берегу для самых торжественных случаев. Я иду на великий праздник!
У Нонны горело лицо, ее даже знобило от волнения. Кончено! Она выходит из своей светелки - ни девичьей, ни вдовьей, не разберешь какой...
Возьму его руки и приложу к моему лицу. Он почувствует этот жар. И ему передастся этот жар.
Как он сказал: "Ноннушка".
Она закрыла глаза и вспомнила его голос, говорящий:
"Ноннушка..."
Который час? Так можно собираться и бредить до полночи.
Часы стояли: она забыла их завести. Первый раз за восемь лет забыла.
Она перерыла ящики комода, выбирая все самое красивое. Туфли лежали, завернутые в шелковый лоскуток. Она их надела.
Громко и весело захлопнулась выходная дверь.
Что надо сказать - до свиданья или прощай? Может быть, она не вернется сюда. Вернется только на минутку - забрать тряпки.
Если он захочет, она останется у него, в его больших холодных комнатах, похожих на сарай.
О, захоти, захоти, чтобы я осталась в твоих больших холодных комнатах!
Ты захочешь.
За порогом был мрак. Она его не заметила. Ей было светло. Она не шла, светлая ночь сама несла ее.
Падал снег.
Нет смысла ждать трамвая, который всегда переполнен. Всего три остановки, двадцать пять минут ходьбы по прекрасной погоде - мороз небольшой, ветра нет, тихо и прямо падает снег.
Она не спешила. Нарочно замедляла свой полет: пусть не двадцать пять, пусть тридцать минут, даже тридцать пять - счастье никуда не уйдет, никуда от нас не уйдет наше счастье, наступит не на двадцать шестой, а на тридцать шестой минуте, вот и все.
Никогда у нее не было такой силы и легкости в руках, в ногах, в каждом мускуле. Она бы шла к нему сто километров на своих высоких каблуках и не устала. Сквозь падающий снег далекие, еще дальше отодвинутые падающим снегом, светились окна высоких домов. В окнах свет, в домах люди - и ничего нет, и никого нет: есть только он, ожидающий ее, и она, идущая к нему.
Листопад едва успел вернуться домой и немного приготовиться к приходу гостьи, как раздался звонок.
"Не дождалась девяти! - подумал он с торжеством, бросаясь отворять. Пришла раньше. Ах, умница!.."
Он открыл дверь...
- Боже мой!
Маленькая черная фигурка с вызывающе закинутой головой стояла в слабо освещенном коридоре.
- Вы здесь?
- Принимаете гостей? - спросил главный конструктор, входя в переднюю.
Его длинная шея была обмотана шарфом до ушей, шапка-ушанка подвязана под подбородком тесемочками. Из котиковой оторочки шапки торчало сухое, чистенькое, ехидное личико, порозовевшее на морозе.
- Вышел наугад, вижу - у вас свет. Дай, думаю, зайду.
Он поставил в угол палку и долго разматывал шарф, задрав подбородок и поматывая головой.
- Вижу свет - ну, думаю, дома! И зашел. На огонек.
Кто мог подумать, что старик способен на такие шалости...
- Владимир Ипполитович, - сказал Листопад, обрадованный, тронутый, заинтересованный, - как же я не знал, что вы здесь? Как же мне ничего не сказали?..
- А очень просто: я запретил им говорить. Они меня слушаются, по старой памяти. Я хотел сделать вам сюрприз. Ведь сюрприз?
- Сюрприз, - рассмеялся Листопад.
- Я так и знал, что для вас это будет сюрприз, - с удовольствием сказал главный конструктор, входя в комнату и потирая ручки. - У вас угощение приготовлено, вы ждете кого-то. Я вам помешал.
Листопад придвинул мягкое кресло к столу.
- Усаживайтесь, Владимир Ипполитович. Вы мне не можете помешать. Ведь я вас ждал! Одну минуту только, простите.
Он вызвал столовую и сказал, чтобы прислали ужин на трех человек. Да, заказано на две персоны, совершенно верно, а пришлите на три. Да, сейчас. В термосе и чтобы все как следует.
- А пока, Владимир Ипполитович, выпьем - за что? За пятилетний план нашего завода. Пьем?
- За пятилетний план нашего завода, - повторил главный конструктор, отхлебнул и усмехнулся: - Сладкое вино. Дамское.
