- А ну, ребята, разбегайся по дому, хватай все, что годится, довольно боярин надовольствовался, подовольствуемся же и мы, убогие.
   И ребята ныряют в черные проемы дверей и дверок и волокут на середину двора бочки и кадки, мешки и овчины. И выводят за белые руки пышнотелую боярыню и холеных боярышень с косами до колен. А боярин, хозяин всего, стоит и смотрит, вылупившись как баран, покуда вытаскивают его мешки и кадки; но когда выводят боярышень - сердце его не выдерживает, он хватается за свою вострую сабельку и с криком: "Ах, разбойники!" вонзает ее прямехонько в больную грудь Болотникова. И тот безответно (а что тут ответишь?) падает у ног хозяина, в лужу собственной крови.
   А вторая гибель могла быть такая. На знакомый двор въехали они, и знакомый хозяин вышел им навстречу - мягкобородый и пригожий лицом князь Телятевский, крепостным рабом которого был Болотников, на дворе у него и вырос. И Болотников сказал ватажке:
   - Ребята, тут не грабьте и никого не пужайте, сей хозяин - мой князь, мы с ним без шуму обо всем по душам столкуемся.
   А князю сказал:
   - Князь, ты, чай, меня узнал - я Ивашка Болотников, холоп твой и молочный брат. Агафья Болотникова, раба твоя и кормилица - моя матка, и мы у тебя ничего не тронем, только вели моих молодцов хорошо угостить, бо мы третью неделю как мясного духа не чуяли и больно ослабли.
   Но князь Телятевский не захотел толковать по душам, а запустил руку в карман кафтана, и вынул бумагу, и сказал:
   - Как же, как же, холоп и молочный брат мой Ивашка Агафьин сын, узнаю тебя очень даже хорошо. Только нынче поутру призвали меня к воеводе, а там дали вот эту бумагу, а в бумаге написано и печатью припечатано, что ты есть разбойничий атаман и что по губернии бесчинств и грабежей чинится то все твоих пакостных рук дело. Так вот посуди, как же я вас буду у себя в доме угощать и привечать, - ведь тогда я выхожу твой товарищ и соучастник, а за это меня по головке не погладят. Так лучше уж я, молочный братец, с тобой иначе распоряжусь.
   И по его приказанию принесли веревку и мыла кусок и, намылив веревку, сделали петлю, и надели Болотникову на шею, и повесили его на перекладине ворот.
   - Вот тебе, - сказал князь, - мое угощение.
   Агафья, матка, в оконце все это видела, выскочила на двор, и кинулась князю в ноги и плакала слезами, напоминая ему, что он ее молоком был вскормлен и что опричь Ивана никого у нее нет на всей божьей земле. Но князь толкнул сапогом ее седую голову и сказал:
   - Ах ты, разбойница, и тебя бы следовало с ним рядом за то, что такого злодея родила и вырастила. Только чтобы лишнего греха не брать на душу, приказываю: тотчас же прочь с моего двора.
   И мать шагнула и пошла по дороге неизвестно куда, а Болотников остался висеть на перекладине, высунув язык ей вслед.
   И третья могла быть гибель - простая очень.
   Громадная ратная сила окружила его стан, тот, что сверху похож на пчелиные соты с четырехстенными ячейками, и это были не простоватые молодцы Болотникова, а царские войска с пищалями, пушками на колесах и военачальниками в блистающих латах. Обложив стан Болотникова, ратники пошли от одной ячейки к другой, избивая людей Болотникова, и, легши спать атаманом и первым человеком, Болотников проснулся поутру одиноким и бессильным.
   Такая гибель могла приключиться скорей всего. Ибо ратная сила царя Василия Шуйского была велика, а ратная сила Болотникова мала, и сам он удивлялся, как это удавалось ему продержаться в своей борьбе столь долго.
   А то присылал к нему царь Василий Шуйский одного немца. Фидлер было ему прозвание, и был он аптекарь, составлял порошки для царского здоровья. И сам вызвался съездить к Болотникову и отравить его, Болотникова, ядовитым порошком.
