Правда, этого молодого француза, грустившего по облакам, я встретил в другом месте, в деревне Эгальер, но это не имеет значения.
   Но вообще говоря, трудно было представить себе все перипетии этого милого праздника. Я боялся опоздать на пего.
   Мы как раз уехали из Парижа в поездку по Провансу, и в конце этой поездки решено было посетить нашего заочного друга Имара. Поэтому путешествие по Провансу
   было в известной мере предвкушением этой встречи.
   Об этом путешествии, пожалуй, стоит сказать несколько слов. Хотя бы потому, что проходило оно в стороне от традиционных путей с их набившей оскомину красотой.
   Сначала был средневековый папский Авиньон. Могучие и вместе с тем легкие крепостные стены окружали этот город. Над ним возвышался как бы выросший из диких скал папский дворец. Быстрая Рона струилась за окнами кафе с милым названием "Все идет прекрасно". Там ручные хозяйские канарейки садились на руки подвыпившим шоферам грузовиков-камионов. Шоферы осторожно гладили их черными от автола пальцами по золотым и тугим, скрипучим на ощупь спинкам и ласково дышали на них перегаром вина.
   За Авиньоном простирались ясные дали, а за рекой вздымался на холме безлюдный форт Святого Андрея - заповедник крепостной мощи и тишины. . В его могучие ворота могли въехать в ряд только два рыцаря, а меж камней в стенах росли тоненькие, как ниточки, побеги диких озябших ирисов (был декабрь, но к счастью, не было мистраля - бича этих мест).
   Мы осторожно вытащили несколько таких побегов, привезли в сырой бумаге в Москву, посадили в вазоны с нашей русской землей, и побеги за две недели превратились в пучки огромных мечевидных изумрудных листьев. Весной их высадят в грунт в Тарусе, и они будут жить в дружбе с русской ромашкой и мятой.
   Улицы Авиньона составлены сплошь из средневековых домов с черными балконными решетками и бронзовыми дверными молотками.
   На многих домах были прикреплены мемориальные таблички, настолько позеленевшие, что их трудно было прочесть. Но все же наш спутник Виктор Некрасов разобрал на одной табличке неожиданную для нас надпись,
   что в этом доме жил и умер первый воздухоплаватель, изобретатель воздушного шара Монгольфье. Дом, между прочим, был бедный, тесный и темный.
   Потом был Арль. В жизни есть явления, которые больше подходят для сновидений, чем для реальности.
   Таким городом для сновидений оказался Арль. Свет дня - к тому же чистый и резкий - делал особенно стереоскопичной, особенно выпуклой картину этого города, его римскую арену, где теперь происходят корриды, его скупые по линиям, пустынные улицы, напоминающие о соседней Испании, сиротливый маленький дом Ван-Гога, уцелевший на краю пустыря, оставшегося после разбитого воздушной бомбардировкой квартала.
   В Лувре, в галерее импрессионистов хранятся палитры всех больших художников Франции, в том числе и палитра Ван-Гога. Она как бы составлена из жирных кусков аральской земли. Она светит охрой, суриком, красным вином, осенним цветом виноградного листа, столетней ржавчиной и сырой лиловой тяжестью только что перепаханной земли.
   Деревья, завязанные в медные узлы руками неведомых исполинов, отсвечивают сизой корой.
   Все густо, плотно. Краски как бы шарахаются одна от другой, не в силах выдержать напряжения и блеска <;воих соседок.
   В арльской гостинице, обитой пунцовым штофом, сонной и настолько старой, что в ней даже как-то неловко было жить современному человеку, тщеславные владельцы привинтили к дверям многих комнат медные таблички с надписями: "Комната Мистраля", "Комната Пикассо", "Комната императора Наполеона III". Очевидно, стоило хотя бы раз остановиться в этой гостинице мало-мальски
   известному человеку, чтобы на следующий же день старый арльский гравер-ворчун уже начинал нарезать новую дощечку для гостиничных дверей.
   Нам отвели комнату Мистраля.
   Рассматривая обстановку этой комнаты, я подумал, что Мистраль, наверно, был весьма почтенным и старомодным поэтом-говоруном. Ему легко было жить. От него ничего не требовалось, кроме того, чтобы воспевать в гладких стихах общепризнанные красоты Прованса.
   Почему-то в комнате Мистраля я чувствовал себя неловко, будто я нарушаю стариковский распорядок жизни прославленного поэта. Нарушаю тем, что Мистраль не может понять, что мне от него нужно, почему я попал в эту комнату, кто я такой и о чем, собственно, ему следует со мной разговаривать.