И Листопад усмехнулся, немного смутившись:
- Дамское.
- Она другого не пьет?
- По-видимому.
- Я тоже.
Холодным взглядом главный конструктор окинул комнату. Должно быть, он думает: "В этой самой комнате ты был с другой. Голубок, не прошло и года, как ты отвез ее на кладбище, - вот сроки твоей любви и твоего горя".
- Мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий, - сухо и отчетливо сказал главный конструктор, глядя в рюмку, как будто в ней он прочитал эти грубые и благодатные слова. Медленно выпил вино, надел очки, достал из внутреннего кармана объемистый блокнот. - Так вот, Александр Игнатьевич: что касается нашего завода, я позволю себе, если вы не возражаете, занять ваше внимание некоторыми замечаниями, прожектами, расчетами...
Нонна пришла к десяти. Листопад встретил ее восторженным возгласом:
- Нонна Сергеевна, вы представить себе не можете, кто у меня!
Она остановилась: у него есть кто-то?..
- Вот вы увидите! Ни за что не догадаетесь!
Приняв высокомерный вид, она переступила порог и увидела главного конструктора.
Он поднялся ей навстречу с бодростью, какой у него не было до поездки на юг:
- Нонна Сергеевна, я рад вас видеть.
Может быть, это было сказано с ехидством, а может быть, и от всей души, не в этом дело. Дело в том, что там, куда она шла, оказался третий человек, и присутствие этого третьего человека разбило все.
- Владимир Ипполитович, ну, разумеется, как я могла догадаться!.. Как вы себя чувствуете?
Он что-то отвечает. Она слушает и ничего не слышит.
- Надолго в наши края?
Он переглядывается с Листопадом, оба улыбаются, как дети.
- Не знаю, не знаю, не предрешаю ничего. Это там решат, - он показывает на потолок...
- Ты-то сам как понимаешь? - спрашивает Веденеев. - Сам ты как чувствуешь?
- Не знаю! - с задышкой говорит Мартьянов и широко разводит руками. Не знаю!
- Все прощается за труд, - сухо говорит Веденеев. - Сужу человека смотря по тому, какую долю труда он внес.
- Ну! Ну! - говорит Мартьянов с ожесточением и надеждой. - Слыхал я это от тебя. Ты про меня, про меня скажи: отробил я?..
Веденеев встает, закладывает руки в карманы и ходит по комнате, размышляя. Подходит к печке, трогает ладонью остывшие кафели... И оттуда, от печки, доносится слово, которого ждет Мартьянов:
- Отробил...
И над маленьким южным городом тоже ночь.
Большое окно открыто в сад, в саду сухо, с жестяным постукиваньем шелестят листья какого-то растения.
Вот так в ветреную погоду постукивают на кладбищенских крестах жестяные венки...
Запихали в могилу и радуются. Сами живут, а он лежи и умирай.
- Маргарита! Будь добра, Маргарита, закрой окно.
Маргарита Валерьяновна входит из соседней комнаты и торопливо закрывает окно.
- Как ты хлопаешь. Неужели нельзя не хлопать... И спрашивается: для чего держать окна настежь, когда такая сырость?
- Но ведь доктор сказал, что, пока тепло...
- Какое же тепло. Сырость, ужасная сырость. Неужели ты не замечаешь, что одеяло к утру совершенно отсыревает?
- Извини, я не...
- Ты многого не замечаешь, Маргарита, когда речь идет обо мне. Нельзя так слепо выполнять предписания доктора, как ты выполняешь. Надо жить своим умом. Эти курортные врачи вообще ничего не понимают.
- Я каждый день вспоминаю Ивана Антоныча, - со слезами на глазах говорит Маргарита Валерьяновна.
- Это очень мило, что ты вспоминаешь его каждый день, но, к сожалению, это ни в какой степени не может мне помочь.
Владимир Ипполитович садится в постели и принимается, кряхтя, перекладывать подушки.
- Нет, я сам. Оставь, пожалуйста. Никому до меня нет дела. Не могу допроситься, чтобы клали подушки так, как мне удобно.
Действительно: нет рядом души, которая бы посочувствовала. Некому даже подушки переложить...
