Она была православной, как и многие ее соплеменники из Эфиопии, и однажды купила у цыган из Панчева маленькую деревянную иконку и повесила ее в автомобиле, на котором ездили Хамид и Термези. А как-то вечером прямо со Скадарлии отвела своих любовников в церковь Александра Невского на вечернюю службу. Они вошли вслед за ней в дымку от пламени свечей, и она сказала им, что хочет помолиться.
   – О чем помолиться? – спросили ее Термези и Хамид.
   – Я молюсь за «Зевгар».
   – За «Зевгар»? – Они засмеялись.
   – Зря смеетесь, – ответила им Тия Мбо. – Разве вы не понимаете, что с этим проектом мы оказались в безвыходном положении?
   Это была правда. Какое-то время город из клинописи возводился, но потом все зашло в тупик. Буквы стали сопротивляться прочтению.
   Появились планы, то есть буквы, расшифровать которые было нелегко, а предназначение зданий, которые можно было бы построить на таких фундаментах, казалось полной загадкой. Две вещи представлялись особенно трудными.
   1. Среди планов зданий (букв) один имел очень странную ломаную форму, с двумя входами с одной стороны. Они думали, что, может быть, это фундамент какого-то разрушенного храма, но это было лишь предположение. Они нарисовали этот фундамент, то есть написали букву на кусочках бумаги, и все трое носили ее с собой как амулет, безуспешно пытаясь отгадать смысл, скрытый в странном лингвистическом знаке, который не желал становиться зданием. И чему только может служить такое здание? – безуспешно задавались они вопросом.
   – Один конец истины всегда находится в земле, как корень, который ее питает, – сказал Ибн Язид и начал с лупой в руках изучать каждую букву их стиха, каждую деталь их будущего города. Таким образом в проекте «Зевгар» он обнаружил еще одну загадку:
   2. По краям букв имелись неровности, выступы неправильной формы, и студенты не знали, следует ли принимать их во внимание при создании проекта города.
   Тогда Тия Мбо предложила проверить, что за текст написан клинописью, с которой они имели дело, и что он значит. Оказалось, что речь идет о древнем эпосе о Гильгамеше, а стих, который был их заданием и из которого они должны были построить свой город, был взят с таблички, описывающей потоп. Стихи, которые стали основой их города и чьи буквы были использованы как планы зданий, описывали ужасные ливни, уничтожающие все живое. Бессмертие находится и исчезает в воде – такую мысль несла табличка, буквы которой они превращали в дома.
   Но такая подсказка никак не помогала им решить вопрос относительно неровностей по краям букв или узнать назначение странного здания с двумя входами с одной стороны. Тогда они решили спросить об этих двух вещах своего преподавателя.
   – На второй вопрос, – сказал им Богдан Богданович, – ответить нетрудно. Вы можете поступать как хотите. Я же скажу вам только, откуда взялись эти неровности по краям букв. Они никак не связаны с намерением писца и возникли совершенно случайно. Они не влияют ни на форму буквы, ни на содержание и смысл текста. Короче говоря, дело вот в чем: неизвестный нам писец, переписывая эпос о Гильгамеше с каменной таблицы на пергамент лошадиной кровью, работал при свете свечи. Мошек, летавших вокруг свечи, привлекал запах крови, они садились на перо, тут же, утонув, погибали, а потом вместе с лошадиной кровью налипали на буквы, которые выводило перо. Вот откуда неровности по краям букв. Это крошечные трупики мошек. По этому вопросу мне больше добавить нечего.
   Что же касается первого вопроса, то он трудный. Другими словами, он такой, что человек, получив ответ на него, должен узнать больше, чем три или четыре вещи сразу, а это превосходит человеческие возможности. И это же защищает нас от вопросов, которые слишком опасны. Но, может быть, однажды этот ответ появится сам собой, так что, вероятно, дело не в ответе, а в его цене. Если она больше, чем вы можете заплатить, а товар вы уже забрали, положение ваше будет не из приятных. Подумайте об этом, и всего вам хорошего…
   Теперь студенты продолжали работать над «Зевгаром» с большей осторожностью, дело шло своим чередом, вскоре они закончили свои чертежи, защитили дипломы, забрали собак, сделали еще по одному ходу в унаследованной ими шахматной партии и вернулись домой в Багдад. Тия Мбо, однако, не захотела последовать за Термези и Абу Хамидом.
