Из этого окна, высунувшись, я видела однажды, как в черной машине подъехал к памятнику какой-то старик в светлом плаще и зажег что-то от нашего вечного огня и с этим чем-то уехал по направлению к Петропавловской крепости, а в "Ленинградской правде" было в тот день сообщение, что город наш посетили польские гости, и я сделала законный вывод, что человек в светлом плаще был поляк.
   Мне понравилось, что, заимствуясь нашим вечным огнем, он стал на одно колено и что он носил свой простенький плащ как мантию, и на все это вместе со мной смотрели мальчишки, стоящие у ворот неколебимо, как часовые.
   И вот в какие-нибудь полчаса или час сложился рассказик, и один бог, как говорится, ведает, сколько таких рассказиков рассыпано вокруг нас на каждом шагу, только нужно научиться видеть их и поднимать прилежно. Ведь для этого рассказика пришлось только придумать каждому из трех мальчишек что-нибудь свое, а для профессионала это не представляет трудности. Я придумала для одного мальчишки, будто он бросил курить, остальным двум по незатейливому хобби, и этого оказалось вполне достаточно, рассказ пошел жить. Я сама видела и слышала, как какая-то седая дама, видимо учительница или воспитательница, сидя у нас на Марсовом поле на скамье, вслух читала этот мой рассказ детишкам среднего возраста. И парни у ворот его прочли, имею на это неоспоримое доказательство. Однажды, когда я проходила мимо них к своему подъезду, чей-то мальчишеский голос, одновременно и грубоватый, и как бы ласкающий, отчетливо произнес мне вслед: "Трое у ворот".
   51
   "СЕСТРЫ"
   Тут опять, как в "Кружилихе" и в пьесе "Сколько лет сколько зим", началось с декорации.
   На этот раз это был Коктебель, мой обожаемый Коктебель с его горами, из которых каждая имеет свою собственную оригинальную красоту, с синим морем и синим небом, сложенными вместе, как две половинки чечевичного плода, с его бронзовыми обитателями, среди которых сразу отличаешь курортника от местного жителя, потому что местный несравненно более бронзов, чем курортник, хотя последний только и делает, что лежит на пляже и мажет себя маслом для загара везде, где только возможно, даже между пальцами ног.
   Это там, на зеленом склоне, среди гор, рассказала мне местная жительница, почтовый работник, как трудно живется среди этой красоты местным людям, особенно молодежи.
   Все кончают среднюю школу и жаждут работать, а работать где? Есть школа, несколько санаториев, писательский Дом творчества, аптека, почта... Везде все укомплектовано, и люди держатся за свои места... Доступ свободен лишь в колхоз, это пожалуйста. Но юношам и девушкам, хлебнувшим образования, хочется идти дальше.
   К работе на земле привыкли с детства, поэтому труд в колхозе уже не светит для этих, отведавших меда, такой лучезарной звездой, как для предыдущих поколений.
   - Когда, - говорила старая почтальонша, - начнутся и у нас большие стройки, только тогда решится эта проблема, только тогда заживут наши раны. А сейчас просто больно смотреть на бедных ребят, когда они, например, услышат, как какие-нибудь горожане-туристы или дачники заговорят между собой на иностранном языке. Они смотрят, как будто думают: разве я не мог бы (или не могла) этому научиться, и что им скажешь? Ясно, могли бы.
   От этого немудрящего, как будто даже не впервые услышанного рассказа и пошел расти рассказ "Сестры". Сперва я ввела младшую - Галю, как представительницу самого юного поколения, перед которым так остро встали вдруг проблемы работы и образования - в сущности, главные проблемы человеческой жизни. Потом, вследствие того что скучно было писать вторую такую героиню, придумалась старшая, с виду такая благополучная сестра, окончившая Московский университет, овладевшая профессией, которую любит и которую ни на что не променяет, как сразу и очень остро ощущает умненькая Галя.
   А потом в рассказ вошли другие женщины - диковатая, насквозь земная Мачеха и старая учительница, учившая обеих сестер, и все они явились сестрами, эти русские женщины и девушки, и на фоне этого всеобщего сестринства уже не кажется психологически недостоверным, я думаю, ни взаимная любовь, которой после многих лет жизни врозь вдруг проникаются Галя и Актриса, ни то, что безмужняя и бездетная Актриса принимает решение взять Галю к себе в Москву из этого благословенного южного местечка, куда люди стремятся хоть на несколько дней.
