Шелковолосый Павле нашел себе другую…
   Сказала и бросилась в море…
   То место здесь так и зовут, по той ее славе, которую не опишешь. Всякий, кто проплывает здесь, бросает весла, взмахивает рукой и присвистывает. А раз это так, то и я вот на этом месте бросаю весла, взмахиваю рукой и пытаюсь вспомнить тот самый свист из XVII века.

ИНФАРКТ

   Стоял солнечный полдень весны, похожий на незрелые фрукты.
   Человек двигался по улице, закутавшись в вываливающееся из пододеяльника одеяло. Через тонкую хлопчатобумажную ткань он сжимал его края, чтобы оно с него не сползло. Человек приблизился к Байлониеву рынку, в это время дня всегда полупустому, и пересекал один из его углов, срезая путь, чтобы выйти к церкви и дальше, к Ботаническому саду. Кое-кто из еще остававшихся здесь продавцов издевательски приветствовал его, и он спешил уйти подальше, чувствуя, что одеяло не слишком прикрывает его наготу.
   – Похоже, его голодный делал! – бросил кто-то ему вслед. Уже при выходе с рынка, возле последнего прилавка, три продавца приветствовали его словами «добрый день», и в первый момент он не заметил разницы между ними и остальными. Но тут один из них, высокий костлявый громила, с костями такими крупными, что из них можно было бы делать стулья, загородил ему дорогу и спросил:
   – А ты, приятель, далеко собрался?
   Подошли и двое других, и человеку в одеяле стало страшно. Краем глаза он заметил в глубине улицы, у них за спиной, несколько фигур в синей форме, и в его сознании мелькнуло: «Они ничего мне не сделают, там милиция». Однако, хотя форма на людях, которые уже исчезли за дверью какого-то ведомства, действительно была синей, на головах у них были фески. В тот момент громила приблизился к нему и ловким движением, таким быстрым, словно он на лету хватает муху, сунул руку под одеяло и ощупал его. Будто перед ним курица или поросенок на рынке. Человек хотел ударить его, но рука громилы уже была снаружи, он на мгновение поднес ее к носу, обнюхал и рассмеялся. Стало ясно, что таким способом он получил кое-какую информацию о своей жертве. Он стоял лицом к солнцу, и человек в одеяле смог теперь лучше рассмотреть его – оказалось, что он из тех, у кого на лице трехдневная щетина, напоминающая паутину, и говорил он, покачиваясь и с трудом складывая фразы на том языке, которым пользовался:
   – Пойдем с нами. Мы развлекаться мало, а ты потом иди своя дорога…
   В тот же миг самый низенький из всей компании резко повернулся и направился в сторону подвала одного из ближайших зданий. Его коренастая фигура выглядела так, словно у него не было головы, а одна только шея, на которой ближе к верхушке росло два уха и немного волос. Третий продавец в это время уже оказался у человека за спиной, и он понял, что вся троица быстро и слаженно приводит в действие свой план, не дожидаясь его согласия. Он снова подумал, что надо броситься на громилу, но почувствовал, что, если сделает это, одеяло упадет с него. Тогда он вдохнул побольше воздуха, чтобы закричать. И закричал так, что этот крик разбудил его…
   Он лежал, закутавшись в одеяло, то самое, из сна. Встал, быстро оделся и пошел завтракать… Ел он, откусывая большие куски, но в течение всего завтрака что-то страшное возвращалось ему на ум, так же как возвращались и куски пищи. У него было почти физическое ощущение того, что сон его продолжается где-то в другом месте и что, пока он здесь ест, там три продавца с рынка заматывают его в одеяло, чтобы изнасиловать в том самом подвале.