   Это состояние мучило меня всю ночь сквозь непрочный сон, должно быть, потому, что за стенами задувал с недалеких Альп тезка поэта - настоящий бешеный и невежливый ветер мистраль. А он, как известно, путает человеческие мысли, раздражает людей и заставляет их делать несообразности. Очевидно, поэтому местный суд смягчает наказания людям, совершившим какие-либо проступки во время мистраля.
   Задолго до поездки во Францию я от кого-то слышал или где-то читал о красоте уроженок Арля - арлезианок. Но, как всегда, не придаешь слышанному вскользь никакого значения, пока не столкнешься с ним лицом к лицу. Так случилось и теперь.
   Мы зашли в тесное и уютное кафе под стеной римской арены (так зовут в Арле сохранившийся римский цирк, своего рода арльский "колизей").
   В кафе не было ни души. Портреты знаменитых тор-реро в разноцветных традиционных костюмах висели на стенах.
   В кофейной теплоте и тишине сверлил под сурдинку сверчок. От его пения делалось особенно уютно, тем более, что за окнами сверкало холодное и ясное декабрьское предвечерне, и лучи солнца, падая на стены кафе, не давали тепла. Тепло шло от газовой печки.
   Только через минуту после нашего прихода из задней комнаты вышла на звон колокольчика хозяйка - молодая арлезианка.
   Как жаль, что поэтическая смелость поведения, свойственная таким людям, как Гейне, давно оставила нас, давно перестала быть свойством нашего времени.
   Конечно, Гейне встал бы перед вошедшей арлезианкой, как перед испанской инфантой или Сарой Бернар, отвесил бы ей низкий поклон и сказал что-нибудь вроде юго, что шуршание ее простого платья прекраснее и тревожнее для его мужского сердца, чем шум самых дорогих королевских шелков.
   Он, конечно, сказал бы это тонко и остро,- мы уже давно разучились так говорить. Сказал бы и вызвал внезапный румянец на щеках прелестной арле-зианки.
   Мгновение назад ее еще не было. Но вот - она вошла, она есть, и уже ясно, что твой мир, конечно, не мог существовать без нее, что она давно жила в нем и владела твоей покорной душой.
   Она не была даже очень молода. Ей было, должно быть, лет тридцать. Узкое лицо было покрыто тонкой смуглостью, какая существует только в Арле. Темнота и ясность ее глаз, немного сумрачных и суровых, ее взгляд прямо в глаза - и внезапно этот сумрак глаз арлезианки вспыхивает до самого их золотистого дна сиянием взволнованной и таинственной улыбки. И улыбка 3ia сливается с легкостью ее движений и легкостью ее голоса, ясного, как во сне.
   Со школьных лет я чувствовал красоту русского языка, его силу и плотность. С годами это перешло в глубокую любовь к языку и в более или менее ясное знание его.
   Вскоре я убедился, что одного знания языка мало, особенно для людей, посвятивших себя литературе. Помимо этого, нужно еще чувство своего родного языка. Зачастую оно бываег врожденным, органическим. Оно не позволяет нам нарушать благозвучие языка и его необъяснимый, но явственный ритм.
   Но, несмотря на свою приверженность русскому языку, мне временами казалось, что он уступает по певучести, четкости, по некоторым своим модуляциям другим языкам, в частности французскому и итальянскому, древнееврейскому и даже голландскому.
   Очевидно, я, как и все мы, слишком привык к своему языку, чтобы услышать его как бы со стороны и полностью оценить.
   И вот в Арле, на бульваре Де-Лисс, в вечернем пустом кафе нас убедил в красоте нашего языка кельнер - "гарсон" средних лет - типичный арлезианец с насмешливыми глазами.
   Он долго почтительно стоял невдалеке от нашего столика, слушал наш разговор, потом подошел и спросил, на каком языке мы разговариваем.
   - А почему вы это спрашиваете? - спросили мы в свою очередь гарсона.
   - Какой-то,- ответил он,- необыкновенно красивый язык. Я такого еще никогда не слышал. Это венгерский?
   - Нет!
   - Польский?
   - Нет!
   - Чешский?
   - Нет!
   - Какой же все-таки?
   - Это русский язык.
   - Погодите! - воскликнул гарсон и ушел за перегородку. Оттуда он привел другого гарсона - седеющего и благожелательного.