Маргарита делает вид, что вот-вот свалится с ног. Чего ей валиться с ног? Ей еще и шестидесяти нету. А молодая, здоровенная Оксана храпит так, что в спальне слышно. Отвратительно тонкие стены у этих маленьких домишек. Лежать всю ночь и слушать храп - тоже удовольствие...
В открытую дверь виден пустой чемодан, стоящий на полу, и женские тряпки, разбросанные по стульям.
- Еще не уложилась?
- Нет еще.
- Подумаешь, сложные сборы, - едешь на неделю.
- Представь, я как-то не могу сообразить, что надо взять с собой. Здесь тепло, и Оксана мне выгладила летние платья, я стала укладывать и вдруг думаю себе: ведь там морозы!
- Ну конечно, морозы. Ты - как младенец, Маргарита. Надо взять шубу, и валенки, и все теплое.
- Да, валенки, - говорит она, - надо вынуть из нафталина... - и она уходит, и он знает, что она рада предлогу уйти.
Все рады уйти.
Листопад за все время прислал одно письмо. Еще одно пришло от группы конструкторов - какое-то вялое, принужденное... Людей сближает совместная работа, остальное - сентиментальное вранье. Отработал человек - его спихивают к черту на кулички. На покой. И радуются...
Кажется, он поторопился с этим домиком.
Ему здесь гораздо хуже. Просто несравненно хуже. Болваны доктора не понимают.
Инерция работы держала его на ногах. И еще десять лет продержала бы. Нет, дернула нелегкая бросить все, изменить привычному ритму жизни. И сразу начал распадаться весь механизм.
Вот и окно закрыто, а одеяло все-таки сырое.
На севере топят большие печи. Топят дровами. Тепло.
Вот он, покой: никто ничего от тебя не ждет, никто не придет, можешь совсем не вставать с постели. Постукивают в саду жестяные мертвые листья...
Маргарита рвется скорее привезти мебель, чтобы устроить здесь по-городскому. Маргарита хитра, но глупа, все хитрости ее как на ладони. Вовсе не мебель ей нужна. Она хочет на неделю-две вырваться из этой могилы...
Что же, по человечеству ее можно понять. Хотя это возмутительно, что и она бежит от него.
Соскучилась по своим председателям и заместителям председателей.
Надо ей сказать, чтобы спала в его бывшем кабинете, - там теплее всего. Там печь очень хорошая... Два чертежных стола так и стоят там у окна. Кто-то будет жить в том кабинете? Унесут чертежные столы, поставят дамский туалет или детские кровати...
Ломит поясницу, ноют ноги, голова тяжелая, сна нет. Вот вам и знаменитые целебные грязи!
Не те времена! Никто не протянет над тобой руки и не скажет: "Встань и иди!" Сам вставай, сам иди. Сам воскрешайся из мертвых.
Маргарита может спорить сколько угодно, а одеяло сырое.
- Маргарита! Маргарита! Достань и мои валенки из нафталина. Мы едем вместе.
Этому нельзя перестать удивляться. Кто ты был для меня? Никто. А сейчас ты мне ближе всех на свете. Был безразличен мне, а сейчас для меня самое интересное - то, что ты говоришь, то, что я хочу сказать тебе, то, что я о тебе думаю, то, что думаешь ты. Ты умнее всех, ты прекраснее всех; если бы я хоть секунду думала иначе, разве я потянулась бы так к тебе, разве бы я так гордилась тем, что имею право прислониться к тебе? Как это другие не видят, что ты лучше всех? Как я сама этого раньше не видела? И почему теперь увидела? Откуда взялось прозрение? Не потому же, что я искала любви? Я не искала любви! Если бы искала, нашла бы давно, она под ногами у меня лежала, я и не нагнулась поднять... Нет, я искала любви, не нужно быть нечестной. Но почему именно ты? За какие такие твои заслуги? Чего ради я ряжу тебя во все это великолепие? Ничего не понятно, от непонимания кружится голова...
Листопад и Нонна идут медленно. Оба устали. Устали оттого, что просидели в накуренной конструкторской до глубокой ночи, и оттого, что за все эти часы ни разу по-настоящему не приблизились друг к другу...
Он что-то говорит. Она отрывается от своих мыслей и вслушивается.
- Только не испугайтесь моего жилья, - говорит он как бы шутя, но голос вздрагивает. - У меня пусто и холодно, похоже на сарай.
- Это же все равно, - говорит она почти шепотом.