   52
   "КОНСПЕКТ РОМАНА"
   Стареет все на свете. И кажется порой, что в том числе неудержимо, темпами удручающими, стареет форма романа. На эту тему пишутся статьи и собираются симпозиумы, в которых участвуют самые-самые мастера мировой литературы. Все озабочены, все ищут - от США до Японии.
   В том числе однажды захотелось поискать и мне. "Не знаю: завистью ль меня лукавый мучил, иль, может быть, мне рыбный стол наскучил", но только захотелось написать роман в форме совсем еще не бывшей, выкинуть коленце, или, как еще лучше выразился Саша Черный, вытанцевать штуку.
   Губернатор едет к тете...
   Пристяжные на отлете
   Вытанцовывают штуки.
   "Литературная Россия" просила меня написать для нее что-нибудь небольшое, по ее территориальным возможностям. Я подумала: "Напишу-ка ей роман в форме конспекта".
   Нужен был прежде всего сюжет. Я бросилась к уличному фольклору.
   На примете уже были две ленинградские уличные истории. Их рассказывали друг дружке старухи-пенсионерки на бульварных скамейках и в очередях в поликлинике.
   Одна история к тому времени была, увы, использована моими товарищами писателями. Это премилая история о том, как на улице Пестеля (был известен номер дома и номер квартиры) жильцы коллективно вырастили крокодила. Они впустили его в ванну совсем крохотным и сообща кормили, и вырос совсем настоящий большой крокодил.
   На мою долю осталась другая жемчужина ленинградского фольклора - о старушке-пенсионерке и старичке-генерале.
   Не забудьте, что это рассказывают именно старушки-пенсионерки, вышедшие погулять в сумерки с собачкой или с палочкой. Не забудьте и воздайте хвалу живительному оптимизму уличного фольклора.
   Дескать, была одна такая в Ленинграде старушка-пенсионерка. До того бедная, что даже собачки у нее не было, только подаренная кем-то палочка, без которой старушка совсем бы не могла ступить ни шагу. Выходила она с этой палочкой вечером на бульвар и садилась на лавочку подышать воздухом. И вот заметила, что стал к ней подсаживаться какой-то старичок. Так же бедно одет, как и она, если не хуже. Папироски делает себе сам - насыпает из спичечной коробочки табачку в кусочек газеты и скручивает. И даже иногда у прохожего просит закурить - спичек, видать, нету.
   Ясно - пенсионер.
   - Да, пенсионер, - отвечал он, когда она спросила прямо.
   И они поговорили о счастливом двадцатом числе, когда приносят пенсию. А потом почему-то разговорились о домашнем хозяйстве: как наилучшим образом варить кофе и кто какие любит пирожки. Она любила подовые (печеные), а он - жареные. Она - побледнее, а он - поджаристые.
   Так поговорили несколько раз.
   И вдруг он - хлоп! - делает ей предложение. И вдруг он - хлоп! оказывается не простым пенсионером, а союзного значения. Какой-то, в общем, генерал с большими заслугами.
   Она ни о чем таком даже заподозрить не могла, когда свалились на нее это генеральство и союзное значение. И, конечно, дала свое согласие.
   И пошли они с бульвара под ручку.
   Я ввела эту историю в мой "Конспект романа", далее использовала в пьесе, которую недавно закончила. И тут и там я рядом с этой историей о стариках написала ряд историй о молодых.
   И еще сделала поправку: и в "Конспекте романа", и в пьесе удалила слишком сказочного и паточного генерала. Просто себе женятся одинокие старики, и все. Это я постаралась оказать малюсенькую редакторскую помощь старушкам, которые сочиняют такие прекрасные повести и потом рассказывают их друг другу на бульварных скамейках.