   Царь не поверил, тогда Фидлер клятву дал и такое на себя положил заклятье, такие беды призвал себе на голову, коли не сдержит своего обещания, что у слыхавших ту клятву людей, говорят, волосы надо лбом шевелились от ужаса.
   Начал он исправно - пришел к Болотникову и яд принес за голенищем, в тряпочке. Но далее страх его обуял, он вытащил ту тряпочку и сказал, что царь велел ему отравить Болотникова ядом, но он, как добрый христианин, этого делать не хочет, пусть царь сам управляется со своими изменниками как знает. Тем и кончилось дело. Немца прогнали, смертоносную тряпку сожгли в печке, посмеялись немного да и забыли. Так и этой четвертой гибелью не суждено было погибнуть Болотникову. Не знает человек, как ему погибнуть суждено.
   А погибал он все с тем же непереносимым холодом в теле, с холодом, проникшим до самой середины, с кашлем, разрывающим внутренности, слепой, с выколотыми глазами. Ибо царь распорядился вынуть у него очи (ох, какими сгустками ледяной стужи скатились они из-под ножа по щекам Болотникова), прежде чем утопить в полынье.
   Такую гибель придумал ему царь после того, как Болотников сложил оружие, поверив царскому слову, что ему и всем людям его будет оставлена жизнь. Болотников думал (не вразумили и прочитанные книжки, и передуманные мысли), что царское слово - честное слово. На своей шкуре пришлось ему узнать, что у царей честного слова не бывает, одна только ложь.
   2. КТО ЖЕ ПОНЕСЕТ ХОРУГВЬ
   Истома через голову стянул с себя рубаху и встряхнул над костром. Жарко запахло мужским крепким потом.
   - Что нас разобьют, - сказал Истома, - то я, Иван, знаю, как "Отче наш". Против такой силы переть, как мы поперли, - кроме смерти, что может быть? На это я, брат, и обижаюсь, а не на то, что тебя больше слушают.
   - Ну разобьют, - ответил Болотников, - ну смерть, так что ж? Зато скажут про нас: они самые первые были, они смуту начали, которой не кончиться и за полтыщи лет.
   - Начать-то начали, - сказал Истома, - а дальше кто нашу хоругвь понесет? Не вижу тех людей. В ватаге нашей и то не вижу.
   - Плохо смотришь, - стоял Болотников на своем, - смотри хорошо увидишь. Смерд, которому запретили от своего барина уходить, - он нашу хоругвь понесет. Стрелец, которому три года жалованье не плочено, понесет. Меньшой сын боярский, которого старшие братья обидели. Да мало ли! В лесу по кустам пошарь - так и посыплются к тебе шиши лесные. В степи донские поезжай да свистни - так и налетят на твой свист казаки, вольнолюбцы. И по северным рекам, и по матушке Волге молодцы-разбойнички водят струги, и молодцы те бесшабашные, и атаманы у них знаменитые, а будут еще знаменитее и бесшабашнее, и потекут они отныне один за другим. И не счесть тех рук, что нашу хоругвь подхватят и понесут, и будут нести не год и не два - столетия. А ты вопрошаешь: кто? Когда в три обхвата каравай испечен и на стол поставлен - неужто не найдется, кто б от него захотел кусок отхватить?
   - А съедят все до крошки, - не унимался Истома, - дальше что будет?
   - А то не наша с тобой печаль. Кто-то новый каравай испечет, кто-то делить его захочет. Абы всеместная поднялась заваруха, да народ бы к ней привык и полюбил ее больше покоя - а там что бог даст.
   И он в свой черед снял рубаху, чтоб потрясти над огнем.
   Сидели, разделенные огнем, нагие до пояса, один широкий, с волосами цвета меда, другой узкий, с остро выступающим вдоль спины позвоночником, с впалой грудью и с бородкой мягкой и светлой, как у вьюноши... Болотников продолжал свою речь, он говорить любил, в словах, казалось ему, все выходило складней и приглядней, чем в деяниях.