   Человек встал, решив прекратить завтрак и сделать несколько физических упражнений, чтобы взбодриться после сна. Открыл окно, комнату наполнил свежий воздух весны, он начал делать наклоны, взявшись руками крест-накрест за уши и стараясь локтями достать колени. Потом взял шарик из хлебного мякиша, скрестил пальцы и начал катать его по столу, заставляя себя почувствовать, что подушечки пальцев имеют дело только с одним комочком, хотя они сигнализировали о двух. И тут зевнул. Зевнул и окаменел от страха. Потому что пока он зевал, совершенно отчетливо раздались голоса. Он не знал, откуда они доносились, но звуки их были ясными, они перекликались в каком-то, судя по эху, узком пространстве, и по топотанию многих пар ног по ступенькам было слышно, что переносят что-то тяжелое.
   – Смотри за его головой, – произнес свистящий голос того, кто заносил, но в этот момент человек перестал зевать, и голоса тут же исчезли. Он снова быстро раскрыл рот, однако ничего не услышал. Значит, он мог контролировать сон только тогда, когда действительно зевал. В других случаях ничего не было. А ведь там с ним происходило что-то ужасное, что-то неподвластное ему, о чем узнать он мог только таким странным способом.
   Человек встал и пошел на работу. Дорога его проходила мимо Байлониева рынка, и в первый момент он заколебался, стоит ли повторять тот путь, который он выбрал во сне. Но потом решился. Пересек рынок точно в том же месте, по которому проходил, видя сон, и ему показалось, что он узнает лица тех продавцов, которые приветствовали его тогда. Сейчас они тоже окликали его, предлагая свой товар. Человек поспешил к последнему прилавку, говоря себе:
   – Если замечу здесь и тех троих, то значит, все это ерунда и нет никакой опасности, ведь судя по тому, что я слышал, зевая, сейчас они должны быть в подвале возле церкви вместе со мной, замотанными в одеяло.
   И тут ему в голову пришла идея, которая могла оказаться спасительной. Он подбежал к подвалу дома рядом с церковью и буквально скатился вниз по ступенькам. В затхлом полумраке никого не было. Правда, в углу лежало грязное одеяло, но было очевидно, что здесь давно никто не спал. Успокоившись, человек вышел на улицу, на свет дня, радостно потянулся и зевнул. И тут же, зевая, услышал крик. Крик, каким кричат всего раз в жизни, крик, который становится истинным именем человека, причем чаще всего таким именем, которое дается не в начале жизни, а в ее конце. Это был крик, который вскрывает все чувства, крик, который может перерезать глотку тому, кто, словно собственную душу, испускает его. И человек в этом крике узнал собственный голос. И торопливые слова людей, которые громко дышали вокруг. И тогда он снова закрыл рот, и снова все исчезло. Бесповоротно. Напрасно он судорожно разевал рот, напрасно потягивался, пытался повторить зевок, – все, что происходило с ним дальше, было за пределами его знания и контроля, а ему оставалось только биться головой о стенку, пытаясь угадать, как разворачиваются ужасающие события и невидимая борьба.
   Он сел, как обычно, на трамвай «десятку» и поехал в сторону клиник. Его окружали в основном знакомые лица тех, кто каждое утро в одно время с ним ехал на работу. Возле окна с открывающейся форточкой сидел кто-то, кого он со спины никак не мог узнать. В трамвае было душно, и человек невольно начал нервничать, что не знает, кто эта личность, которая с таким упорством не замечает, что форточка закрыта. Его озлобленность росла, несколько раз он хотел встать и посмотреть, кто же это не хочет открывать окно, уверенный, что узнал бы его. И тут он вдруг вспомнил, что раздражает его вовсе не это, а нечто гораздо более важное. Что-то все время не давало ему покоя. Сейчас наконец он понял, что именно. Во сне у него был где-то в одеяле спрятан нож. Нож, который ночью он лихорадочно пытался отыскать под пододеяльником, пока к нему приближались те люди. Значит, небольшая надежда все-таки была. Он вышел на остановке у клиники, вошел в лабораторию, сел за микроскоп и начал работать как обычно. Точнее говоря, вести себя как обычно.
   – Что с вами? Какой-то вы бледный, – заметил один из лаборантов.
