– Вы готовы? – или что-то в этом роде. Глаза гостя в этот момент напоминают птичьи яйца всмятку, а бледность его лица растекается все дальше за уши. Старший приближается к нему, расстегивает на нем пиджак и жилетку, и на том месте, где его гость все время держал руку, вместо часов обнаруживается прореха на рубашке, а под ней, на животе, небольшой надрез, который пульсирует, как тикающие часы. Надрез неглубокий, розоватый, похожий на не зарастающую рану, которую молодой человек носит на себе, как мост через реку Саву. Хозяин быстро ловким движением засовывает острие ножа в отверстие раны, а молодой человек не только не оказывает сопротивления, но, даже наоборот, старается и сам способствовать тому, чтобы операция прошла как можно скорее и с наименьшими нежелательными последствиями. Старший со всеми возможными предосторожностями аккуратно извлекает из живота своего посетителя небольшой кусочек сала, и, пока тот обрабатывает рану, сало уже шипит на сковороде, наполняя все помещение и запахом, и звуком. Хозяин проворно разбивает два яйца и жарит их на сале. Он следит за тем, чтобы блюдо не пригорело, вовремя снимает сковородку с огня, добавляет немного соли и ставит яичницу на сале перед гостем. Изможденность и бледность молодого человека в этот момент достигают своего предела; собрав последние силы, он опирается о стол, стараясь не упасть, а старший стоит в центре комнаты и не спуская глаз смотрит на младшего. Видя, что гость не решается приступить к еде, он предлагает добавить немного сала, если яйца недостаточно вкусны… Тогда младший хватает вилку, жадно откусывает кусок хлеба и начинает есть яичницу на сале. Его глаза смотрят куда-то сквозь деревянную столешницу, его волосы напоминают терновник. Его ресницы седеют одна за другой, а глаза становятся бесцветными.
   – Молодой господин желает чего-нибудь еще? – спрашивает хозяин ужина, наливая пиво в стакан своего молчаливого гостя. И тут что-то просыпается в молодом человеке. Будто какой-то зверек пробегает по его спине, и пиджак от этого вздымается слева направо. Спина начинает болеть от того, что на одно мгновение перестает болеть. Молодой человек действительно начинает чего-то хотеть. Прямо перед ним лежит неосторожно оставленный нож. На мгновение у него возникает желание увидеть перед собой такую же пустую комнату, но только чтобы в ней было сало, много сала и не было бы яиц. Ни единого яйца. Он хочет взять этот нож и угостить старого господина, который годится ему в отцы, таким же образом, как и тот его, – яйцами на сале.
   Но молодой человек не хватается за нож, молодой человек бездействует. Потому что знает: завтра, в это же время, он снова будет голоден. И должен же кто-то накормить его, такого убогого…
*
   Такой текст оказался на столе среди карт под лампой из перевернутых бокалов. Но не все сразу согласились с тем, что его можно будет обратить в деньги.
   – Ерунда! – сказал Миша Павич. – Ничего подобного на Балканской улице нет.
   – История как будто специально придумана для того, чтобы ее проиграть или выиграть в карты, – заметил Алексий Чурла, а Ракитич бросил мой текст на стол.
   – Не будем гадать по ступне, – заявил он, я сел за стол, и карты снова сдали. Мне выпала бубновая семерка, и я получил рассказ Миши Павича. Я забрал его и продолжил игру. Чурла пошел пиковым тузом и взял даму. Он выиграл мой текст, сложил его и положил к себе в карман, а это означало, что «Яйца на сале» выходят из игры.
   – Не забирай! – стали кричать остальные. – Верни текст на стол, чем он тебе мешает?
   Я усмехнулся, вспомнив наши студенческие байки, и сделал присутствующим предупреждение:
   – Имейте в виду, участь того, кто ест собственное сало, достанется тому, кто выиграл! А кто проиграл, тот режет сало и кормит. Выигравший всегда в убытке.
   Чурла странно посмотрел на меня и сказал, что уж его-то точно никому кормить не придется.
   В это время Ракитич принес бутылку вина, открыл окно, запахи охладились и изменились. Мы все услышали, что сейчас зевнем, ведь зевота начинается за ухом. Счастье переменчиво, и Стеван Раичкович отыграл обратно свое стихотворение, а Чурла проиграл. Он не захотел отдавать главу своей новой книги и вместо этого вынул из кармана мой текст и бросил его на стол. Таким образом опус под названием «Яйца на сале» снова был пущен в оборот. Сдавали в последний раз. Выиграл Миша Павич.