   – Почему бы тебе не поехать с нами в Ирак и не строить там вместе с нами? – спросили они ее при расставании.
   – Я останусь в Африке, там буду строить, – ответила им Тия и уехала в Эфиопию, взяв с собой одну из двух собак, ту, у которой было 299 пятен и которая могла кого-нибудь загрызть. Тия строила больницу и иногда брала почтовый конверт, плакала в него и отправляла, такой мокрый, соленый и пустой, в Багдад. Термези и Абу Хамид стали известными в своей стране архитекторами. Их дальнейшая судьба была сказкой из «Тысячи и одной ночи». И сведения о них, приходившие в Белград, напоминали рассказы этого знаменитого сборника: отрывочные и переделанные рассказчиками по их собственному усмотрению. Во всяком случае, было ясно, что судьба двух бывших студентов из Ирака не была похожей на судьбу их любовницы.
   А с Тией Мбо произошло страшное. Во время войны между Эфиопией и Сомали вражеская армия заняла город, в котором Тия Мбо строила больницу. Когда солдаты ворвались в здание, Тия Мбо сидела за своим чертежным столом. Левой рукой она работала карандашом и линейкой, а правой ногой под столом записывала в тетрадь имена всех тех, с кем когда-либо вместе ела. Каждый день она вспоминала очередное имя и под столом вносила его в тетрадку, лежавшую в темноте возле собаки с 299 пятнами, а наверху, на столе, продолжала набрасывать чертежи «Зевгара», потому что он был единственным воспоминанием, которое успокаивало ее в минуты страха.
   Солдат, выломав дверь и ворвавшись в комнату, налетел сначала на собаку. Но Тия Мбо на него даже не взглянула. Она сразу посмотрела на его ноги в солдатских ботинках. Пол в помещении был выложен белыми и черными плитами, как того требовал ее проект. Солдат, войдя в комнату, встал на белую плиту и тут столкнулся с собакой. Она зарычала и вскочила, чтобы броситься на человека, но на какое-то мгновение замерла в нерешительности и не пустила в ход свои зубы. Тии Мбо показалось, что она колебалась ровно столько, сколько пятен не хватало ей до трех сотен. Этого оказалось достаточно, чтобы солдат сделал шаг назад (было видно, что он переступил с белой плиты на черную), пришел в себя и убил собаку. Но Тия Мбо, не обращая внимания на происходящее, продолжала смотреть на его ноги. Солдатские ботинки на черной плите были последним, что она видела в жизни. Потому что солдат повернулся, схватил со стола зеленый бокал, разбил его и осколком выколол девушке глаза…
   Когда Термези и Абу Хамид узнали о несчастии, они стали вспоминать, как жили с Тией Мбо в Белграде, какие у них были общие планы и намерения, и теперь, более десяти лет спустя, снова достав и развернув чертежи «Зевгара», который они спроектировали в Белграде, но так никогда и не построили, они увидели кляксы по краям букв и снова удивились тому необычному зданию с двумя входами с одной стороны, чье предназначение осталось для них загадкой.
   – Смотри тремя, а не двумя глазами, – сказал Термези сводному брату, – ведь Тия Мбо теперь ничего не видит, мы будем смотреть и за нее!
   Абу Хамид сидел и чувствовал, как собака у его ног стареет быстрее, чем он сам.
   – Почему бы вместо дома на берегу реки нам не построить «Зевгар», которому мы вместе с Тией Мбо отдали свою молодость? – сказал он.
   – Зачем нужен такой город? – спросил Термези.
   – Мы могли бы привести туда Тию Мбо, чтобы она могла потрогать «Зевгар» руками и поселиться в нем, ведь на бумаге она его уже не увидит. Почему бы и нам не поселиться в стихах? Самые лучшие стихи – это те, в которых можно жить.