   53
   ОБЩЕНИЕ С ЧИТАТЕЛЯМИ
   Я вошла в литературу и стала членом Союза писателей СССР в 1946 году, то есть в возрасте 41 года, когда уже многое в литературе стало мне понятно на личном опыте и я уже не могла безоговорочно верить суждениям литературной критики тех лет как в отношении моих книг, так и в отношении книг других авторов. У меня стали вырабатываться собственные мнения о книгах, и, конечно, я все больше дорожила мнением читателей и встречами с людьми, прочитавшими мои книги. Помню первую свою встречу с ними в Ленинграде. Группа писателей, в том числе я, была направлена Союзом на встречу с читателями какой-то библиотеки. Не помню, какой именно, помню лишь, что встреча происходила в Аничковом дворце, в красивой комнате и что, называя пришедших писателей, библиотекарша назвала меня лауреатом, а я им еще отнюдь не была, дело происходило зимой 1946/47 года, а лауреатом я стала лишь летом 1947 года. Позже я догадалась, что библиотекарша приписала мне лауреатство, прочитав о моих "Спутниках" очень одобрительную статью в "Правде". Она, так сказать, опередила события, не более, но присутствовавший на собрании Юрий Павлович Герман при ее словах взглянул на меня, и при тогдашней моей мнительности мне подумалось - а вдруг он и другие припишут ошибку библиотекарши моей беспардонной наглости и бахвальству, и помню, я всем лицом почувствовала, как я покраснела от мучительного стыда.
   Так неудачно началась моя первая встреча с живыми, подлинными читателями. После этого таких встреч было много: и в библиотеках, городских и военных, и во дворцах культуры, и в Политехническом в Москве, и на крейсере на Таллинском рейде, и в громадной аудитории одного из цехов завода в Ленинграде во время обеденного перерыва, где, как сейчас помню, при виде людей, слушавших меня с галереи, впервые мелькнул у меня в голове облик бездельника Геннадия Куприянова, не знающего, что такое труд и отдых, что такое самолично заработанный кусок хлеба, что такое литература, не знающего вообще ничего, чем живет нормальный человек. Не знаю с чего, но это он в воображении моем тогда прошел за спинами мужчин, женщин, подростков, разговаривавших со мной с галереи над отдохновенной пустотой громадного цеха. Мне за этого Геннадия в свое время здорово досталось от критики, но я от него не отреклась и не отрекусь, слишком явственно видела тогда я его грязные нестриженые волосы, и разболтанную походку, и наглость, и нежелание считаться ни с кем и ни с чем, и несоразмерные претензии на мирские блага.
   Но вернусь к моим читателям. Очень скоро кроме встреч я стала общаться с ними письменно. Первое полученное мною по почте читательское письмо было из Харькова от группы женщин. Их было человек двадцать, они все расписались под письмом. Среди них были работницы, служащие и домохозяйки. Они организовали кружок вышивания, рукодельничали прилежно и изобретательно, устраивали даже выставки, но им не хватало материала для работы, а именно: известных всем вышивальщицам ниток мулине. И вот, писали они, какие от этого у них в кружке происходили аварии: одна из них хотела вышить кисть сирени, но у них в магазине только один грубый лиловый цвет, а для кисти сирени требуется много оттенков, чтобы вышло хоть сколько-нибудь похоже. Еще несколько милых примеров приводили женщины, прося меня помочь им в их нужде, так как в Ленинграде, писали они, мулине, по слухам, достать нетрудно. Это была правда истинная, и я с большой охотой исполнила их симпатичную просьбу, представляя себе, какая это должна быть изящная и в то же время эпическая, почти гомеровская картина, когда двадцать женщин сидят и вышивают разноцветными нитками сирень, розы и всякие другие цветы, творчески углубясь в свое занятие и отвлекшись им от кухонной нескончаемой страды. Я повидала вышивальщиц, живя на. Украине, и знала, что вышиванье - не пустое препровождение времени, что оно украшает жизнь, как всякое другое художество, и развивает в человеке любовь к искусству, фантазию, прилежание. Мне приятно думать, что где-то в огромной прекрасной Украине, может быть городе Харькове, где я побывала в жизни всего один вечер, существует кисть сирени, вышитая в какой-то мере и благодаря моему крохотному, совсем незаметному усилию.
   Не знаю почему, но многие читатели считают, что если человек написал несколько книжек, то он знает уже все на свете и во всяком деле может дать совет. Меня же многие читатели после "Спутников" посчитали врачом, чуть ли не хирургом, и нередко обращались ко мне с серьезными медицинскими вопросами. Одна женщина, ухаживающая за больной матерью, спросила меня в письме, какое снотворное я считаю наиболее безвредным для ее матери; старик паралитик запросил насчет диеты; неизвестные мне родители справлялись, в какую клинику следует поместить их больного ребенка. И всякий раз мне ужасно неловко было отвечать "не знаю", и порой я начинаю думать, что мы, литераторы, претендующие на то, чтобы приносить людям пользу, обязаны не то что все знать - это, увы, невозможно, - ко, во всяком случае, существовать в окружении всевозможных справочников, в том числе медицинских и правовых, ибо громадное большинство писем заключает в себе вопрос: как обуздать пьяницу и хулигана мужа и разводиться с мужем или нет? Как понятно каждому, особенно всякий раз угнетает меня последний вопрос, ибо тут не помогут никакие справочники, надо быть всевидцем, пророком, а этого не бывает с нами, не могло бы быть с самим Львом Толстым, а что уж говорить о нас, малых сих.