   – Ничего, – ответил человек и зевнул. И тут же снова услышал тот самый голос, голос того, кто его заносил и кто плохо знал язык, на котором говорил:
   – Берегись, може, нож у него… Держи! Держи ему!…
   Фрагмент звука снова прервался, и человек в первый раз сообразил, откуда взялось все, что с ним происходило.
   «Один зевок – полена! – подумал он. – Стоит зевнуть, и немного приоткрывается завеса, отделяющая явь от сна. И через образовавшуюся щелку, если сконцентрировать на этом внимание, можно увидеть кое-что из этой параллельной реальности, которая и днем, когда мы бодрствуем, протекает через сны.
   Однако, – продолжал думать он, – если это и так, то все равно не так-то все просто. Может быть, сон, как разбойник, поджидает зевок в засаде? Имеют ли эти люди надо мной власть тогда, когда я перестаю зевать и полностью нахожусь в пределах яви?» – спросил себя человек и тут же сам ответил, что это возможно, потому что во сне действие развивалось невероятно медленно. Точнее говоря, с большими паузами. Он позавтракал, сделал гимнастику, пешком прошел через рынок, зашел в подвал, сел на «десятку», проехал по кольцу до Славии и вышел на остановке «Больница», а они за все это время едва успели пронести его через улицу и спуститься с ним по ступенькам в подвал, опасаясь, нет ли у него ножа.
   «Следовательно, – думал он, – ни в коем случае нельзя больше зевать. Это единственный способ оттянуть то неизбежное, что вот-вот должно произойти». – И человек решил больше не зевать. Любой ценой. Ни сейчас, ни когда бы то ни было. Вообще никогда, если потребуется. Такое решение немного успокоило его, и он закончил работу, ни разу не зевнув. Пил кофе. Обедал в ресторанчике вблизи Ботанического сада, потом пошел домой, прилег отдохнуть, стараясь не заснуть, но, утомленный впечатлениями дня, все же заснул. Спал он спокойно, во сне не дергался. Проснулся, огляделся вокруг и в первый раз за день улыбнулся.
   «Чепуха», – первое, что он сказал себе, вспомнив кошмар прошлой ночи. Встал, сварил кофе и взял газету. И только хотел отпить глоток, как это произошло. Он зевнул еще прежде, чем понял, что делает, и тут же услышал голос того самого, который плохо говорит:
   – Вот его! Схвати ль ему! – И снова крик! На этот раз чужой. – Чуть не зарезал меня, сука! Не выпускай! Не выпускай! Я буду судить его! Убить меня хотел, чтобы не судили! Дайте мне этот нож! – кричал громила из сна. – Его нож давайте…
   И тут все исчезло. Зевок кончился, а с ним оборвались и звуки из сна. Человек вскочил как ошпаренный и начал искать по всему дому свой нож. Но ножа нигде не было, словно он сквозь землю провалился.
   «Невероятно, – думал он. – Но я почти уверен, что ножа здесь нет именно потому, что он там, в руке того типа с паутиной на лице и трехдневной щетиной».
   Человек посмотрелся в зеркало, надел шляпу, чтобы спрятать волосы от самого себя, потому что непонятно отчего он вдруг страшно испугался волос на собственной голове, и вышел. Он сидел за столиком на веранде ресторана «У Байлони», где и на внешней стене здания висели картины, а также меню и дипломы в рамках. Во время ужина он постоянно курил. Он решил, докурив одну сигарету, тут же прикуривать от нее следующую, для того чтобы подавить любую дальнейшую возможность зевнуть. Он был непоколебимо настроен выдержать. Он сознавал, что громила из сна, тяжело раненный, подстерегает его неизвестно где, сжимая в руке его же собственный нож, приготовившись вонзить его прямо ему в сердце, едва он зевнет. А остальные люди из подвала все это время держат его, как свинью, предназначенную на убой. И он решил, что не даст им такого шанса. Вечер перешел в ночь, ночь близилась к концу; уже на заре он вернулся домой, разделся и лег. Заснул, потом проснулся, пошел на работу, и ничего не произошло. Ничего не произошло и в следующие дни. Сначала ему было страшно, но потом он стал обо всем этом забывать. В жизни человека бывают периоды, когда зевота к нему не приходит, точно так же как бывает, что ветра нет целую неделю, а то и несколько месяцев.