Они условились, что она придет к нему. Когда? "Я тогда позвоню", сказала она коротко. У нее такое ощущение, словно она раскачивается на качелях: выше - выше - выше...
- Лодки, - говорит она.
- Лодки? - повторяет он, заглядывая ей в лицо. - Какие лодки?
Она отрицательно качает головой, ей не хочется объяснять. Это в детстве было: качели-лодки, подвешенные на стальных тросах к толстой перекладине. Девушки и ребята становились по двое, держась за тросы, и раскачивались что было силы. Раскачавшись, лодка перелетала через перекладину, описывая полный круг. Кто слабонервный - и не суйся!
- Ты хочешь спать, - говорит он, в первый раз называя ее на ты. - Ты спишь на ходу. - Он обнимает ее бережно и нежно.
Вот и горка, и лесенка, ведущая к веденеевскому дому. Пришли! Она останавливается и поднимает к нему лицо...
- Ноннушка, - говорит он, целуя ее закрытые глаза.
- Еще, - говорит она, не открывая глаз.
И наконец они расстаются. Она отпирает дверь - целая связка хитроумных ключей, бесчисленные веденеевские затворы - и входит в дом. Он идет обратно, из старого поселка в новый, по необъятно широкой пустынной улице, обставленной высокими домами.
Куда же он сворачивает, разве не домой лежит его путь? Слишком поздно, чтобы идти в гости. Только всполошишь хозяев, вызовешь недоумение, неудовольствие, насмешку... Но он идет уверенно. Его ведет радостный подъем - он убежден, что все, что он сейчас сделает, будет хорошо! На мгновение он задерживается, чтобы разглядеть номер дома: белая эмалевая дощечка ясно и доверчиво освещена электрической лампочкой. Листопад входит в полутемный подъезд, поднимается на пятый этаж: вот та дверь. Нажимает кнопку звонка: звонок не действует. Листопад стучит.
- Кто там? - спросил Уздечкин.
Он только что собирался ложиться. По-прежнему по утрам ему трудно было работать, а к вечеру силы приливали, он словно оживал и с удовольствием засиживался над делами до глубокой ночи. Закончив работу, он приготовился уже раздеваться, как вдруг постучали. Он прислушался - не померещилось ли? Нет, постучали вторично. Кто так поздно?.. Он вышел в коридор и негромко спросил через дверь:
- Кто там?
- Федор Иваныч, - ответил голос Листопада, - это я, отворите.
Несколько секунд Уздечкин держал руку на замке и не знал: отворять или нет. Отворил. Еще какое-то время они стояли, один в передней, другой на площадке; потом Листопад усмехнулся и вошел, слегка отстранив Уздечкина.
- Не спите? Это хорошо, что не спите. Можно к вам? - Он прямо пошел на свет в столовую, скинул пальто, бросил на стул у двери... Уздечкин двигался за ним, не сводя с него глаз. Листопад сел к столу:
- Присяду, можно?
Уздечкин не отвечал. Глаза его спрашивали неистово: ну, что еще придумал?
На столе под лампой лежала папка с бумагами. Листопад открыл ее, прочитал бумажку, другую: заявления от рабочих; ссуды просят, ордера...
- Утопаете?
Уздечкин сказал с трудом:
- После войны у всех в быту обнаружились прорехи.
- И вы из своего завкомовского бюджета предполагаете все прорехи перештопать?
Глаза Уздечкина потухли. "Сейчас, - подумал он, - я возьму папку у него из рук и скажу: давайте завтра на заводе; я спать хочу..." - но Листопад сам отодвинул бумаги и спросил:
- Чаю дадите? Плохо встречаете гостей - даже чаю не предложите. Я бы выпил, откровенно говоря.
- Чаю предложить могу, - сказал Уздечкин, - только сладкого, кажется, ничего нет.
- Знаете, что я вам скажу? - сказал Листопад. - Жить надо так, чтоб было сладкое. Обязательно.
- Обязательно? - переспросил Уздечкин.
- Обязательно.
Оттого, что было уже очень поздно и все кругом спали, голоса у обоих были негромки и слова ронялись замедленно, по-ночному.
- Так-таки обязательно! - повторил Уздечкин с кривой улыбкой.
- Все-таки чаю дайте, - сказал Листопад. - Несладкого дайте, только горячего.