   - Вот! - сказал он и с торжеством показал нам на своего товарища.
   Тот смутился и вдруг произнес скороговоркой, но почти без акцента:
   У попа была собака, Он ее любил.
   Она съела кусок мяса,- Он ее убил.
   Мы онемели.
   - Откуда вы это знаете?
   - Я изучаю русский язык,- ответил седеющий гарсон с некоторой гордостью,По старому учебнику. По такому же учебнику я уже выучил испанский язык. Но у меня нет практики в русском языке. Он неслыханно трудный. В Арле русские не бывают. За несколько лет вы - первые.
   - Зачем же вы изучаете этот язык?
   - Он мне нравится,- ответил, смущаясь, гарсон.- Я холостяк. Я совершенно одинокий и трачу все свободное время на изучение языков. Я бы мог поговорить с вами по-русски, но я стыжусь своего произношения. И неправильных ударений.
   - Но все-таки!
   Гарсон уперся кончиком пальцев на столик и сказал с трудом:
   Румяно зарею Покрплся восток. Селе за рекою Погас огоньек!
   Он достал из кармана белой куртки маленькую, но
   толстую книгу - учебник русского языка, выпущенный каким-то неведомым издательством в Марселе.
   Это был смешной и неуклюжий учебник, вроде пресловутого учебника нашего детства - Марго, над которым принято было всячески издеваться. Особенно хороши в учебнике Марго были примеры: "Золотые зайцы не желают скакать по зеленым канатам", "Этот день, не понедельник ли он?", "Усыпляйтесь, моя дорогая бабушка, перед теплым огоньком из камелька".
   Этот же гарсон привел к нам седого и сердитого на вид арльского таксиста месье Мориса. Таксист, неожиданно оказавшийся приветливым добряком, охотно согласился проехать с нами по Камарге и по западному побережью Прованса, идущему в сторону Испании.
   Камарг - это дельта Роны, огромная заболоченная низина, заросшая высоким тростником и покрытая множеством озер и лагун.
   В Камарге пасутся черные быки для корриды в Арле и Ниме и Ьдномастные белые лошади. Должно -быть, многие читатели видели французскую кинокартину "Белая грива" о трогательной дружбе сельского мальчика - жителя Камарги с дикой и вольной лошадью Белой гривой.
   Низина подходит к морю. Там на дюнах среди шума сухих тростников живут маленькие рыбачьи поселки - пустынные, немного хмурые, совсем непохожие на близкие отсюда ослепительные и пряные курорты - на все эти Сан-Тропезы, Ниццы, Канны и Ментоны.
   В поселке Сент-Мари-де-ля-Мер у полосы прибоя вздымается, как глыба камня, старая церковь - серая, холодная и пустая.
   Под алтарем сопит, всасываясь в пустоты берега, море.
   В церкви пахнет креветками. Горит несколько свечей, и висят по стенам ленты, бубенцы и детские неумелые рисунки кораблей и пароходов, похожих на корыта.
   Ленгы и бубенцы здесь оставляют цыгане. Раз в несколько лет сюда съезжаются представители цыган из всех стран Европы и выбирают в этой церкви цыганского короля.
   Он "царствует" несколько лет.
   Женщина в толстом теплом платке зашла вслед за нами в церковь и рассказала, что избранный недавно цыганский король родом, кажется, из Австрии или Венгрии, полюбил молодую цыганку откуда-то из-под Риги и уехал к ней. Женщина - простая рыбачка - все же пошутила и посмеялась, что и в нашей революционной стране живет, оказывается, король.
   Неумелые рисунки кораблей и пароходов (даже колесных) вывешивают на стенах родственники рыбаков и матросов, ушедших в море, чтобы охранить своих родных от бурь и прочих морских опасностей.
   Второй интересный городок лежал к западу от первого, за руслом Малой Роны, и назывался Ле-Гро-дю-Руа.
   То был рыбачий порт с двумя маяками, молами, тишиной, дремлющими барками и рыбаками в оранжевых брезентовых робах.
   Мы прожили в Ле-Гро-дю-Руа два дня - два безмятежных дня среди стука деревянных сабо, тихого пения худеньких девочек, баюкавших кукол на пороге домов, среди простонародных кафе и как бы поминутно засыпающего звона пустой церкви.
   Узкая лагуна перерезала город и уходила вдаль, в песчаную низменность, где в 15 километрах от берега моря на краю лагуны стоял третий загадочный город Эгморт (по-провансальски это значит ^мертвые воды").