   - Ты им вот что говори, - сказал он, - чтоб лучше тебя слушали. Привыкли вы жить, говори, в черных избах, и заедает вас блоха и всякая нечисть - будете жить в боярских домах и мыться в мыльнях добела. Привыкли набивать брюхо горохом да просом - будете услаждаться всяческими разносолами. Жены ваши, говори им, неказисты и тощи - возьмете себе боярских жен и дочерей, белолицых, ядреных. Кто, говори, ныне последний, тот станет первый, а те, что сейчас первые, будут у вас слугами. Что ты им о справедливости да о справедливости. Ты им дело говори.
   Так сидели они, и звезды пылали над ними. Уже близка была смерть, но они ее шагов не слышали. Только храмовую звездную тишину слышали.
   Опять в тишине прозвучал кашель Болотникова - столь в ней непристойный, словно бы вот именно во храме какой-то нечестивец, не удержавшись, раскашлялся надрывно, и опять соленой кровью наполнился рот Болотникова, и Пашков из-за огня поднял на него глубокий темный взор.
   - Разбаливаешься, Иван, - сказал он дружелюбно, братски, - ой, разбаливаешься.
   - Разбаливаюсь, Истома, - подтвердил Болотников. - А почему - потому что вот уж сколько месяцев согреться не могу. И руки холодные, и ноги холодные, и пот из меня течет холодный, и нигде ни капли не нахожу тепла. Будь я дома - напоила бы меня мати липовым цветом либо малиной, хрена бы тертого на потылицу положила, взыграло бы во мне тепло, я б исцелялся... Хотя бы перед смертью, - закончил он, - еще хоть разок на лежанке погреться, хотя б на чужой. А то продрог я, Истома, до самой середины продрог.
   - Что ж, - посулил Истома, - если встретится нам где теплая лежанка, я тебя положу.
   - Положь, - сказал Болотников.
   - А каши горячей не поешь? - спросил Пашков. - Там ребята наварили на цельный полк, потчуют.
   - Принеси, - согласился Болотников.
   И Истома принес и кормил его горячей кашей, но середина у него никак не отогревалась, и вся надежда была на ту чужую, неведомо чью, теплую лежанку, которая как-то встретится им и на которой напоследок положит его Истома, сочувственный товарищ, соперник и спорщик.
   3. ЛЕЖАНКА
   И повстречалась-таки ему перед окаянной гибелью та лежанка - хоть этой горькой улыбкой на прощанье улыбнулась ему его доля. Лежанка была большая, чисто выбеленная, из-под мела проступали подтеки глины. Лежанка выходила в столовую палату чьего-то дома, а печь топилась рядом, в сенях, и в печную пасть по приказу Истомы болотниковские молодцы чего-чего не напхали - дубовых поленьев и грушевых (известно, как яро грушевое дерево горит), и сосновых веток с чешуйчатыми шишками, и сухой соломы. И когда все это отпылало с веселым треском, Истома взял Болотникова за бока и, подняв легко, как мальчонку, положил спиной на лежанку, говоря:
   - Погрейся, атаман. Погрейся, брат.
   И промерзшая середина Болотникова возликовала, и ему подумалось: "Сие - царствие божье".
   Когда же лежал, втиснутый в мешок, на голом мокром льду, - думал: "Сие - ад".
   Лежанка же была, бесспорно, раем; конечно, Татьяну бы еще сюда, ее горячую щеку, ее мягкую руку. Но далеко была Татьяна, в поместье князя Телятевского, на том дворе, где на перекладине ворот висел Болотников, и только хозяйский кот вскочил на лежанку у самого лица Болотникова и порадовал, милый зверь, пушистым теплом своей шкурки и своей неповинностью в лютых делах, творящихся на свете.
   МАРИНА. КОМУ НАБОЛЬШИЙ КУСОК
   Р у з я
   Позвольте, наперед решите выбор трудный:
   Что вы наденете, жемчужную ли нить
   Иль полумесяц изумрудный?
   М а р и н а
   Алмазный мой венец.
   А. Пушкин. "Борис Годунов"
   1. СЛУГА КНЯЗЯ АДАМА
   Младшая ее сестра Урсула, едва конфирмовавшись, пошла под венец с князем Константином Вишневецким. И старшей сестре было, конечно, обидно, что лупоглазенькая девочка, без красоты, без талантов, с трудом вызубрившая катехизис, к грамматике неспособная вовсе, - раньше нее, старшей, вышла замуж, да еще в семью Вишневецких.