Ему нужно было хоть на минуту остаться одному: не получалось разговора с Уздечкиным! Трудно человеку одолеть собственный характер; пожалуй, это самое трудное, что есть на свете.
И Уздечкину хотелось остаться одному, чтобы привести мысли в порядок. Он нарочно долго возился в кухне, подогревая чайник. "Что это значит, думал он, - зачем он явился среди ночи и зачем я буду поить его чаем, дурак я, и больше ничего!" Сердце у него дрожало и болело. Он налил стакан чая и пошел в столовую.
Листопад стоял на пороге детской и смотрел на спящих девочек. Они были укрыты стегаными одеяльцами до ушей; только две светлые макушки видел Листопад в слабом свете, падавшем из столовой, да слышал сладкое, безмятежное детское дыханье... Он обернулся на шаги Уздечкина, взгляд у него был растерянный и мягкий.
- Вот, - сказал Уздечкин отрывисто. - Согрел, пейте.
Листопад вернулся к столу, но не стал пить. Облокотился и, нахмурясь, глядел на Уздечкина с недоумением. И вдруг сказал тихо:
- Что это у нас с тобой происходит, а? Ты не можешь объяснить?..
- Все понятно, - сказал Уздечкин, - что тут объяснять! Ты имеешь счет на меня, я на тебя. Я тебе моего счета еще не предъявлял.
- И я тебе тоже!
- Нет, ты предъявлял. У тебя выдержки нет, чтобы держать в секрете. Я все знаю, что ты обо мне думаешь. Ты думаешь, я мало даю... партии, народу... Ты думаешь, что ты много даешь, а я мало; и ты на меня смотришь как на муравья... Не спорь, я знаю.
Листопад не спорил, он молчал. Уздечкин перевел дыханье.
- Отсюда все и вытекает. Какие у тебя основания думать, что я мало даю? Потому что работаю тихо, без звона? Мне звона не надо!
- А что тебе надо?
- Много надо; только не звона.
- Так ты считаешь, что много даешь партии? Что же ты даешь?
- Все! - отвечал Уздечкин. - Все, абсолютно все, что имею. Последнее понадобится отдать - отдам последнее. А ты сколько даешь? Три четверти? Половину?
- Я тоже все, кажется.
- Нет, ты не все. Разве столько у тебя, сколько ты даешь? У тебя больше!
- Спасибо на добром слове, разреши считать за комплимент.
- Ты, может, и все отдаешь, - сказал Уздечкин, подумав, - так ты этого не чувствуешь. Ты радости много взамен получаешь. Сделка для тебя выгодная.
- Э, заговорил как подрядчик! Так бери и ты радость. Это ж у нас не нормированный продукт, бери, сколько можешь унести!.. Не умеешь? Так и скажи. Нескладно как-то все у тебя. Незграбно, как на Украине говорят.
- Я сочувствия не прошу, если кто сочувствует, так это просто глупость. Уходи с твоим сочувствием!
- Не уйду, Федор Иваныч. Потому что если уйду, то второй раз мне не прийти. Я пришел с тобой помириться раз и навсегда, окончательно. А ты меня гонишь.
Выражение лица у Листопада было отчаянно-упрямое, мальчишеское... Уздечкин улыбнулся невольно, ему вдруг стало легко: как будто и с его плеч упало двадцать лет, и он тоже мальчишка, который и ссорится напропалую, и мирится прямодушно.
- Вот ты пришел, - сказал он, - и с маху поставил на мне клеймо: нескладно все у меня, говоришь. Ты меня знаешь - сколько? Меньше двух лет?.. Ты хоть раз говорил со мной не как директор, а как человек?
"Да ведь и ты передо мной являлся не иначе, как председателем завкома", - хотел сказать Листопад, но не сказал: мелки показались ему эти слова, и не стоило прерывать Уздечкина, раз уж тот заговорил.
Пусть выскажется.
- Я на заводе вырос. Я помню, как тут еще дореволюционное оборудование стояло... как начали строить новые цеха, повезли оборудование по последнему слову техники. Новые мартены ставил комсомол, я был в числе бригадиров. На месте нового поселка пустырь был, голое поле - я помню, как закладывали каждый фундамент... Сейчас, конечно, много у нас нового народа, а до войны - идешь утром на работу, так голова заболит кланяться: со всеми встречными знаком! И каждый тебя знает по имени-отчеству, и каждому ты нужен!.. Тебе Кружилиха - что? Ты до нее, может, на десятках предприятий побывал. У меня тут и дом, и семья, и родина, и отцовская могила, и все!.. А тебя завтра переведут в Челябинск или Свердловск - ты и поехал! И хоть бы что тебе!..