   Весна набирала силу, приближались дни, похожие на пиво с пеной над кружкой, дни, до краев заполненные искристым воздухом, и всегда, так же как это бывает и с пивом, чудесней всего были первые глотки, а потом человек уже уставал даже и от самых прекрасных дней, так же как устает от новых и новых глотков пива. Каждый следующий всегда кажется менее вкусным, чем предыдущий.
   Однажды вечером человек сидел с одним своим знакомым во дворике ресторана «Мадера» и вдруг, спустя долгое время, снова испугался. Он подумал: «Плохой сон нужно кому-нибудь рассказать, чтобы он сбылся на словах, а не на деле». И решил рассказать свою историю, чтобы таким образом от нее освободиться. В «Мадере» весь дворик увит розами, они спускаются с ограды прямо в тарелки, так что посетителям приходится отстранять их вилками, чтобы отправить кусок в рот. После ужина они закурили, настроение у них было прекрасное, человек смотрел на своего собеседника, дым их сигарет соединялся у них над головами, и он начал рассказывать свой сон. Рассказ был окончен, ночь приближалась к зениту, человек чувствовал облегчение, словно теперь он спасен. Его собеседник, только что сонно дослушавший конец истории, вдруг зевнул. Невольно вслед за ним зевнул и человек, рассказавший ее. Зевнул совсем кратко. Но этого оказалось достаточно. Достаточно для того, чтобы громила из сна использовал шанс. Рассказчик почувствовал, как лезвие ножа проникает ему прямо в сердце, по форме боли он даже узнал форму своего ножа. Он попытался как можно скорее закрыть рот, но опоздал. Опоздал буквально на долю секунды.
   Человек, который слушал историю, был мертв.

ДУШИ КУПАЮТСЯ В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ

   Немногим известно, что кроме солнечной тени существует и тень лунная, уголок земли, где лунный свет скапливается редко, едва ли раз в год, и что одно такое место есть на улице Рузвельта, той самой, что спускается к Дунаю, проходя мимо четырех кладбищ – Нового, Еврейского, Освободителей Белграда и Французского. В этой тени, за домом номер 4, уже во второй раз пряталась Омица, которая все это рассказала потом возчикам в корчме «Жагубица». В ней угасал двадцать седьмой день месяца, и ее прошибал третий пот, сухой, как змеиная кожа, и мокрый еще только на платье под мышками. Было 19 октября, накануне Дня поминовения мертвых, когда души купаются в последний раз.
   Упомянутая улица Рузвельта, вдоль которой теснятся домишки с цветами, венками и свечками, десятилетиями пролегает между лавками похоронных принадлежностей в первых этажах домов и мастерскими при них во дворах за домами. С 1929 года хозяйка одного из таких магазинчиков, Ивана Цветич, в своем доме под номером 4 держала дело, а в будильнике – как Омица только что узнала – дукаты, скопленные годами тяжелого ремесла в домике за воротами. Ивана Цветич жила одна, как нос посреди лица; ей приходилось самой есть, самой ложку себе подавать, самой однажды уронить голову в тарелку с супом. Работала до поздней ночи она тоже одна, не считая какого-нибудь бродяги, которого она иногда брала себе в помощь, если работы накапливалось столько, что некогда было яйца посолить.