   R Ле-Ггю-лю-Руа чепе.ч HTV -narvtrv Си"ттт попойпптттои
   железный мост с единственным в мире настилом из просмоленных толстых корабельных канатов, туго скрепленных друг с другом. По этому бесшумному мосту безопасно проходили трехтонные грузовики.
   По словам старожилов, в Ле-Гро-дю-Руа мы были первыми русскими посетителями. Это обстоятельство вызвало у местных жителей по отношению к нам не только прилив любопытства и радушия, но временами и подлинного восхищения.
   Нас зазывали в кафе, старались угостить, расспросить о таинственной и ледяной ("бр-р!!") Москве.
   В одном кафе рыбаки с торжеством притащили к нам единственного обитателя Ле-Гро-дю-Руа, которому посчастливилось побывать в России.
   Это оказался маленький, багровый от смущения старичок, заросший, как старый еж, белой страшной щетиной,- ее, должно быть, не брала никакая бритва!
   Старичок посматривал на нас виноватыми и ласковыми глазками. Оказалось, что он когда-то служил матросом на французском броненосце "Жан Барт" и во время гражданской войны в 1919 году был со своим броненосцем в Одессе.
   В Ле-Гро-дю-Руа все дни стояла немного туманная, холодноватая погода. Море тихо сердилось около молов. По ночам напряженно горели по далеким невидимым берегам белые и красные, очень чистые маяки.
   На рассвете рыбачьи барки уходили в море, а возвращались в полдень. Две-три гостиницы - приют летних туристов - были закрыты на зиму.
   Одну из них специально открыли для нас, четырех человек,- протопили, дали полный свет, собрали небольшой персонал, и мы очень дружно вместе с этим персоналом прожили два дня, питаясь в пустом ресторане всеми изделиями местной кухни.
   И наконец, последний городок - Эгморт.
   Я уже чувствовал недовольство читателя тем, что позволил себе такое отступление от прямой темы предыдущих глав. Единственным надежным оправданием для меня могут быть слова писателя Ренара, который советовал писать совершенно вольно, нарушая все правила и создавая этим (так ему казалось) хорошее настроение у читателя.
   Я сильно в этом сомневаюсь, но материал берет пишущих в плен, и избавиться от давления материала можно, только записав его.
   В середине века король Людовик Святой выстроил на низких дюнах вблизи Средиземного моря огромный замок. По лагуне, тянувшейся от моря, к этому замку могли подходить морские корабли.
   Отсюда король отправлял в Палестину первые отряды крестоносцев. Замок получил название "Мертвые Воды" из-за неподвижных вод лагуны.
   Мы подъехали к Эгморту к вечеру. На закатном небе возникла монолитная громада стен и башен. Она подымалась прямо из песчаной равнины. У ее подножия шелестела сухая трава.
   Вокруг не было видно ни души - ни человека, ни лошади, ни птицы, ни машины. Замок казался необитаемым.
   Это придавало ему облик загадочный и -даже пугающий. Жизнь, наверное, ушла из этой каменной крепости несколько веков назад, лагуна обмелела, корабли уже не подходят к Эгморту, и вообще трудно понять, зачем в этом бесплодном и плоском месте соорудили такую величественную твердыню. Мы подивились ее 'величию. В стенах был слышен посвист ветра, долетавшего с моря.
   Потом через узкие ворота мы въехали внутрь и были ошеломлены: в крепостных стенах, как игрушка в скорлупе ореха, был спрятан прелестный маленький городок
   с фонтанами, памятниками, скверами, кафе, старинными домами, пением патефонов, магазинами и даже с бензиновой колонкой.
   Голуби кружились над островерхими кровлями. Скромно покашливал колокол в часовне. Звук его был так слаб, что не проникал наружу за тяжелые стены.
   Алым пламенем перебегала реклама кинотеатра: "Самый длинный день мира".
   Жителей городка можно было, должно быть, пересчитать по пальцам.
   Мы зашли в маленький и темный магазин. Там было пусто, но дверной колокольчик, потревоженный нами, так долго побренькивал, что наконец из задней комнаты вышел, не торонясь, с салфеткой в руке молодой краснощекий француз владелец магазина.
   Узнав, что мы русские, он всплеснул руками, с отчаянным воплем: "Франсуаза! Франсуаза!" - бросился назад, в недра магазина, и извлек оттуда миловидную молодую женщину - свою жену, чтобы познакомить ее с русскими. Франсуаза, должно быть, стирала. Бормоча извинения и краснея, она вытирала руки о фартук.