   Они были настолько богаты, что без труда нашли деньги для такого проекта. Потом определили место на берегу Евфрата, там, где идут красные дожди, и начали строительство точно по чертежам, сделанным в студенческие годы.
   Они, конечно, не стали реконструировать весь город полностью, а просто решили построить одну площадь и все, что ее окружает, включая и то необычное здание с двумя входами с одной стороны, чье предназначение не сумели понять. Это была удивительная работа, здания поднимались одно за другим, а когда по небу по второму разу пошли облака уже проплывавшие здесь когда-то раньше, словно новых больше не осталось и словно все теперь будет повторяться сначала, два сводных брата закончили работу, поселились каждый в своей части «Зевгара», оставив одно здание для Тии Мбо.
   Жить в «Зевгаре» было приятно, одно за другим обнаруживались разные практические преимущества зданий, назначение многих из них стало понятно только теперь, однако странная постройка с двумя входами продолжала оставаться загадкой, она берегла свою тайну. Именно там особенно любили сидеть Абу Хамид и Ибн Язид Термези по вечерам, здание было прохладным и с лучшей акустикой, чем остальные дома на их площади. Как-то вечером они сидели и ели хлеб, кусая его с двух сторон, и козий сыр с перцем, думали о Тии Мбо и считали пятна у своей новой собаки. На небе собирались облака, звезды сияли таким колючим блеском, что при взгляде на них щипало в глазах, потом архитекторы услышали, как забарабанил по крыше дождь, Термези встал, посмотрел на улицу из одного входа и, вернувшись назад, сказал:
   – Красные дожди – пока свое дело не сделают, не кончатся. Как в нашем сне…
   Действительно, ливень обрушился на землю с такой силой, что брызги долетали до лампочек, которые горели только в странном здании, где сейчас сидели два архитектора. И вдруг хлынул сплошной поток, его рев поглотил шум дождя, улицы наполнились бурлящей водой. Страшная красная река ворвалась в здание и, точно повторяя движение пера, которое более тысячи лет назад изобразило тот клинописный знак, что стал основанием здания, хлынула внутрь, дошла до стены, развернулась и потекла назад, до потолка наполняя комнаты водоворотами и грязью. Красный дождь прошел все изгибы и повороты, сделанные когда-то чернилами из лошадиной крови, и еще раз выписал букву, означающую потоп. Когда вода схлынула, а наносы глины высохли, Абу Хамид и Ибн Язид Термези остались раздавленными и прилепленными к стене потоком воды и грязи, и в течение столетий никто не замечал их тел под коркой засохшей глины.
   Нашли их случайно. Какие-то студенты, изучающие архитектуру, получили задание реставрировать странные развалины на берегу Евфрата, они-то и обратили внимание на неровность стен и указали на это преподавателю…

СМЕРТЬ МИЛОША ЦРНЯНСКИ

   Каждое воспоминание ведет к пробуждению и каждое пробуждение наводит на воспоминание. Если вы достаточно проворны, то, может, вам удастся его поймать.
   С такими мыслями проснулся в тот день Милош Црнянски. Госпожа Вида приготовила ему валашский хлеб, испеченный в горшке, но Црнянски был стар и на завтрак съел только один кусочек; почти все, что он любил, давно было ему запрещено. Теперь гораздо больше обедов было описано в его книгах, чем оставалось ему съесть в жизни. Ему казалось, что кости его износились и что раньше они принадлежали кому-то другому; однако, так же как волна преодолевает тысячу миль, чтобы шепнуть свое имя берегу, поднимались из его молодости, потерянной в пучинах тишины, волны голода и шептали ему свои имена, потому что он был их берегом.
   В полдень он спустился на улицу; падал усталый снег, гость из далекого неба. Црнянски держал в руке две бумажные купюры и чувствовал себя неуверенно, будто все вокруг знали, как собирается он потратить зажатые в кулаке деньги.