   Впрочем, обижалась она потихоньку, и боль ее была не до крови. Потому что привыкла с детских лет: что б там ни было, ей, Марине, не будет хуже всех. Жизненный путь ей виделся зеркально блестящим, как паркет в бальном зале. По зеркальному паркету вперед-вперед скользит носок туфельки, как в мазурке, когда летишь со спертым в груди дыханием, вперед-вперед, и лишь изредка стукнешь пяточкой о пяточку, как летящий рядом кавалер, стукнешь и послышится тебе, будто малиново прозвенели невидимые шпоры, - а шпор-то и нет никаких, это просто кровь твоя в тебе прозвенела счастливо и нежно.
   У Константина Вишневецкого, мужа Урсулы, Марининого зятя, был брат князь Адам.
   Этот князь Адам однажды мылся в бане. Как обыкновенно, для княжеского мытья баня была приготовлена со всяческим изощрением. Циновки из свежей соломы расстелены на полу, добела выскоблены лавки. В бочках с холодной водой и с горячей плавали расписные ковши - черпай, обливайся в полное свое удовольствие. На раскаленные камни подавался мятный квас, и пар от них шел духовитый, пахнущий скошенным лугом. Князь Адам попарился, потом спросил льда. Слуга, к тому приставленный, должен был принести ему со двора ледяную сосульку. Сосульки, толстые, как колбасы, свисали с крыш кругом всего двора. Князь уж предвкушал, как натрет себе льдом щеки, шею, грудь и освежится, и взбодрится весь. Но вместо того, чтоб кинуться за сосулькой, этот новый рыжий холоп для чего-то зачерпнул еще горячей воды из бочки и плеснул в шайку, где покоились белые и нежные княжьи ступни.
   - С ума спятил, холоп! - возопил князь. И впрямь похоже было, что малый рехнулся: кто же в здравом рассудке станет шпарить кипятком своего пана?
   И холоп понял, что дело его плохо, - выбежал тотчас и вернулся с сосулькой, и подал ее господину, став на колени. И просил прощенья, не дожидаясь, пока ему накостыляют по шее.
   Но уж больно жалко было князю смотреть на свои порозовевшие ошпаренные ноги, и никак он не мог не накостылять. Костылял и думал: "Мало, слабо; чтоб маршалок ему добавил как следует". Как вдруг рыжий негодяй закричал тонким голосом прямо князю в ухо:
   - Если б ты, князь, знал, кто перед тобой, ты бы не только не посмел занести на меня руку, но сам бы пустился мне услуживать!
   Князь Адам не поддался на холопью наглость, занес руку еще и еще; но любопытство взыграло, и не сдержался - спросил:
   - Кто же передо мной?
   - Перед тобой, - ответил рыжий, - младший сын покойного великого князя и государя московского Ивана Васильевича - Дмитрий Иванович.
   - Знай что врать, холоп, - сказал князь Адам. - Царевич Дмитрий еще в малолетстве зарезан в Угличе от подосланных злодеев Бориса Годунова, о сем злодействе всему просвещенному миру известно.
   - Не зарезан, не зарезан! Ан спасся и бежал, и вот я перед тобой, ясновельможный пан!
   И рыжий враль сплел целую сказку: якобы злодейский умысел не удался, и он, царевич Дмитрий, с помощью некоего добросердечного лекаря спрятался от убийц и долго таился по монастырям и у разных панов в услужении, а теперь бог внушил ему свергнуть Годунова и воссесть на родительский престол.
   - Да как же ты воссядешь! - даже рассмеялся князь Адам. Дико было глядеть на холопа, возмечтавшего о престоле. Но получил ответ:
   - Свет не без добрых людей. А в Московском царстве есть чем тех добрых людей наградить.
   После чего князю Адаму не в мочь стало не то что натираться сосулькой, но и вообще дома сидеть с такими новостями. Велел запрягать лошадей и поехал с рыжим сперва к своему брату князю Константину, а потом в Самбор к братниному тестю, сандомирскому воеводе пану Юрию Мнишку.