- Постой, постой! - не выдержал Листопад. - По-твоему, значит, если я тут не родился, то уж и не могу любить завод так, как ты любишь?
- Не потому, что не родился. Потому что у тебя характер не тот. Таким, как ты, и здесь хорошо, и в Челябинске не хуже. Для тебя Кружилиха - один перегон, от станции до станции; а для меня - вся жизнь.
- Извини, пожалуйста! - сказал Листопад. - Ты о моих привязанностях суди по моей работе; а это все сочинительство - чепуха на постном масле.
- А хоть бы и сочинительство, - сказал Уздечкин. - Мало ли мы друг о друге сочиняем. Человек не книга, чтобы прочитать сразу; смотришь на него и сочиняешь... Ты мою мысль прервал, - добавил он. - Подожди, я вспомню. Он как бы вздремнул, поддерживая голову рукой, вид у него был очень усталый. Листопад смотрел на него со смешанным чувством раскаянья и интереса.
- Да! - вдруг вспомнив, обрадовался Уздечкин. - Я о периоде реконструкции упомянул. Вот тогда уже, понимаешь, мне страшно много понадобилось от жизни. Страшно много! Я до тех пор представлял себе социализм и коммунизм абстрактно, как будто это не у нас будет, а я не знаю где, чуть не в межпланетных масштабах... Ну, я тогда мальчишкой был... А как стали кругом подниматься леса, я понял: какого черта! не на Марсе, а вот тут это будет. Вот тут! - он постучал ногой в пол. - И как представил себе конкретно... так уж меня взяло нетерпение! скорей, скорей!.. Пятилетка в четыре года - даешь; жалко, что не в три!..
Он оживился, глаза заблестели.
"А трудно тебе было с твоим нетерпением", - думал Листопад, наблюдая его.
- И тогда все старое мне перестало нравиться, - сказал Уздечкин, глядя перед собой. - Все, что мешает, понимаешь... Быт, например: гиря на ногах!..
- А что ж быт? - сказал Листопад успокоительно. - Часть жизни. Чай вон пьешь? Бреешься? Детишки есть? Вот и быт. Ничего такого страшного...
- Хочу счастья для каждого человека! - сказал Уздечкин, не слушая его. - Хочу жизни ясной и светлой для всех...
Он что-то еще говорил, а Листопад смотрел на него по-хозяйски и думал: первым делом подлечить тебя нужно; куда бы тебе съездить, в какой санаторий? Подправить тебе нервы - будешь работник что надо... "Вот какой, оказывается, у нас на Кружилихе председатель завкома!" - мелькнула привычная весело-хвастливая мысль. Макаров-то прав оказался.
- Слушай, - перебил он Уздечкина, дружелюбно тронув его за плечо, это все так, а ты мне вот что скажи: ты полечиться не думаешь?..
Ночь над поселком. Ночь подсматривает сны и подслушивает разговоры. Выключено электричество, молчит радио. Час отдохновения и для взрослых, которые устали работая, и для детей, которые устали играя... Спокойной ночи, люди добрые!
Глава пятнадцатая
КОНЦЫ И НАЧАЛА
Накануне вечером пришла телеграмма о прибытии Маргариты Валерьяновны. Листопад велел выслать на аэродром машину и отрядить уборщицу, чтобы протопила квартиру. Машину послали, об уборщице забыли, никто, кроме шофера, не поехал встретить. Сам Листопад поехал бы на аэродром, если бы мог выкроить хоть полчаса. Но и четверти часа было не выкроить - готовился к докладу на заводской партийной конференции. Для доклада требовалось много цифр, фактов; плановый отдел, коммерческий директор, соцбыт, редакция заводской газеты - все сбились с ног в эти дни, поставляя материал для директорского доклада. А тут еще Макаров звонил, просил прислать тезисы. На тезисы, только чтобы продиктовать стенографистке, ушло полдня...