   – Теперь роль того, кто ест яйца с собственным салом, досталась вам, Павич, – сказал я ему со смехом и посмотрел на Чурлу, который, проиграв, получил роль того, кто режет животы и кормит. И тут я заметил, что седина у него на висках странным образом напоминает сердце и полумесяц.
   Время створаживалось, мрак излечивался от света, выздоравливал, приобретал глубину, а мы, сонные, спускались вниз по лестнице. Мы шли есть пироги со шпинатом, которые пекут на Чубуре около полуночи.
   – Не люблю шпинат, – заметил Чурла, – да будет он благословен, да уродится он и на дереве, и на камне, но только бы мне его этой ночью не пробовать, – сказал он и зашагал к центру города. И Миша Павич пошел вместе с ним, и, когда он прощался, я заметил, что он не может вспомнить моего имени. Он шел сутулый и бледный, будто взвалил на себя Дунай. Одна рука его лежала на кармане жилета, словно он хотел проверить, тикают ли там часы. Чурла взял его под руку и предупредительно пропустил вперед, чуть поддерживая на ходу…
   «Неужели они и вправду идут на Балканскую улицу? – подумал я, и тут пробило без четверти двенадцать. – Впрочем, почему бы и нет, – решил я, – до Балканской улицы отсюда не так уж и далеко – три сорочьих перелета».
   Тут я сунул руку в карман и нащупал там сложенные листы бумаги, которые выиграл в карты, – рассказ Миши Павича с правом публикации. Я вынул его и развернул. Первое предложение было:
   «Берегись того, чье имя не можешь запомнить…»

ПРИНЦ ФЕРДИНАНД ЧИТАЕТ ПУШКИНА

1.
   Когда после учения в Геттингене я вернулся в деревенское имение, мне сразу сказали, что наш ближайший сосед умер, что его похоронили на месте, которое крестят ветры, и что его наследник уже приехал сюда, чтобы осмотреть дом и доставшиеся ему владения. Не зная, как его зовут, все обращались к нему по имени покойного дяди, и я тоже с первого же дня взял такую манеру. Он привез с собой пиджак, изобиловавший модными в столице пуговицами, ресницы, цеплявшиеся за брови, и прекрасные кудри, которые уже снились всем окрестным барышням. Я слышал, что он занимается экономическими науками, избегает общества и садится на мотоцикл у заднего крыльца, как только кто-нибудь из соседей появляется перед главным входом в его дом. После Германии, где я изучал Канта, он не особенно интересовал меня. Однажды в жаркий день мы встретились с ним в поле, каждый мчался на своем мотоцикле, и, чтобы никому не пришлось глотать пыль, мы поехали рядом. Вышло так, что я, скорее приличия ради, чем из дружеских побуждений, пригласил его к себе на стаканчик чего-нибудь с долькой лимона. Я наблюдал, как он сидит напротив меня, как смеется над тем, что я говорю, и как от этого смеха прорастают во мне, словно трава, те мысли, которые я похоронил, когда они еще теплыми летали по воздуху.
   Kutz und gut [2] – мне казалось, что где-то я его уже встречал – может, в Геттингене в трактире «Junkerschanke», может, еще где-нибудь. Во всяком случае после моих ежедневных встреч, прогулок и шахматных партий с Ольгой, которые обычно занимали мое время, было приятно отдохнуть, болтая со знакомым, ведь он – also – был внимательным слушателем. Время от времени я ездил к нему поужинать и выпить белого вина. Обычно мы сидели, курили трубки, угощали друг друга табаком (я курил свой, голландский, он – какой-то английский, высушенный с изюмом и малагой), разговаривали и смотрели, как дым наших трубок уплывает в камин, пылавший в унаследованном им доме, а он время от времени подкладывал в огонь поленья. Иногда мне казалось, что мы с ним просто убиваем время и просиживаем штаны. Покуривая трубку, я рассматривал книги на его полках и обнаружил экономические сочинения Адама Смита, старые календари, а на столике маленькую металлическую статуэтку Наполеона Бонапарта.