   Уже второй вечер Омица, наслушавшись рассказов про Ивану Цветич, следила за старухой из своего пирога темноты и выжидала удобный момент, чтобы добраться до часов, отсчитывавших в мастерской дукаты. Она закусила воротник, чтобы не стучать зубами, соленые косы у нее чесались, потому что им шел уже третий день, но она не шевелилась, уткнувшись подбородком в грудь. И совершенно не дыша. Здесь, где трамвайные пути из Раковицы переходили в обычную дорогу до Карабурмы и Панчевского моста почти в полной темноте, народу было столько, что можно было до самой аптеки шагать по чужим пальцам, так что Омица надеялась на мрак и давку, которые скроют ее, если разразится скандал и по злой случайности на окружавшую ее тьму вдруг прольется свет. Наблюдала и сама Омица, и мука, которая мучилась в ней, но эти четыре глаза глотали непрожеванным каждый шаг и каждое движение старой женщины, которая оба вечера ходила то в дом, то в погреб в длинном рабочем платье, с глазами полными первого «рыбьего» снега того года.
   У старухи – Омице это было видно – уже начали прорастать волосы на подбородке, а правой рукой при ходьбе она размахивала больше, чем другой, словно та была тяжелее. На самом деле она хромала на левую ногу, и поэтому-то рука у нее, таким образом, стирала вокруг себя ночь. Она как раз только что вернулась из погреба, таща под мышкой два желтых круга – круг воска и круг сыра. Взбодрила огонь в железной печке, закрыла за собой Дверь, не закрыв дверку за огнем, отчего Омица смогла теперь через окно осмотреть всю комнату с будильником. Видно было как в фонаре.
   Старуха поставила на огонь два медных котла, взяла один из двух принесенных кругов, разломала его и бросила в один котел, потом ломти другого во второй. Когда они растаяли и начали кипеть, запахло сразу и сыром, и воском. Тогда в один из котлов она накрошила хлеба и взяла нож. Тут голодная Омица подумала: ты посмотри на нее, да ведь у меня никаких слюней не хватит! – а старуха взяла пучок шерстяных ниток, отрезала от него небольшой снопик и начала делать петли, завязывая зубами узлы. Потом повернулась к большому деревянному колесу, ось которого подпирала потолок. По краю колеса были воткнуты крючки, на которые, постепенно поворачивая его, старуха принялась цеплять за петли нитки. Покончив с этим, она из медного котла с тюрей наложила себе в миску ужин и поставила миску на колесо.
   Затем, натягивая нитку на каждой петельке, старуха каждый из этих фитилей стала заливать воском из другого котла. Когда, по мере продвижения работы, стоявшая на колесе миска оказывалась перед ней, она зачерпывала большой ложкой пищу и отправляла себе в рот, а после другой большой ложкой продолжала черпать из второй посудины воск и слой за слоем наносить его на свечи. После того как все было сделано, она сняла уже залитые фитили, прицепила их с другого конца к тем же крючкам на колесе и стала заливать с другой стороны. Потом сняла готовые свечи, откатила их через весь стол на другой его конец и подошла к печке, чтобы посильнее распалить огонь для новой порции воска. Но оказалось, что в комнате нет дров. Старуха вышла во двор и тут же налетела на Омицу. Та, с трудом сдержав крик, едва успела отскочить и спрятаться среди кустов роз, колючих, как рыбьи кости. Из мрака и забрызганной грязью снежной пены Омица увидела, что старуха забыла во дворе топор. Ночь успокоилась и устоялась, ни с одного ее конца еще не было видно седины, а снег и редкий свет на улице заставили девушку поспешить.
   Она сжала в руке топорище, разулась, чтоб не зацепиться за порог, вошла и ударила старуху сзади. Как раз в этот миг та снова потянулась к миске, поэтому удар пришелся не по затылку, а в ухо. Старуха, не издав ни звука, развернулась, прижала руку Омицы ухватом и головой ударила ее в живот. Девушка, стараясь не закричать, упала, потянув ее за собой. Мгновение они смотрели друг другу в глаза, а потом старуха подобралась и ловким движением стянула с нее трусы. Потом вытащила у себя из-под фартука огроменный член, вдоль которого тянулась набрякшая жила, а на конце дышал большой синий гриб. Не успела Омица понять, что это вовсе не женщина, как незнакомец уже проник в нее, распластав под тяжестью своего веса и возраста, и теперь судил и славил, не издавая ни звука. Она почувствовала, как его жила бьется в ней, словно сердце, и как где-то глубоко-глубоко, там, где разделяются дни и ночи, капает в нее горячий воск.