   Потом в свою очередь она привела девочку трех лет, сделавшую нам низкий реверанс, а хозяин привел согнутую пополам старушку с клюкой - свою престарелую мать - и прокричал ей в ухо, что она видит перед собой в Эгморте первых советских людей.
   Старушка ласково кивала нам и прижимала к глазам платок, вытирая слезы.
   Можно было подумать, что в дом к этому французу вернулись пропавшие и чудом спасенные родственники.
   Тотчас появилось вино, кофе, всякие пирожные - "патиссери", а в дверях уже толпились, напирая друг на друга, улыбающиеся жители Эгморта и! большое количество мальчишек.
   Они - эти мальчишки, первыми дали клич о нашем появлении, и они же последними проводили нас за ворота города в меланхолические равнины Камарга.
   Но не бывает, должно быть, добра без худа. В этом милом городке я обнаружил, что забыл в Париже, а может быть, и совсем потерял адрес Имара и что сейчас уже никак не могу припомнить название того городка, где он живет.
   Я проклинал себя, свою память, свою недавнюю болезнь, которая, как всегда, была виновата во всех моих бедах и, прежде всего,- в рассеянности.
   Мы были удручены. Нас даже не утешило то обстоятельство, что мы заедем в Марсель.
   Месье Морис грустил вместе с нами, подсказывал мне названия городков вблизи Марселя, но ни одно из них не казалось мне знакомым.
   .Так печально вакончилась история с картой Атлантического океана. Может быть, Имар и его жена прочтут эти строки и они послужат для меня некоторым оправданием.
   О Марселе я писать не буду, Представьте себе увеличенную в несколько раз Одессу и к тому же во сто крат более шумную, блестковую, разноязычную и анекдотическую - это и будет Марсель.
   Обертка от голландского сыра
   История с географической картой, которая будет рассказана ниже, случилась раньше, чем рассказанная выше. Она резко повлияла на всю мою жизнь.
   Началось с того, что, живя летом в жаркой и пыльной Москве, я питался преимущественно (из-за собственной лени) чаем с сыром и колбасой.
   Жил я уже не в подвале на Обыденском переулке, а в
   коммунальной квартире на Большой Дмитровке, на углу Столешникова переулка, где внизу был меховой магазин. В витрине его много лет сидел широко известный всей1 Москве волк с ощеренной мордой.
   Сыр и колбасу я покупал в соседнем бакалейном магазине. В магазине этом все продавщицы были румяные и толстощекие и носили белые халатЙ поверх пальто. Халаты на них лоснились и трещали.
   Однажды в бакалее мне завернули кусок голландского сыра в обрывок географической карты.
   По своей дурной привычке всегда что-нибудь читать или рассматривать за чаем, я начал изучать этот обрывок карты и вдруг почувствовал холодок под сердцем.
   Некоторые из нас любили в детстве (и любят до сих пор) придумывать и рисовать карты воображаемых великолепных мест, почти всегда - девственных и пустынных.
   В эти карты, должно быть, каждый вкладывает свое представление о земном рае, о счастливых и богатых краях, куда с первых лет жизни стремились его помыслы.
   И вот обрывок карты такой заповедной страны - и не выдуманной, а действительно существующей - лежал передо мной.
   Бесконечные леса, озера, извилистые реки, едва намеченные пунктиром заросшие дороги, пустоши, деревушки, лесные кордоны и даже постоялые дворы все, о чем я мечтал в своей жизни,.было собрано здесь.
   Обрывок карты относился к Мещерским лесам.
   В конце лета я поехал туда, и с тех пор вся моя жизнь круто переменилась, окрепла, приобрела новую ценность,- впервые я узнал как следует срединную Россию. С тех пор сильнейшее чувство любви к ней, к своей, до тех пор почти неизвестной, но коренной родине, ни на минуту не покидало меня, где бы я ни был,- в Калабрии пли в Туркменистане, на сырой Балтике или в Альпах.
   Для родины всегда находишь любое оправдание, как и для матери. Только сыновьям дано понимание материнского сердца, проникновение в его скрытую ласковость, в его муку, в его небогатые радости.
   После Мещеры я начал писать по-другому - проще, сдержаннее, стал избегать броских вещей и понял силу и поэзию самых непритязательных душ и самых как будто невзрачных вещей,- к примеру, ветерка, несущего над выгоном запах дыма и качающего рыжие султаны сухого конского щавеля.