   Однако, eines schonen Tages [3], я познакомил его с семьей Ольги, и он получил приглашение на день рождения ее сестры. В тот вечер мы пришли с опозданием, тут же очутились за столом, и на миг мое внимание от Ольги отвлекла ее сестра. Она сидела напротив нас удивительно бледная, охватив руками грудь так, словно обнимала двух ручных одноглазых зверьков, а вилку и нож кусала так, как будто кусает любовника, которого – я знал – у нее не было. В это время заиграли «An der schonen blauen Donau» [4] или что-то в этом роде, и я заметил, что Ольга и мой знакомый, прихлопывая в такт музыке, соприкасаются коленями под столом. Обнаружив, что я это увидел, сосед, вместо того чтобы отодвинуться, протянул Ольге под столом руку, потянул ее, и она, не моргнув глазом, пролезла под нашим ужином и пошла с ним танцевать. Потом они вместе ушли на веранду, и я видел, что Ольгина сестра, так же как и я, ничего не ест, но не из-за меня и не из-за сестры, а из-за него. И тогда я не выдержал. Как только они вернулись, я вскочил с места, покинул общество и вернулся домой. Спать я не мог. Я достал и осмотрел свой пистолет, прочистил ствол, зарядил его. Потом написал Ольге письмо, немного почитал Шиллера, и, когда перед рассветом меня охватил сон, я лег на спину в постель. Я уснул, но в армии я приучил себя спать на спине не более двадцати минут. Через двадцать минут я действительно проснулся, увидел, что светает, потому что ночь позеленела, оделся, взял пистолет и пошел к соседу. Я разбудил его стуком в дверь. Он вышел ко мне зевая. Я спросил, какое оружие у него есть. Он молча посмотрел на меня и вернулся в дом. Через некоторое время вышел с охотничьим ружьем своего дяди. Сказал, что сожалеет, но ничего другого нет. Он предоставил мне выбрать оружие, но я отказался. Тогда он предложил спуститься вниз к водяной мельнице, чтобы не напачкать в доме.
   Мы спустились. Снег падал, как пепел. Я остался на берегу, а он перешел по мосту на другую сторону реки. Когда он остановился и повернулся ко мне, я зажмурил левый глаз и начал целиться. И тут он выстрелил. В тот момент, когда в меня попала пуля, я выронил пистолет и вспомнил, как его имя. Его звали Евгений Онегин.
2.
   Река, в которую я упал, была холодной, она потащила меня, но я не утонул. Мне казалось, что, наоборот, вода лечит меня, мне казалось, что, плывя день и ночь вниз по течению с заложенными за голову руками, я попадаю во все новые и новые реки, но там, где меня наконец-то выбросило на берег, было дикое пустынное место, насколько хватало глаз простирались придунайские болота, и их бороздили отражения пролетающих облаков. Стаи цапель были похожи на движущийся по небу пятнистый ковер. Голод не позволял мне уснуть, но, когда мне удавалось найти что-нибудь съедобное, непреодолимый сон не давал мне доесть мою пищу. Из глины и тростника я построил себе шалаш и каждое утро ходил по колено в воде по Дунаю, пытаясь поймать рыбу. От голода я разговаривал сам с собой, а оказавшись там, где река текла быстро, переставал думать и мучился от головокружения, потому что у меня не было сил думать быстро, и в то же время я не мог оторвать взгляд от течения, которое тянуло за собой все, а значит, и мою мысль.
   Однажды я поймал крошечную рыбку.
   «So etwas!» [5] – подумал я и бросил ее назад в Дунай. Но она не хотела уплывать, а остановилась передо мной и стала слушать меня своими рыбьими ушами, в которых рыбы хранят души своих благодетелей.
   – Wie heisst du? [6] – спросил я ее с берега.
   – Гаврило, – ответила она из воды.
   – Verstehst du Deutsch? [7] – удивился я, засмеялся, и собственный смех показался мне странным, потому что я очень давно его не слышал.
   – Also, Gavrilo, wie Archangelus? [8]
   – Да, – сказала рыба и предложила исполнить три моих желания.