   В ресторанчике «Пахарь» он сел у окна и заказал фасоль с колбасками, порцию чевапчичей с луком и стакан вина. Он сидел над своим обедом и смотрел. Он смотрел через время, из-за сегодняшнего дня он видел следующий за ним, через пятницу он заглядывал в субботу и, может быть, видел даже кусочек воскресенья. Он думал о том, что, если в жертву состоявшейся любви были принесены две несостоявшиеся, она стоит столько, сколько три обычные любви.
   Тут его взгляд упал на блюдо с фасолью. Она стояла перед ним и испускала пар. Он сидел и сначала смотрел на фасоль. И думал, что теперь может рассматривать свою работу писателя с двух сторон зеркала. Поэзия – это венец молчания, знал в этот момент Црнянски, но проза – это плод земли. Если человек долго рассказывает истории, как делал он всю свою жизнь, то рано или поздно он понимает, что его истории, каждую из которых он много раз повторял себе или кому-то другому, бывают, как и все остальные плоды земли, сначала, находясь внутри рассказчика, зелеными, потом, когда их рассказывают, становятся зрелыми, а потом начинают гнить и больше не годятся для употребления. От того, какими сорвет их рассказчик, зелеными, зрелыми или гнилыми, зависят их вкус и ценность. И в этом тоже их сходство с другими плодами земли…
   А потом? Потом Црнянски попрощался с тарелкой фасоли, испускавшей пар, и поднял голову. Какое-то время он наблюдал за официанткой, которая считала деньги за столиком в углу. Она считала их в себя и из себя, не прерывая своего шепота, сначала всасывая в себя числа, а потом выдыхая их.
   «Надо учитывать и другое, – думал Црнянски, переводя глаза на тарелку чевапчичей с репчатым луком. – Зреет и дерево, а не только растущий на нем плод. А молодость дерева не обязательно совпадает с молодостью плода. Кроме возраста истории существует и возраст того, кто рассказывает. А вкус плода зависит и от того, и от другого.
   Молодой рассказчик в силу своей природы желает рассказать свою историю как можно скорее, когда она еще зеленая. Он совершает ошибку и портит вкус истории. Поэтому молодой рассказчик должен сделать то, что ему как раз меньше всего хочется, он должен обуздать свою молодость и не срывать плода до того, как он созреет, и даже дать ему немного перезреть, прежде чем сорвать его и предложить к столу. Таким образом, молодость, с одной стороны, и перезрелый плод – с другой, кислое и слишком сладкое, уравновесят друг друга и дадут совершенный вкус.
   И наоборот, – думал в тот день Црнянски, сидя в „Пахаре" у занесенного снегом окна. – И наоборот, старый рассказчик должен обязательно сорвать историю немного раньше времени, пока она еще кисловата и не вполне созрела. То есть он тоже должен пойти против своей природы, которая боится терпкого вкуса и стремится обеспечить плоду полное созревание, потому что в течение долгих лет научилась тому, что ожидание приносит пользу. Но именно преждевременно срывая зеленый плод со старой ветки, не дожидаясь привычного созревания, он приведет вещи в равновесие и правильно решит какое-то вселенское уравнение. Так соблюдают меру, – думал в тот день Црнянски, – и так чередуют еду и питье…»
   И он повернулся к стакану, который стоял на столе между двумя нетронутыми тарелками. Расположение и соотношение предметов на столе он воспринял как соотношение небесных тел. «Только подтолкни их, – думал он, глядя на стакан, – и можно потом наблюдать за их орбитами.
   Однако, – рассуждал дальше Црнянски, – до сих пор разговор шел о литературе. Я наблюдал за миром и свой опыт старался использовать как писатель. И то, что я говорил над тарелками с едой, – все это мысли о литературе. Но теперь наступил момент истины. Пришла пора поменять все местами, и пусть литература, для которой я работал всю мою жизнь, хоть немножко поработает для меня…» Тут он вспомнил, как однажды увидел в Альпах длинную белую веревку, она висела над обрывом, прикрепленная верхним концом к склону, и ветер раскачивал ее. Он тогда сразу понял, что никакая это не веревка, а тоненький водопад. Но сегодня, спустя столько лет, он знал и кое-что еще. Теперь он знал, что и ветер, качавший «веревку», не был ветром. Это было чем-то другим. И чем-то другим он хотел видеть сейчас и литературу.