   Прямо сказать: рыжий не походил на отпрыска царственного рода. Лицо имел некрасивое, рот большой и растянутый, как у скомороха, нос бугроватый. Возле носа на щеке - бородавка, лишавшая его облик всякого благородства. Но осанку имел мужественную и на коня вскочил как рыцарь, к седлу привычный, и когда князь Константин захотел испытать его в фехтовании, рыжий выдержал испытание с честью. А в разговоре, последовавшем затем с князем Константином и княгиней Урсулой, рыжий раза два ввернул латинские цитаты, ничего не переврав и не запнувшись.
   - Где же ты сему научился? - спросили князья и узнали, что это и многое другое рыжий почерпнул в тех шляхетских домах, где ему довелось служить. В том числе латинские вирши, сказал он, почерпнуты им из книг, кои он прочитал в доме князя Адама. Латинской же грамоте обучил его тот милосердный лекарь, и ученье не стало хуже оттого, что преподавалось тайно, во мраке глубоких подземелий, выкопанных под городом Угличем еще издревле, в татарские времена.
   - Так как, - завершил рыжий, - я рождением моим уготован царствовать, то и старался пополнить свое воспитание при всяком случае, который мне посылался господом богом нашим. - А в довершение показал наперстный крест, весь в алмазах, и рассказал, что крест получен им при святом крещении от крестного отца князя Мстиславского. И что, надо полагать, это они, Мстиславские, а также Голицыны, Шуйские, Романовы (имена-отчества этих высокородных бояр так и слетали с языка рыжего) издалека следили за ним, чудесно спасенным царевичем, и через людей оповестили его, что время ему выходить из безвестности и подыскиваться престола под изменником и цареубийцей Борисом Годуновым. А как Бориска им хуже горькой редьки, то он, рыжий, и в грядущем полагается на их верность и всяческую помощь.
   2. САМБОР
   Еще не доехали до ворот, украшенных башенками, как навстречу стали попадаться всадники - одна рука в перчатке уперта в бок, на другой, поднятой, - кречет.
   - Гости пана Юрия на охоту поехали, - сказал князь Адам.
   Среди охотников одна попалась паненка - темные кудри по плечам, то же самое кречет на кулачке, бархатная юбка свешивалась почти что до снежной дороги.
   - Свояченица моя - панна Марина, - пояснил любезно князь Константин.
   Въехали в ворота. Обширный двор был обставлен, как обыкновенно, строениями, все деревянными, и сам палац, где жил пан Юрий с семейством, деревянный, сложенный из стволов лиственницы, но со многими входами, и входы были украшены гербом - пучком перьев. Резчик искусно вырезал перья, сделав их кудрявыми и горделивыми, как на тронном балдахине, так что входящий в эти двери долженствовал понимать, что ему оказывают честь, впуская сюда.
   Еще на дереве были вырезаны гирлянды цветов и крылатые младенцы, натягивающие лук, чтобы спустить золотую стрелу с тетивы.
   И рыжий переступил порог, и золотые стрелы ринулись на него, срываясь с тетивы.
   Внутри дома полы были натерты воском, а по стенам висели ковры, где были изображены сцены охоты и рыцарских турниров, и греческие боги и богини.
   3. ЛЮБОВЬ
   Марина закрыла свой веер (испанский, черный с золотом) и прикоснулась им к стулу, стоявшему рядом. Служанка сказала Дмитрию:
   - Госпожа говорит вам: садись ко мне.
   Дмитрий сел. У его колен струились складки белого платья, пахнувшего розами. Он видел ее ресницы, тронутые темной краской, и шелковистые шнурки ее бровей.
   У него в руке тоже был веер (шелковый, с китайскими человечками), он приложил его к сердцу. Это означало: "Могу ли надеяться на взаимную любовь?"
   Марина смотрела на него поверх испанского веера. Служанка прошептала:
   - Госпожа находит вас пригожим и нескучным.
   - Да хранит бог твою госпожу, - сказал Дмитрий и дотронулся веером до своего правого глаза. На языке вееров это означало: "Когда могу тебя видеть?"
   Он услышал ответ, произнесенный розовыми устами:
   - Пусть будет сегодня вечером.