   – Kurz und gut, – сказал я ей тут же, – прежде всего вместо этой хибары я хочу em Haus. Дом, построенный на чистой воде и на вине, такой просторный, что в нем может заблудиться птица, и такой высокий, что в дверь может въехать конь с седоком на спине. Дом и сад со множеством фонтанов и деревьев. И наконец, так как я молод, мне нужна еще и жена, aber nicht zu jung [9]! He слишком молодая: такая, чтобы изнутри была старше, чем снаружи, чтобы у нее волосы были уложены на ушах, как два клубка змей, а груди были такой величины, чтобы можно было на каждую шапку надеть… И под конец, но на самом деле прежде всего – тебя на ужин. Но не смей являться такой маленькой и неказистой, сначала нагуляй жиру, чтобы было во что вонзить зубы! – So bitte? [10] – закончил я, рыбка ударила хвостиком по Дунаю, и от этого на воде получилось что-то вроде дырки. Я плюнул в эту дырку и лег спать. От усталости я сразу уснул и во сне, как все спящие, потерял слух, волосы, разум и память.
   Меня разбудила постель, которая вздрагивала от ударов моего сердца. Через высокое окно было видно голубое небо, посыпанное птицами, как пряностями. Я лежал на мягкой кушетке гнедого цвета. Снаружи доносился резкий голос больших ножниц для стрижки растений, который повторял одно и то же слово, откусывая очередной кусок. Передо мной был стол на колесиках, а на нем благоухала рыба, фаршированная птичьей печенкой, над рыбой поднимался пар, и я наконец утолил голод. Я смаковал вино, так же как бесчисленные зеркала в залах смаковали мое движущееся отражение. На мне был синий сюртук с аксельбантами, которые приплясывали под звон моих шпор. Я взял треуголку с перьями и через открытые двери галереи вышел на дневной свет, который как раз сейчас двигался к лесу на другом берегу реки. С ночной стороны простирался парк, где множество зеленых аллей вело к холму, на котором возвышалась ротонда. Я обвел все глазами и понял, что меня окружают прекрасные владения с охотничьими угодьями и что этот дворец и все вокруг принадлежит теперь мне.
   Е. М. Kronfeld, К. Kobald и другие историки архитектуры, занимавшиеся этим вопросом и описавшие его в научной литературе, а также К. Hilscher и A. Eigner единодушно считают, что дворец построен на том месте, где рядом с водопоем на Дунае когда-то стоял охотничий домик. Строительство началось по проекту J. В. Fischer'a von Erlach'a, но, когда он умер, его чертежи были похоронены вместе с ним, причем отнюдь не случайно. Не зная, как выйти из затруднительного положения, строительство доверили N. Таcassi, который и достроил здание между 1744 и 1750 годами. К высокой центральной части здания он с двух сторон пристроил два низких крыла, расположив там в западной части дворцовый театр и 1441 комнату. И вот целая армия мебельщиков и обивщиков, часовщиков и музыкантов хлынула в 44 комнаты на втором этаже, чтобы украсить их шелковыми обоями, блестевшими так, будто их лизали улитки, фарфоровыми стенными панно, разрисованными голубыми цветами и птицами на китайский манер, чтобы застелить их коврами и снабдить каминами, на которые поставили целый полк уланов из майолики и соответствующее им количество дам в юбках с кринолинами. С высоких потолков свисали люстры, их свет падал на украшенные интарсией и тисненой кожей стены, а играющие и говорящие часы были расставлены таким образом, что перекликались друг с другом из разных комнат. Зал миллионов был увешан миниатюрами из персидских рукописей XIV и XV веков, а в малом и большом зеркальных залах стояли такие подсвечники, что казалось, свечи сами собой уплывают ввысь, напоминая поросший елями остроконечный остров. Их свет отражался в бесчисленных зеркалах и растворял мрак. Перед дворцом на два километра тянулся парк, окружавший так называемый Прекрасный источник с фонтаном Нептуна и скрытыми в листве статуями. На холме над парком возвышался бельведер, построенный в 1775 году по проекту F. von Hochenberg'a, а в куще деревьев недалеко от дворца располагалась просторная конюшня, где не только размещались кони, но и хранились господские кареты и сани с бубенцами, которые могли вызванивать государственный гимн. Сейчас все это окутывал поднимавшийся с Дуная легкий туман, а я, в длинном сюртуке с разрезом и драгоценными пуговицами на рукавах, медленно спускался с галереи в парк. Я гулял, пока не увидел, что заблудился. День утекал вместе с облаками и водой, а я все не мог понять, где сейчас нахожусь, пока не заметил на небольшом каменном столбике знак Весов. Этот знак подсказал мне, что парк представляет собой огромную карту времен года, лабиринт двенадцати месяцев, следующих друг за другом, и что просто надо найти, в каком дне и месяце ты сейчас находишься, и оттуда двинуться к окончанию года. Год начинался от крыла лестницы, ведущей из дворца в парк, а заканчивался другим крылом той же лестницы. Я, по правде говоря, знал, какой сейчас год (когда я заснул на болоте, тек 1914-й), но не представлял себе, какой день и месяц. И как раз когда я сел отдохнуть на скамейку, вдали послышался женский голос, зовущий кого-то по имени. Имя было Фердинанд, и я понял, что оно принадлежит мне. Тут на тропинке появилась женщина в длинном кружевном платье и с зонтом от солнца, имевшим острый, как каблуки ее туфель, конец. Она шла ко мне быстрым шагом, и я заметил, что у нее высокая грудь, а волосы свиты на ушах, как два клубка змей. Я поднялся ей навстречу и воспользовался стеклышком на золотой ручке, которое поднес к глазам.