   Был один телефонный звонок, я сняла трубку и услышала женский голос:
   - Вы писательница Панова?
   - Да.
   - Мне необходимо повидаться с вами, как можно скорей.
   Зная, что некоторые читатели считают нас, литераторов, за совершенных бездельников (подумаешь, действительно, работа - сочинять), я спросила:
   - А что значит "как можно скорей"?
   - Если можно, сейчас.
   - А кто это говорит?
   - Ваша читательница, учительница.
   - Сейчас, товарищ, я не могу, - сказала я. - А не можете ли вы рассказать ваше дело по телефону?
   - Нет, по телефону это нельзя, вы не поймете, да и у меня язык не повернется. Я должна рассказать вам лично, лицом к лицу, даже на ухо, как женщина женщине.
   - Это будет не насчет развода? - спросила я.
   - Нет, нет.
   - И не о том, что муж пьет?
   - Нет, нет.
   - И не о том, как воспитывать детей?
   - Нет, и вы ни за что не догадаетесь, сколько бы ни перебирали. Только тогда поймете, когда я вам расскажу.
   - Хорошо, - сказала я. - Тогда давайте встретимся завтра в Союзе писателей, вас устраивает? Скажем, в два часа вам удобно?
   - Удобно, спасибо. Так я приду.
   Писатель - человек прежде всего любопытный. На другой день с часу дня я сидела в Союзе писателей и не отрываясь глядела на дверь. Я думала: какая она? По телефону голос у нее тихий, мягкий, безответный. И почему-то мне представлялось, что войдет этакая жертва легкомысленного романа, растоптанная жестоким разочарованием, повидавшая виды, крикливо одетая, вызывающе, будто назло всему и всем, причесанная - словом, этакое помятое растерянное дитя неудачно сложившейся жизни.
   Ничего подобного. Вошла обыкновенная, абсолютно обыкновенная женщина. Даже серенькая: серенькое платье, невыразительное лицо, чуть седеющие волосы, тишина в чертах и в движениях. Конечно, учительница. И конечно, обделенная женской судьбой и примирившаяся с этим.
   Для чего-то она еще раз сказала:
   - Так я могу говорить с вами, как женщина с женщиной?
   - Безусловно, - сказала я.
   И как женщина женщине, на ухо, запинаясь и мучаясь, она рассказала, зачем ей нужно было со мной повидаться и почему ей кажется, что, кроме меня, ей никто не может помочь.
   Я передаю ее рассказ в третьем лице, ибо это, конечно, не разговор у казенного письменного стола, забросанного бумагами, а новелла, сочиненная самой жизнью.
   Она - ленинградка. Родилась в Ленинграде, выросла в нем, знает наизусть его переулки, мосты, магазины. Но так странно, что в крошечный магазин под вывеской "Пуговицы" в конце Садовой линии Гостиного двора она в тот вечер вошла в первый раз в жизни. Вдруг обнаружила, что надо купить каких-то ерундовых пуговиц для наволочек, вспомнила эту вывеску и пошла. Да, я угадала, ее женская судьба сложилась бесцветно - верней, не сложилась вовсе. Не было ни брака, ни романа, хотя бы неудачного. Ничего не было, и она, думая о себе, называла себя старой девой. Не было ничего, кроме ошибок, одна другой плачевней. Ошибалась, когда у нее зарождалась иллюзия, будто кто-то к ней относится с большей приязнью, чем к другим знакомым женщинам. Ошибалась, когда воображала, что сама к кому-то потянулась сердцем. И даже поводы к ошибкам становились все реже и реже, и жизнь стала казаться бременем, возложенным неведомо за какие вины. В магазин "Пуговицы" она пришла под вечер. Вдоль Садовой уже горели фонари. Было туманно и скользко от жидкой грязи на асфальте. И ровно ничего не ждала она, стоя у прилавка, где под стеклом были разложены пуговицы всяких сортов и размеров. Ровно ничего не ждала в тот миг, когда за ее локоть взялась чья-то рука. Она оглянулась, увидела шершавое пальто, кепку, часть бритой щеки - больше ничего. Разговора она не запомнила. Кажется, он спросил, где она работает. Кажется, сказал, что он тоже учитель. Кажется, попросил разрешения ее проводить. Она не помнила, почему согласилась. Кажется, его твердая рука и запах ворсистого пальто внушали ей доверие "ведь это иногда бывает, правда, товарищ Панова?". И они пошли к ней. Ей стало страшно неловко, когда они вошли в ее комнату. И не потому неловко, что неважно было убрано и наволочки без пуговиц, а - смешно - потому, что на окне не было ни одного цветущего растения, только колючий алоэ да какая-то неказистая пыльная бегония. Это до того выпирало на первый план, что даже как-то не думалось о том, что сейчас произойдет. Просто было совестно, что не завела себе хоть одну веселую гераньку. А когда произошло то, что должно было произойти, обнаружилась катастрофа. Он сказал, что это война его изувечила, и это была правда, но, к стыду ее и вечному проклятию, ей подумалось, что зачем же он ей в таком случае, что это был бы за союз, с какой стати она, никогда не державшая оружия в руках, должна отвечать за ужасы войны. И она сказала ему все это, будь проклят ее язык. Она сказала ему это, и он тотчас ушел, не сказав ни слова. Наклонясь над пролетом лестницы, она смотрела, как опускается вниз, в небытие, его полосатая кепка, и тут только ей в голову пришло все то, что могло бы случиться в ее жизни, если бы эта кепка не исчезла так сразу.
   Что она наделала! Она бы купила герань алую или розовую и поставила бы на подоконник, и любовались бы вместе, каким нарядным стало окно. Она заболела бы гриппом, и он из своих рук давал бы ей лекарство и читал ей вслух. Он уходил бы, а она его ждала и вслушивалась, когда же раздастся звонок. Он ее нашел, искал ее долгие годы после войны и наконец нашел в невидном магазинчике под вывеской "Пуговицы". Нашел и угадал среди женщин, толпившихся у прилавка, и так твердо взял за локоть, поверив, что это она. А она прогнала его - из-за чего: того, что так неважно по сравнению с той жизнью, полной взаимного сочувствия и доверия, какая у них могла быть и непременно была бы.
   И она должна его вернуть. Она не может умереть мирно, пока не вернет и не скажет ему, что поступила ужасно безобразно и по какому-то непостижимому импульсу, ведь никогда в ней не бушевали страсти, ее считали такой рассудительной и уважали за спокойный нрав. И почему она приняла такое вздорное, необдуманное решение, она сама не может ответить. Что с ней будет теперь? Те же наволочки без пуговиц, тот же безобразный алоэ, растопыривший свои колючки рядом с бесцветной бегонией, и ни твердой руки, и ни одного существа, о котором было бы отрадно заботиться. Конечно, еще можно завести кошку и дрожать над нею весь остаток жизни. Она должна его вернуть! Но как найти? Найти ту полосатую кепку среди миллионов кепок на улицах и в магазинах. Пойти опять как-нибудь вечером в магазин "Пуговицы"? Она ходила уже несколько раз. Он не появился. Даже полосатой кепки ни одной она не встретила в магазине. Ей советовали обратиться в гороно. Там ей не могут помочь, потому что она забыла номер его школы. Она ходила к редактору "Ленинградской правды". Он не мог напечатать ее объявление. И как написала бы она свое объявление? Тогда она подумала обо мне: я, как женщина, пойму ее, а поняв, напишу рассказ, а он прочтет этот рассказ и будет ее искать, ведь он знает, где она живет.
   Увы, я не нашла в себе мужества написать этот рассказ, так сказать, по горячим следам. И только сейчас его написала, через много лет. Я знаю, что они не нашли друг друга, иначе она бы мне написала или позвонила, так мы условились. В туманный слякотный вечер, в желтом свете фонарей, на длинной Садовой сошлись и разминулись два несчастливых человека, слишком поздно понявших, в чем их счастье...
   А может быть, это и к лучшему? Может быть, он со временем разглядел бы, что нашел не ту, и жестоко разбил бы этим открытием ее и без того наболевшее сердце. Может быть, и она бы разглядела, что не так уж тверда и надежна рука, взявшая ее когда-то за локоть. Да, вполне, вполне возможно, что судьба избрала верный исход. Ведь это же правда истинная, что все к лучшему в этом лучшем из миров.