   И еще одна карта сыграла большую роль в моей жизни - карта Кара-Бугаза. Ей я был отчасти обязан первой своей замеченной книгой. Но и только. На дальнейшей моей жизни Кара-Бугаз не оставил сколько-нибудь явных следов.
   Испытание пустыней
   Наконец я достал немного денег на поездку в Кара-Бугаз. "Конотоп" благословил меня, я с трудом взял отпуск в РОСТА и поздней весной уехал на Каспий. До отъезда я много времени просиживал в Ленинской библиотеке и читал без особого разбора все, что относилось к закаспийской пустыне и Каспийскому морю.
   Я решил ехать поездом до Саратова, а оттуда на пароходе до Астрахани.
   Журнал "Наши достижения" заказал мне два очерка - о Калмыкии и об Эмбенских нефтяных промыслах. Поэтому из Астрахани я должен был проехать в город Элисту - столицу Калмыцкой республики, оттуда вернуться в Астрахань, потом на пароходе ехать в город Гурьев на Урале, где было управление Эмбанефти, оттуда опять вернуться в Астрахань и после этого уже двигаться дальше (тоже на пароходе) в Мангышлак и Красноводск.
   Из Красноводска любыми способами надо было добираться через пустыню в Кара-Бугаз.
   Впервые в жизни я ехал "за материалом" для книги. Я был тогда еще настолько наивным писателем, что это обстоятельство наполняло меня даже некоторой гордостью. Но очень скоро я понял, что никогда не следует нарочито искать материал и вести себя как сторонний наблюдатель, а нужно и в пути и во всех местах, куда ты попадаешь, просто жить, не стараясь обязательно все запомнить.
   Только в этом случае ты останешься самим собой и впечатления войдут в тебя непосредственно, свободно и без всякой предварительной их оценки,- без постоянной мысли о том, что может пригодиться для книги, а что не может, что важно и что неважно. Потом память безошибочно отберет все, что нужно.
   До Саратова поезд шел очень медленно через среднерусские поля п овраги.
   В Саратове я прожил два дня на окраине города в береговой слободке. Там над всеми домами торчали нарядные голубятни, и тучи голубей весь день надоедливо кружились сизыми хлопьями над дворами.
   Потом старый пароход "1812 год" отвалил в Астрахань. В моей каюте висел портрет одноглазого фельдмаршала Кутузова.
   Нижняя Волга была явным преддверием пустыни,- тянулись мимо глинистые берега, желтая вода в пятнах мазута, охряное мглистое небо.
   Было голодно. В пароходном буфете давали только тощую селедку и жидкий чай с маленьким куском черствого черного хлеба.
   В поезде и особенно на пароходе я впервые столкнулся с поразившим меня упорным и как будто беспорядочным движением множества людей. Казалось, будто вся крестьянская Россия снялась с насиженных мест и движется в поездах и на палубах пароходов куда попало, надеясь осесть наугад в каких-нибудь более спокойных и сытых местах.
   Палуба была завалена молчаливыми этими людьми и их заношенным скарбом. Почти все везли мешки с картошкой и черными сухарями.
   Женщины весь день стирали серое белье и пеленки, заходились, пуская пузыри, грудные дети, старики и старухи пели вполголоса одну и ту же молитву: "Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!"
   Под эти заунывные и мрачные песнопения пароход уходил все дальше к югу. Там с рассвета до вечера висела над горизонтом бурая мгла. Песчаная пыль оседала на всем. В каюте пахло пылью. Песок трещал на зубах.
   На сожженных берегах появились первые верблюды. Шерсть после голодной зимы слезала с них большими кусками, и лиловые плеши на худых боках были хорошо видны даже с палубы парохода.
   Верблюды бесстрастно смотрели вслед пароходу и непрерывно жевали, должно быть, колючки или полынь. Изо рта у них тянулись длинные и вязкие нити зеленой слюны.
   Я вспомнил слова Ильфа о том, что путешествия требуют психической выносливости. Ильф был, конечно, прав.
   Селедочная сухая Астрахань открылась вдали в тяжелом мареве и запахе лежалой рыбы. Марево это не уносили даже порывистые знойные ветры, задувавшие с востока, с так называемой Бухарской стороны.
   В Астрахани меня приютил молодой астраханский писатель и журналист. Жил он на Варвациевом канале, в зеленом маленьком доме с крошечным тенистым садом.
   Этот сад, где молодая и болезненная жена этого писателя развела много цветов, особенно настурций, показался