И Мирзоев никак не мог подступить к директору со своим разговором. В ту ночь, после встречи с комбатом, Мирзоев совсем уж было настроился уходить на учебу, но ему не удалось вовремя реализовать свою решимость, и она слабела изо дня в день, - он боялся, как бы она совсем не угасла... Нужно было заручиться кем-то для моральной поддержки. Каким-то человеком, которого он уважал бы так же, как комбата. Оглядевшись кругом, Мирзоев нашел, что единственный человек поблизости, которого он уважает почти так же, как комбата, - это Анна Ивановна. Он встал утром пораньше, чтобы захватить ее, пока она не ушла в заводоуправление.
- Анна Ивановна, - сказал он, подкараулив ее на лестничной площадке, - слышали новость? Иду учиться на инженера.
- Что вы говорите! - сказала Анна Ивановна. - Очень рада.
"Ну вот, - думал Мирзоев, вздыхая. - По крайней мере мне уже нет отступления".
Маргарита Валерьяновна вошла в свою бывшую столовую. Там было холодно и неуютно; мебель прикрыта газетами, на газетах пыль. Ручками в пуховых рукавичках Маргарита Валерьяновна сняла пыльную газету с низенького кресла, в котором она когда-то так горько плакала, узнав об отъезде, и присела отдохнуть, - у нее все еще кружилась голова после воздушного путешествия... "Опять я сижу в этой комнате, в этом кресле, - подумала она. - Пусть я проживу здесь до смерти, не таскайте меня отсюда никуда, я ведь уже старая". В первый раз она подумала о том, что она старая. Это не испугало ее: что же делать, это бывает у всех. Одно ей было грустно: что в квартире нет телефона и нельзя сейчас же позвонить в завком и узнать, что там делается.
Часа в два Листопаду позвонила Нонна. Она спросила:
- Вы свободны сегодня вечером?
Он не был свободен сегодня вечером, но такая бодрая, радостная сила разлилась по всему телу от звука ее голоса, что он сразу ответил:
- Да!
- Я приду, - сказала она. - Часов в девять, - хорошо?
- Да, да, да! - повторил он с горячностью.
Когда она повесила трубку, он взялся за доклад с удвоенной поспешностью: скорей, скорей! Чтобы к девяти быть дома!
Вдруг бросил доклад и стал искать телефон директора столовой, - надо хоть ужин заказать...
К восьми управился с докладом. Было еще время приготовиться к приходу Нонны. Домой!..
Так что же я надену все-таки? Надену черное платье с высоким воротом, оно больше всех мне идет. Надену туфли, которые берегу для самых торжественных случаев. Я иду на великий праздник!
У Нонны горело лицо, ее даже знобило от волнения. Кончено! Она выходит из своей светелки - ни девичьей, ни вдовьей, не разберешь какой...
Возьму его руки и приложу к моему лицу. Он почувствует этот жар. И ему передастся этот жар.
Как он сказал: "Ноннушка".
Она закрыла глаза и вспомнила его голос, говорящий:
"Ноннушка..."
Который час? Так можно собираться и бредить до полночи.
Часы стояли: она забыла их завести. Первый раз за восемь лет забыла.
Она перерыла ящики комода, выбирая все самое красивое. Туфли лежали, завернутые в шелковый лоскуток. Она их надела.
Громко и весело захлопнулась выходная дверь.
Что надо сказать - до свиданья или прощай? Может быть, она не вернется сюда. Вернется только на минутку - забрать тряпки.
Если он захочет, она останется у него, в его больших холодных комнатах, похожих на сарай.
О, захоти, захоти, чтобы я осталась в твоих больших холодных комнатах!
Ты захочешь.
За порогом был мрак. Она его не заметила. Ей было светло. Она не шла, светлая ночь сама несла ее.
Падал снег.
Нет смысла ждать трамвая, который всегда переполнен. Всего три остановки, двадцать пять минут ходьбы по прекрасной погоде - мороз небольшой, ветра нет, тихо и прямо падает снег.
Она не спешила. Нарочно замедляла свой полет: пусть не двадцать пять, пусть тридцать минут, даже тридцать пять - счастье никуда не уйдет, никуда от нас не уйдет наше счастье, наступит не на двадцать шестой, а на тридцать шестой минуте, вот и все.