   Этих писем особенно много получила я за годы моей литературной работы. Не только пишут, но и по телефону звонят, и после библиотечных встреч ждут в коридоре, чтобы спросить: "Скажите, а как, вы считаете, надо воспитывать детей?" И опять - не знаю, хотя и вырастила троих.
   Я воспитывала их, исходя из обстоятельств и требований каждого дня, не составляя никаких планов, не загадывая, что из этого получится. Заболевал - шла за врачом и в аптеку. Отказывался мыть лицо - левой рукой наклоняла над тазом, а правой обмывала измазанную рожицу. Через какое-то время каприз проходил, мальчуган начинал с восторгом умываться сам. Надо было кому-нибудь сходить в лавку - посылала детей. Заметила, что стали баловаться куреньем, не читала наставлений, полагая, что сами отстанут, пресытясь, потому что ведь - гадость, вроде рыбьего жира или касторки. И точно - отставали. Считала полезным ознакомить их с какой-нибудь книгой не ждала, пока доберутся до нее сами, читала им вслух. Пела песни. Старалась, чтобы пища их была полезной.
   Больше ничего не знаю. Думаю, что каждый должен, обязан сам искать способы, как воспитывать своих собственных детей. Знаю, что нельзя бить, нельзя ни к чему принуждать ребенка ни кнутом, ни пряником, и знаю, что, выказывая ему любовь, сделаем его лучше, чем выказывая жестокосердие и непонимание.
   А папы и мамы все пишут:
   "Расскажите же, как мне воспитывать моего Вову (или Юру, или Мишу)".
   Я понимаю тревоги этих пап и мам. И очень жалею, что не могу им помочь подробными советами.
   Вообще все, что пишет нам читатель - в похвалу или хулу, дельно или не дельно, - его святое право. Для него существуем, для него пишем. И за все время моего общения с читателями я рассердилась только на одно-единственное письмо, вернее, на его автора. Автором была девушка из Перми, служившая в какой-то профсоюзной организации. Она имела какое-то отношение к сбору членских взносов. И вышло с ней вот какое дело: собирала-собирала она эти взносы и растратила их.
   Нет, я не за это сержусь. Такое - и даже куда хуже - в жизни бывает. Я бы не рассердилась и в том случае, если бы она попросила у меня денег, чтобы покрыть эту растрату, но она попросила денег совсем на другое. Она даже просила меня не заботиться о ней в этом отношении, так как, по ее словам, ее друзья давно уже уплатили ее долг.
   Но вся эта история, написала она, стоила ей столько нервов, что она теперь нуждается в лечении на самом лучшем курорте. И вот на этот курорт она и просила у меня денег. Я, может быть, и за это на нее не так рассердилась бы, хоть это и показалось мне с самого начала безнадежной тупостью и нахальством. Но меня добил конец ее письма.
   "Я не виновата в растрате, - писала она. - Виноваты мои родители, которые приучили меня к такой хорошей жизни, что я уже не могла жить без роскоши".
   Я не хочу входить в рассмотрение того, какую роскошь могло позволить себе это беспутное существо на профсоюзные взносы трудовых людей, меня возмутил этот бесчеловечный упрек, адресованный родителям, эта готовность свалить свои антиобщественные поступки на кого угодно, вплоть до родной матери. Если это - результат слишком большой любви родителей к своему ребенку, я даже готова взять назад свой совет насчет этой самой любви к ребенку и полностью предоставить дело собственному усмотрению пап и мам в зависимости от характеров и свойств их чад.
   За три первые мои большие книги - "Спутники", "Кружилиху" и "Ясный берег" - мне была присуждена Сталинская премия, и все три раза это происходило очень скучно, я узнавала о награде по радио - либо своими ушами слышала, либо сообщали друзья, как было с "Кружилихой". И всякий раз воображение подсказывало мне какие-то мало выразительные обсуждения: какие-то столы для заседаний, крытые красным либо зеленым сукном, листы каких-то протоколов с лиловыми буквами да серый свет от занавешенных окон, и скучными казались эти картины. Ведь среди точно таких предметов секретариат ленинградского отделения Союза писателей, членом которого я была с 1947 года, присуждает тому или другому литератору творческую командировку в какой-нибудь город, не всегда отмеченный на карте большим кружком. В общем, обыденно, без ликования, без живительных мыслей происходили эти награждения.