   А потом незнакомец встал, взял с огня миску с тюрей и протянул ей.
   – Как тебя зовут? – спросила она, прикрывая глаза волосами.
   – Иван, Петр и Дамиан. – Голос у него был скрипучим, словно доносился сквозь горсть песка.
   – У тебя три имени? – спросила она, смеясь. Тут ей показалось, что комната стала уже, дверь переместилась с одной стены на другую, что ее со всех сторон окружает тепло, а свербящее тело расслабилось и, сытое, истекает кровью. И когда он снова лег рядом с ней, то ей было с ним хорошо и тогда, и во второй, и в третий раз.
   «У него действительно три имени», – подумала она, прежде чем заснуть. И ей не было жалко, что умрет она на три дня раньше, ведь женскому роду суждено жить меньше настолько, насколько чаще была у них радость…
   А он зажал ее ногу своей, чтобы она не сбежала, и так вместе провели они ночь. На заре он взял три свечи и вывел ее на мороз, который больно искусал им щеки. Стиснул ее руку, и они двинулись вдоль улицы в сторону кладбища. Вошли через боковые ворота, и он, словно сажая что-то, воткнул в землю свои три свечи. И тут вдруг день словно загорелся на этих трех свечах, заблестел откуда-то со стороны реки, снег засиял белизной, а ночь поседела, падающие снежинки зарумянились, а собаки, сидящие на своем лае, как на цепи, все разом погрузились в сон. Омица и незнакомец переглянулись, он выпустил ее руку и произнес каким-то женским голосом:
   – Доброе утро!
   Она поцеловала его и повернулась, чтоб уйти. В этот момент ей показалось, что его словно и не было, что на самом деле это была Ивана Цветич, но тут же она почувствовала, что кровоточит, а это было – она знала – от него.
   Тут взгляд ее упал на холмик с его свечами, и она прочитала на нем имена: Иван. Петр. Дамиан.

ЗАВТРАК

   До войны я любил есть на завтрак колбаски, сваренные в чае из моченых яблок. По прошествии тысячи военных дней, сразу после возвращения в Белград, я решил бросить все свои прежние занятия и открыть мясную лавку. Снял на Дорчоле выходящее на две улицы просторное здание, из которого можно было увидеть заворачивающий за угол автомобиль два раза в окнах, а третий раз в комнатном зеркале. В этом не принадлежащем мне здании и лавке я чувствовал себя немного потерянным, и единственным, что казалось мне здесь знакомым, был холод. Это был «мой» холод, такой, словно его перенесли сюда из нашего довоенного белградского дома. Дело в том, что до войны здесь, в Белграде, у меня был дом, и тоже на Дорчоле, и в доме была жена, которая учила наших кошек креститься, и три сына, таких крупных, что слеза любого из них могла разбить стакан, и весельчак-отец, который носил такие длинные усы, что разжигал ими сигареты. Но теперь никого из них не осталось на этом свете, и я сам, как только вошел в свое новое жилище, сразу бросил на стол новую скатерть, и от этого движения картины на стенах слегка дрогнули. В спальню, точно такую же, как была в нашем старом доме, вела двустворчатая застекленная дверь, и в этой двери, как в шкафу, стояли книги. Поселившись здесь, я тут же заметил, что в новом доме хлеб за ночь покрывается плесенью, но на хлеб я теперь больше не обращал внимания. Еще оказалось, что в этом доме легко теряются вещи, да притом так основательно, что на их поиски потом нужно лет десять. Но и это меня не беспокоило, времени у меня было полно. Я носил свое обручальное кольцо из зеленого золота и так рьяно занимался новым для себя делом мясника, словно пришпоривал коня под горой Авалой (где мой конь действительно на двух ногах прошел через всю войну, которая продлилась ровно столько, сколько потребовалось для того, чтобы в меня попала пуля).