   «Итак, заменим, – подводил итог своим рассуждениям Црнянски, – заменим историю жизнью. И дадим аналогичные оценки. Я стар, – продолжал он, глядя в свой стакан вина, – я стар, и поэтому плод, который я имею, то есть жизнь, мне следует сорвать чуть раньше, чем он вполне созреет. Таким образом, моя старость и преждевременность снятия плода, который теперь уже не история, а жизнь, к тому же моя жизнь, уравновесят друг друга и приведут к равенству двух частей уравнения. Конечно, этот рано сорванный плод будет немного терпким, но разве я сам не учил тому, что надо бороться со своей природой, если хочешь получить совершенство и гармонию вкуса».
   И тогда он подозвал официанта, заплатил за нетронутый обед и пошел домой. Црнянски умер намеренно. Он перестал есть и пить, и его жизнь оторвалась от своего стебля несколько раньше, чем это было необходимо. Говорят, умер он злым, как рысь, считая, что все-таки опоздал.

сб. ДВА САДА И ДРУГИЕ ЗАМЕТКИ

САД УЖАСА

   «Осень была тонкой, как молодость, и вот пришла сразу за ней зима». Так писала мне в октябре прошлого года одна читательница, сообщая, что перед ней лежит старая, испачканная желтком книга, купленная в Константинополе. «Только прочитав изданный в 1984 году „Хазарский словарь", – говорила она, – я поняла, какой книгой владею». Она послала мне несколько отрывков из этой книги, чтобы проверить, права ли она. Потому что вода не видна через вино, но вино видно через воду. Полученные тексты действительно кажутся мне отрывками и переводами из издания Даубмануса, опубликованного в XVII веке. Но как в полдень распознать тот кусочек дня, который раньше других станет вечером! Трудно определить, к какой части словаря можно отнести отрывки, которые я привожу ниже.
Путешествие принцессы Amex
   Во время первой остановки принцесса взяла одну рыбу, вырвала у нее пузырь, налила в него соленого вина, засунула обратно в рыбу и все вместе положила под раскаленный камень. Потом она сказала стоящему рядом человеку:
   – На мой счастливый вторник выпала ночь, усыпанная звездами, и укутала его, как покрывалом. Через какое-то время пришла заря, покрывало ночи упало, и я увидела, что из-под него, как и вчера, опять показался мой счастливый вторник. Только ночь оставила себе на одну звезду больше.
   И ты хотел бы купить все это за горсть шкварок!
   На это спутник ответил принцессе:
   – Я встретил тебя однажды на пустынном берегу, и твоя тень пахла корицей. Когда я подошел к тебе, ты вскрикнула от испуга, но испугалась не меня. Ты смотрела на кого-то рядом со мной, кого я не мог видеть, так же как ты не могла видеть меня. И тогда ты обняла и поцеловала его, а я стоял и смотрел, не видя ничего, кроме твоего счастья и твоих губ в невидимом поцелуе. После любви ты собрала свои волосы, как радугу, и свои тени, пахнущие корицей, и сказала ему на прощание:
   – Приходи опять!
   Так я узнал, кто я. Я – это «опять».
Сад ужаса
   Однажды в прошлом году, в то время, когда сыр заливают растительным маслом, пошли мы с Кривоносовичем во второй половине дня к тому самому Самуэлю Коэну, который умеет просвистеть будущее. Про него говорили, что он летом на выгоне доит молоко в колокольчик, а зимой тайно показывает одну картину, от которой люди коченеют от страха. Мы увидели, что он сидит около окна и смотрит через смех, как через бойницу. Мы попросили показать нам картину, он согласился, потому что мы были с ним знакомы и вместе играли на маскарадах, однако он не захотел впустить нас к себе обоих сразу, оправдываясь тем, что у него тесно. Первым вошел Кривоносович и ущипнул Самуэла, как делал это, когда тот в своей маске ездил на повозке по рынку. Кривоносович оставался внутри недолго, меньше, чем промежуток времени между двумя петушиными криками, и вылетел на улицу с зеленым лицом, после чего его стошнило рыбой с маслинами в красном вине с Колочепа. Я не стал поддаваться страху и тоже зашел. Внутри все было как на корабле, и лампа под потолком качалась, как будто на волнах. Я увидел на столе часы, которые заводят с помощью пистолетного дула, чернильницу и лист бумаги, на котором Коэн что-то писал, и я, как сумел, запомнил, что там было написано, может быть, это вам пригодится. «В самых важных вещах, – писал Коэн, – принимается во внимание память борзой, а не память человека, потому что она глубже, продолжительнее и точней. К тому же не надо ее толковать как человеческую, потому что она подобна дому во времени».