   Испанский веер лежал на Марининых коленях. Служанка быстрым пальцем сосчитала сложенные костяшки веера и сказала:
   - Вечером, в одиннадцать часов.
   - Где? - спросил Дмитрий, и розовые уста отозвались:
   - У фонтана, в липовой аллее.
   Дмитрий спрятал глаза за веером. То было признание в любви, известное Марине.
   Она прижала веер к правому уху. Служанка пояснила:
   - Госпоже отрадно слушать ваши речи.
   Марина правой рукой открывала и закрывала веер.
   - Она бы желала исполнять ваши желания, - прочла ему служанка.
   Этой служанке в бархатном корсаже и белых кружевных чулках, уходя, он дал золотой.
   А Марина ушла с двумя старыми панами, схожими друг с дружкой, как две капли воды. У обоих головы были лысы, серо-желты и гладки и как бы стекали от острой верхушки вниз, к складчатым жестким воротникам. На что-то были противно похожи эти головы, Дмитрий не мог вспомнить, на что. Он хотел сказать Марине лестное и сказал:
   - Прекрасная панна привлекает не только юные пламенные сердца, но и отжившие, отгоревшие.
   - О, ваше величество изволит ошибаться, - ответила она, - се моя фамилия, родичи мои: пан тата и пан дядя.
   4. ПАН ТАТА И ПАН ДЯДЯ
   И Дмитрий вспомнил, на что похожи эти две головы, стекающие к круглым, как колеса, воротникам: на грибы опенки, семьями растущие у подножия трухлявого пня - желто-серые, с такими же лысыми головами и складчатыми воротниками. И ножки этих двух, хилые и тонкие, схваченные подвязками под коленом, напоминали непрочные ножки тех грибов. И рыжему на миг стало страшно, в какую это он норовится неведомую семью и кому собирается отдать древние священные города Руси. Но, скосив глаза, увидел белое хрупкое плечо и темный локон на нем, и ушли из его мыслей священные города, а опенки ушли в толпу нарядных гостей.
   Они всегда были схожи друг с дружкой, пан Юрий и пан Николай Мнишки, от самого своего отрочества, когда скончался их отец Ванделин и пришлось им самим о себе промышлять. Промышляли они бойко, в бойкости опять же друг дружке не уступая. Тогдашний король Сигизмунд Август был стар и немощен, только что схоронил любимую супругу и немощью и вдовством сильно был удручен. Юрий и Николай добывали ему знахарок и ведунов, а также женщин, которыми он надеялся заменить покойную Барбару Радзивилловну. Кого-кого ни водили они по скрипучим лестницам в королевскую спальню - от красавиц голубых кровей до вшивых Басек и Цилек из жидовского квартала, - и щедро награждал король усердных Мнишков и деньгами, и имениями, и должностями. Одну красотку, Гижанку по имени, пан Юрий даже выкрал для короля из монастыря, где она воспитывалась. Тогда-то и получил он в управление королевский замок в Самборе.
   Но всего мало было братьям, и они самовольно запускали руки в королевские шкатулки и шкафы, так что когда умер наконец дряхлый Сигизмунд Август, то даже не нашлось одежд, в коих было бы прилично положить его в гроб. Так братья-опенки обличены были в воровстве, и хотя паны замяли дело и приговора никакого не последовало, но тень легла на имя Мнишков, и нельзя было этому помочь ни пышностью жизни, ни щедрыми дарами Бернардинскому ордену.
   Но они не унывали, ибо в тени и сырости завсегда живут опенки, и они знали, что если постараться, то можно выйти из самой глубокой тени, важно лишь не пропустить благоприятного часа.
   Благоприятный час явился ныне в облике рыжего слуги с бородавкой на грубом плебейском лице, и братья Мнишки не собирались его упустить.
   Прежде, когда они выманивали имения и должности у Сигизмунда Августа, приманку - красивых женщин - приходилось добывать со многими хлопотами, порою даже с опасностью для жизни: у панов - мужей красавиц - имелись сабли и пистолеты, у юношей в жидовском квартале имелись хорошо наточенные ножи. Ныне же приманка обитала под кровом пана Юрия, и не было никакой опасности в том, чтобы, разукрасив ее как должно, во всякую минуту представить пред очи влюбленного рыжего. И ничего, ничего иного не сулил благоприятный час, кроме наживы и блеска.