   Эта война, словно пробор, разделила меня на две части, и получилось, что до войны я любил одни вещи, а после нее совершенно другие. Когда-то, до войны и на войне, я страдал ревматизмом, однако после того, как вернулся из армии, никогда даже не чувствовал, что у меня есть кости, просто не знал, где они у меня находятся. Вместо белого вина я люблю теперь красное, меня постоянно преследует сильнейшая жажда, неутолимая и молодеющая с каждым утром, так что теперь стакан стоит между мной и тарелкой, а раньше тарелка разделяла меня и стакан. Я больше не держу собак, по субботам люблю оставаться дома и слушать, как ключи сами собой щелкают в замочных скважинах моего жилища, от чего у моего помощника Николы Пастрмаца случаются судороги. Этот Никола Пастрмац в армии был моим подчиненным, нас вместе ранили, и сейчас он помогает мне в лавке. Он знает, что я не люблю, когда мне надоедают дети, которые, возвращаясь из школы имени Янко Веселиновича, играют в «чет-нечет» веточками акации, и он разгоняет их, бурча себе под нос:
   – А потом кто-нибудь напорется на колючку, и что тогда?!
   Он приходил каждое утро, чтобы вымыть пивом листья рододендрона, стоявшего в столовой, и подать мне завтрак. Это была одна из привычек, сложившихся до войны, – утром на серебряном подносе получить колбаску, сваренную в чае из моченых яблок. И теперь утром по субботам Пастрмац подавал мне на точно таком же подносе из серебра такую же колбаску, которая, как и прежде, была сварена в яблочном чае. Между тем, с тех пор как я переменил род занятий и стал мясником, мне это больше не нравилось, и чаще всего я вставал из-за стола, оставив завтрак нетронутым.
   Потом я каждое утро спускался на первый этаж в лавку и там вместе с мясом давал постоянным покупателям и какой-нибудь совет, например:
   – Кто хочет иметь вторую половину жизни, должен оставаться в первой половине всего остального, друг мой!
   Жил я по-простому, как в армии; правда, поговаривали, что вторник и пятница в наш дом не заходят, но мы отмахивались, и по вечерам я спокойно смотрел на свой нос, который распарывал надвое все ночи, проплывавшие надо мною. В лавке я аккуратно натягивал чехлы на ножи и топоры после их использования, взмахивал бровями, читая «Политику», и чувствовал, что дни больше не прилегают друг к другу так, как надо, и что в последнее время между ними, особенно на швах между пятницей и субботой, появляются трещины.
   Так под каким-то двойным временем, как под кастрюлей с двойным дном, текла моя жизнь, и вдруг однажды вечером (по расчетам Николы Пастрмаца, ровно на Куриное рождество) у меня появилось на крупицу разума больше, чем было раньше. А это не так уж мало. В тот вечер, лежа в темноте, я услышал какое-то звяканье, похожее на звон бокалов. Я зажег свет и обошел всю комнату, но в ней никого не было. Я снова лег и снова услышал звон бокалов и какой-то странный шум, словно трутся друг о друга две кости. Я не суеверен, но волосы у меня на голове коснулись ушей и по спине волной пробежали мурашки. Я притаился за собственными зубами и вдруг ясно услышал разговор. На этот раз я не стал зажигать свет, а принялся подслушивать около входной двери, возле окон и рядом с печью, на которой были трещины, отчего она начинала смеяться всякий раз, как ее топили. Но ничего у меня не получилось. Тут я вспомнил, как на фронте стрелял в темноте, я закрыл глаза, вытянул правую руку и пошел за звуком. Стояла осень, наступало время, когда месяцы без «р» сменяются месяцами с «р», приближался момент истины, когда в вино перестают добавлять воду. С вытянутыми пальцами я шел в сторону того места, откуда слышался звон бокалов и разговор. И как только моя рука уперлась во что-то холодное и гладкое, я остановился, открыл глаза и увидел все.