   – София! – воскликнул я радостно, удивляясь про себя тому, что откуда-то знаю ее имя. Желая обнять ее, я выпустил из рук стеклышко, но оно не упало, а повисло на шелковом шнурке. Однако София хотела сказать что-то важное.
   – Мой дорогой принц, – обратилась ко мне молодая женщина, – я едва нашла вас! Мы можем опоздать. До Сараева 28 часов езды…
*
   P. S.
   Что случилось с принцессой Софией и принцем Фердинандом через 28 часов в Сараеве, общеизвестно. Так что конец рассказа принадлежит истории и может быть найден в любой энциклопедии в статье «Сараевское покушение». Участник освободительного движения одной оккупированной Австро-Венгрией балканской страны – Гаврило Принцип – 28 июня 1914 года, в день святого Вида, убил австро-венгерского престолонаследника эрцгерцога Фердинанда и его супругу принцессу Софию во время торжеств, посвященных окончанию маневров австрийских войск, на которых принц присутствовал в качестве верховного инспектора вооруженных сил Австро-Венгерской империи в Боснии. Известно, что после этого убийства Австро-Венгрия объявила войну Королевству Сербии, что, в свою очередь, привело к Первой мировой войне (1914 – 1918).

ВОПРОСЫ ОСОБОГО ВИДА

   Шел 1987 год, в то лето жара проникала даже в рот, полуденный зной, не теряя силы, становился вечерним, мы были на приеме в саду французского посольства в Белграде, находившегося в двух шагах от улицы Косанчичев Венац, где раньше была Национальная библиотека Сербии, впоследствии сгоревшая. Разморенные шампанским и жарким днем, мы потихоньку расходились по домам, и, пока небольшими группами спускались по лестнице, Эуген пригласил некоторых из нас на кофе с пирожными к себе в новую квартиру, куда он только что переехал. Итак, впереди шел Эуген с группой гостей, с ними наша будущая хозяйка и остальные женщины, а Тишма и я оказались чуть позади. Мы давно с ним не виделись, он приехал на прием на машине из Нови Сада вместе с супругой, и теперь мы безостановочно болтали, защищаясь таким образом от жары снаружи и от алкоголя внутри нас. За разговором мы не заметили, как отстали, и, следуя за всеми остальными, свернув за угол, вдруг увидели, что на горизонте никого больше нет. Мы не знали, то ли они повернули в какую-то боковую улицу, то ли уже вошли в подъезд новой квартиры Эугена. Мы постыдились закричать и, таким образом, потеряли последнюю возможность присоединиться к остальным. Ни я, ни Тишма не знали, где теперь живет Эуген, и, следовательно, не могли знать, куда он увел и всю компанию, и наших жен. Мы бросились в какой-то подъезд и начали звать их, крича на всю лестницу. Тишина. Мы выскочили на улицу, забежали за угол – нигде никого. Еще несколько подобных попыток оказались напрасными. Тут мы поняли, что остались одни и что уже потратили большую часть отведенных нам жизнью улыбок, вздохов и чиханий. Ситуация была вовсе не такой безобидной, как казалось на первый взгляд. Посреди города, в котором я родился и потому знал его, как собственный карман, в нескольких шагах от Тишминой машины, ключи от которой остались у его жены, посреди Белграда, который и Тишма знал так же хорошо, как и я, мы потерялись. Положение оказалось настолько безвыходным, что мы просто не представляли себе, что нам делать. Эуген сказал нам, что на новой квартире у него тоже есть телефон, но этот номер еще не внесен в телефонные справочники, а у нас был записан лишь его старый, недействительный теперь номер. Тишма не мог ни сесть в свою машину, ни найти свою жену, а я не мог бросить Тишму в таком дурацком положении одного и не мог