   - Брате, о брате, - завистливо шептал Юрию Николай, - как же будет, когда Смоленск обещан и тебе, и его величеству пану королю?
   - Отлично будет, брате, - отвечал Юрий. - Бо его величество поляк и я поляк, и неужели два поляка не сумеют поделить один русский город.
   - Но правда ли, брате, - спрашивал Николай, - что он царевич?
   - К нам заходил с черного хода некий стрелец, - говорил Юрий, служивший некогда в Угличе и видевший царевича. И сообщил приметы: бородавка - она налицо. Также темно-красное родимое пятно у корня правой руки. Мы снимали кафтан и сорочку, смотрели: пятно на месте. Также - левая рука короче правой. Мы измеряли: левая короче гораздо. Увидев Дмитрия, стрелец сказал, не размышляя: царевич. Не мог бы самозванец так дерзко раздавать города своей отчизны. Он сознает свое право на это. А как он принимает услуги? Разве не ясно, что он с младых ногтей привык к тому, чтобы перед ним преклонялись?
   - Он смел, - сказал Николай.
   - Рассказы же его о своем спасении правдивы, ничего чудесного в них нет. Что бояре, ненавидевшие Годунова, помогли царевичу скрываться до поры, вполне достоверно и показывает дальновидный ум бояр. Что скрывался он первоначально в подземелье, - я спрашивал стрельца, и тот подтвердил, что под многими московскими городами, не только под Угличем, вырыты глубокие ходы и пещеры наподобие римских катакомб, так что получается как бы второй - подземный город, где при надобности могут укрыться сотни людей, не то что один маленький мальчик.
   - И все же, брате, - говорил Николай, терзаемый завистию. - Все же.
   - Все же, - отвечал Юрий, - она будет московской царицей, а я буду при них как ее дражайший родитель, а ты будешь при мне как дражайший мой брат.
   - Да, если Московия признает его царем.
   - А о том надо постараться, брате.
   Они старались. Они положили хорошую плату. Они завели списки, с каждым днем эти списки удлинялись. Не говоря уж о холопах и всякой сволочи - даже многие благородные шляхтичи охотно продавали свою шпагу, чтобы помочь рыжему слуге князя Адама воссесть на престол.
   5. РЫЖИЙ В ЕВРОПЕ
   Ни убранство покоев, ни провождение времени, ни обхождение - ничто в Самборе не походило на то, что мог вспомнить рыжий об Угличе и Москве. Никто из русских бояр не повесил бы в своем доме таких ковров с изображением любовных утех каких-то богов и героев. Никто не надел бы столь смехотворных подвязок с бантами, будто вынутыми из девичьих кос. Никто не позволил бы дочери своей, девице, часами просиживать с молодым мужчиной в залах и в саду, как позволял сандомирский воевода Мнишек панне Марине. И хотя замок в Самборе был деревянный, но жили в нем богаче и привольней, чем все русские, известные рыжему. Потоком увеселений была эта жизнь, состоявшая из пиров, танцев, выездов на охоту, состязаний в конных скачках и в фехтовании, а пиры не тем привлекательны были, что всяк набивал себе брюхо яствами и питиями, приятны были пиры затейливыми здравицами, чтением наперебой латинских, греческих и французских виршей и тем, что вперемежку с мужчинами сидели панны и пани с обнаженными плечами и мудреными прическами, убранными цветами и драгоценностями. И можно было смотреть на эти плечи и касаться этих рук, не боясь чьего-либо осуждения. Так уж тут полагалось, и сердце рыжего рванулось к этой легкости и беспечности, пренебрегавшей и людским укором, и судом божьим. Даже здороваться здесь умели как-то так, что каждый из здоровавшихся чувствовал себя почтенным и поднятым через приветствие другого. Се, понял рыжий, была Европа, а то, что противополагалось ей, была Азия, татарщина, тяжкий след монголов, оставленный столетиями рабства в русской душе.