Никогда у нее не было такой силы и легкости в руках, в ногах, в каждом мускуле. Она бы шла к нему сто километров на своих высоких каблуках и не устала. Сквозь падающий снег далекие, еще дальше отодвинутые падающим снегом, светились окна высоких домов. В окнах свет, в домах люди - и ничего нет, и никого нет: есть только он, ожидающий ее, и она, идущая к нему.
Листопад едва успел вернуться домой и немного приготовиться к приходу гостьи, как раздался звонок.
"Не дождалась девяти! - подумал он с торжеством, бросаясь отворять. Пришла раньше. Ах, умница!.."
Он открыл дверь...
- Боже мой!
Маленькая черная фигурка с вызывающе закинутой головой стояла в слабо освещенном коридоре.
- Вы здесь?
- Принимаете гостей? - спросил главный конструктор, входя в переднюю.
Его длинная шея была обмотана шарфом до ушей, шапка-ушанка подвязана под подбородком тесемочками. Из котиковой оторочки шапки торчало сухое, чистенькое, ехидное личико, порозовевшее на морозе.
- Вышел наугад, вижу - у вас свет. Дай, думаю, зайду.
Он поставил в угол палку и долго разматывал шарф, задрав подбородок и поматывая головой.
- Вижу свет - ну, думаю, дома! И зашел. На огонек.
Кто мог подумать, что старик способен на такие шалости...
- Владимир Ипполитович, - сказал Листопад, обрадованный, тронутый, заинтересованный, - как же я не знал, что вы здесь? Как же мне ничего не сказали?..
- А очень просто: я запретил им говорить. Они меня слушаются, по старой памяти. Я хотел сделать вам сюрприз. Ведь сюрприз?
- Сюрприз, - рассмеялся Листопад.
- Я так и знал, что для вас это будет сюрприз, - с удовольствием сказал главный конструктор, входя в комнату и потирая ручки. - У вас угощение приготовлено, вы ждете кого-то. Я вам помешал.
Листопад придвинул мягкое кресло к столу.
- Усаживайтесь, Владимир Ипполитович. Вы мне не можете помешать. Ведь я вас ждал! Одну минуту только, простите.
Он вызвал столовую и сказал, чтобы прислали ужин на трех человек. Да, заказано на две персоны, совершенно верно, а пришлите на три. Да, сейчас. В термосе и чтобы все как следует.
- А пока, Владимир Ипполитович, выпьем - за что? За пятилетний план нашего завода. Пьем?
- За пятилетний план нашего завода, - повторил главный конструктор, отхлебнул и усмехнулся: - Сладкое вино. Дамское.
И Листопад усмехнулся, немного смутившись:
- Дамское.
- Она другого не пьет?
- По-видимому.
- Я тоже.
Холодным взглядом главный конструктор окинул комнату. Должно быть, он думает: "В этой самой комнате ты был с другой. Голубок, не прошло и года, как ты отвез ее на кладбище, - вот сроки твоей любви и твоего горя".
- Мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий, - сухо и отчетливо сказал главный конструктор, глядя в рюмку, как будто в ней он прочитал эти грубые и благодатные слова. Медленно выпил вино, надел очки, достал из внутреннего кармана объемистый блокнот. - Так вот, Александр Игнатьевич: что касается нашего завода, я позволю себе, если вы не возражаете, занять ваше внимание некоторыми замечаниями, прожектами, расчетами...
Нонна пришла к десяти. Листопад встретил ее восторженным возгласом:
- Нонна Сергеевна, вы представить себе не можете, кто у меня!
Она остановилась: у него есть кто-то?..
- Вот вы увидите! Ни за что не догадаетесь!
Приняв высокомерный вид, она переступила порог и увидела главного конструктора.
Он поднялся ей навстречу с бодростью, какой у него не было до поездки на юг:
- Нонна Сергеевна, я рад вас видеть.
Может быть, это было сказано с ехидством, а может быть, и от всей души, не в этом дело. Дело в том, что там, куда она шла, оказался третий человек, и присутствие этого третьего человека разбило все.
- Владимир Ипполитович, ну, разумеется, как я могла догадаться!.. Как вы себя чувствуете?
Он что-то отвечает. Она слушает и ничего не слышит.
- Надолго в наши края?
Он переглядывается с Листопадом, оба улыбаются, как дети.
- Не знаю, не знаю, не предрешаю ничего. Это там решат, - он показывает на потолок...