оставить свою жену, которая ушла вперед со всеми остальными, уверенная в том, что мы идем следом. И вот мы решили сделать следущее. Тишма сел на какой-то парапет или лестницу и остался ждать на улице на тот случай, если кто-то вернется за нами, а я побежал к ближайшему телефону, чтобы позвонить кому-нибудь, кто знает Эугена и может нам сообщить его новый адрес или телефон. Но и это оказалось не так просто. Ни из ресторана «Весна», ни из ресторана «У петуха» мне не удалось, не имея при себе записной книжки с номерами, дозвониться до какого-нибудь общего знакомого. После двух-трех попыток я вспомнил, что за Музеем прикладного искусства в многоэтажном доме живут наши приятели по фамилии Вараджанин; правда, в этой их новой квартире мы еще ни разу не были, но номер дома я знал. Я зашел в подъезд с намерением звонить с их телефона, пока не разрублю этот гордиев узел. Я поднимался пешком с этажа на этаж, но фамилии Вараджанин нигде не было видно. Одна дверь была совсем без таблички, внизу, у подъезда, я заметил имя покойного Алексы Челебоновича, но Вараджанина не было нигде. Я стал спускаться, думая о Тишме, который сидел в такую жару на ступеньках. И тут я решил позвонить в ту единственную дверь, на которой не было фамилии жильцов. Я позвонил, и ко мне вышла госпожа Челебонович, вдова Алексы, все еще носившая траур. Оказалось, это были двери их квартиры. Я растерялся, мне было ужасно неловко, а она чуть не заплакала, увидев меня, сразу, как старого знакомого, пригласила пройти в дом, предложила кофе, а я попытался объяснить ей, в каком безвыходном и смешном положении оказались мы с Тишмой, пробормотав что-то невразумительное и о Вараджанине. Поскольку я ничего не сказал о Эугене, она сначала принесла мне телефон и телефонный справочник, которые не могли мне помочь. Но когда я возобновил свои попытки дозвониться с нашим общим с Эугеном знакомым, она, поняв в чем дело, сказала, что у Алексы был записан новый номер Эугена, и дала мне его.
   И тут словно пелена упала с моих глаз, все выяснилось легко и быстро, у меня в руках оказался и адрес, и телефон Эугенов, которые не знали, что и думать о нашем исчезновении; я пригласил госпожу Челебанович присоединиться к нашему обществу, что было еще одной бестактностью с моей стороны, и наконец побежал к Тишме. Я бежал по улице Косанчичев Венац и спрашивал себя: как же такое могло произойти с нами и что в самом деле с нами произошло? И тогда я вспомнил один разговор между мальчишками, происходивший сорок шесть лет тому назад.
*
   Шестого апреля 1941 года от взрыва немецкой бомбы сгорела Национальная библиотека Сербии в Белграде. Вдыхая особенный неповторимый запах сгоревшего слова, несколько мальчишек сидели ранним вечером на каких-то ступеньках на улице Косончичев Венац. Было начало немецкой оккупации Белграда.
   – Как воняют эти горелые книги, – сказал кто-то из нас.
   – Как трупы, – добавил я, тогда еще не зная, что мой сербский народ окажется среди тех трех народов, которым Вторая мировая война принесет больше всего страданий. Так же как и их книгам.
   – Они и есть трупы, – сказал Давид, который сидел рядом со мной и еще не знал, что его еврейский народ относится к трем народам, которым Вторая мировая война принесет больше всего страданий. Так же как и их книгам.
   – Почему ты думаешь, что они трупы?
   – Сгоревшая книга никогда снова не будет книгой. Никогда больше не оживет. Как и все, что сгорело.
   – Значит, сгоревшая книга навсегда умерла?
   – Это как посмотреть, – сказал Давид. – Знаешь, сколько будет дважды два?