   Тут Коэн развернул на полу и показал мне лист бумаги величиной с небольшой парус, сплошь изрисованный крошечными человеческими фигурками, которые, собравшись стайками, что-то делали, и каждый занимался чем-то своим. На краю карты красными чернилами были записаны какие-то сведения о смехе. Первая фраза была такой: «За сорок дней до рождения человек улыбается первый раз, через сорок дней после смерти – последний». Дальше было неразборчиво. Когда я приблизился и рассмотрел всех этих копошащихся козявок, которые сначала были выгравированы на меди, потом отпечатаны на листах бумаги, а теперь оказались на большой карте, потому что Коэн склеил все листы вместе, я увидел, что это военные и сыщики, и их огромное количество, и они убивают приговоренных к смерти. А каждый из приговоренных показан в момент своей смерти, и этих разных смертей было больше, чем цветов на лугу, и умирающие смотрели из своей смерти на чужую смерть. Они хрипели, задыхались и кричали, как верблюды, но этого рева не было слышно, потому что он уходил внутрь осужденных и вспарывал им утробу, как нож… Разглядывая картину, я спросил, почему Кривоносович так испугался. А Коэн мне ответил:
   – Выбирай и ты, как он выбирал, тогда увидишь.
   – Что выбирать?
   – Выбирай, откуда будешь смотреть. Вот здесь внизу, на нижней кромке картины, построены солдаты, которые смотрят на тебя как на своего командира и ждут твоего приказа. Выбери одного из них, какого хочешь, он будет твоим проводником, а потом смотри внимательно, что будет.
   Я выбрал маленького барабанщика, потому что из его глаз выходили слова, которые можно было увидеть и прочитать, как будто его взгляд выписывал их в воздухе: «Определенный цвет мела, определенное движение, сделанное ночью, случайный звук губ, запах лаванды в определенный утренний час или снежинка точно установленного веса – являются ересью!»
   Как только я прочитал это, я заметил, что барабанщик, хотя смотрит прямо на меня, палочкой указывает в сторону, чуть выше строя солдат. Я двинулся по карте в том направлении, которое указывала мне палочка, и остановился на солдате, получающем какой-то приказ в виде свернутого в трубку листа бумаги. Потом я увидел, как на следующем перекрестке он передает этот свиток одному всаднику. Картинка сопровождалась записью, которая сообщала, что седло всадника набито волосами турок. Потом я увидел, как конь скачет с седоком на спине мимо всей этой уймы народа на картине к какому-то окопу, там, где идет бой между турками и христианами. Тут этот человек падает с лошади и прямо посреди окопа засыпает, а рядом с ним я вижу тот самый приказ в развернутом виде, и там написано: умрешь во сне! А под этими словами указан день: 22. IV. 1689.
   – Ну вот, ты сам выбрал свою смерть, – сказал мне Коэн, – ты умрешь во сне, как этот человек, который спит на картинке. Если бы ты посмотрел на какого-нибудь другого солдата, из тех, что построены внизу карты, а не на барабанщика, он повел бы тебя другой дорогой, получил бы другой приказ, передал бы его кому-то третьему, который поехал бы совсем в другую сторону, и жизнь твоя кончилась бы по-другому, так, как сказано в другом приговоре. Но у тебя есть уже твоя смерть, и лучшей тебе не надо. И вообще, не следует много говорить для ушей. И Сам Бог говорит со своим избранником уста к устам и избегает ушей, потому что им нельзя доверять…