Второе: если народы, населяющие империю, не объединяет какая-нибудь притягательная затея, как-то коммунистическое строительство или коммерция за счет ближнего, то такой империи рано или поздно несдобровать. Ибо «в одну телегу впрячь не можно / Коня и трепетную лань», то есть национальные особенности этих народов, верования, культурный запас, системы предрассудков, наконец, уровень общественного развития настолько разнятся между собой, что им лучше всего заблаговременно разойтись. Иначе неизбежны злые международные контры, перетекающие в резню.
   Или, вернее, так: можно и вместе лямку тянуть, а можно и поврозь, смотря по тому, что в настоящий исторический момент способствует благополучию простого труженика, потому что сами по себе империи ни смысла, ни значения не имеют, и счастье человека мало зависит от того, в какой государственной форме существует его страна.
   И вот поди ж ты: сколько крови было пролито того ради, чтобы расширить Российскую империю за счет мусульманского Кавказа и, таким образом, положить предел глобальным амбициям англичан… В результате потомки Кромвеля смирно сидят на своем острове, а мы взяли под опеку народ, живущий родовыми преданиями, глубоко чуждый нам по химическому составу крови, исповедующий агрессивную религию, — словом, хронического врага.
   К исламу, впрочем, претензий нет; он не зол и не воинственен, а просто молод, потому что Бог, понимаемый как Аллах, гораздо моложе Будды, Иеговы, Христа. А что такое было христианство в нынешнем возрасте ислама? — В частности, дикий обскурантизм, инквизиция, «индекс прохибиторум», индульгенции, варварские крестовые походы, нетерпимость — и всё оттого, что христианство было молодо, и посему чувствительно не в себе.
   Итак, из опыта имперского строительства в России мы извлекаем следующие уроки: эволюция государственности подчиняется физическим законам; куда было бы лучше, если бы чеченскую кашу сейчас расхлебывали англичане, а мы делали бы им нагоняи за нарушение фундаментальных гражданских прав; для того чтобы Россия функционировала правильно, нас должно быть пять-шесть миллиардов душ.
   Как известно, I-я империя на Руси возникла в эпоху Ярослава Мудрого и Владимира Мономаха, II-я — при московских Рюриковичах, III-ю построил Петр Великий, IV-ю скомпоновали большевики.
   Любопытно, что II-я империя мало-помалу сложилась вокруг самого захудалого городка Владимиро-Суздальской земли, который располагался под 55°46' восточной долготы и 35°20' северной широты, страдал среднегодовой температурой в 3,9° по Цельсию и прозывался по имени финской реки — Москвой. В сущности, это так же занятно, как если бы в столицы нашего государства вышел Серпухов или Гдов.
   Случилось так, во-первых, потому что Москва была равноудалена от вечного противника на северо-западе и юго-востоке, а во-вторых, потому что у этого города имелось одно решающее преимущество: младшие Всеволодовичи, засевшие на Боровицком холме, за толстыми дубовыми стенами, были скопидомы, кулаки и беспринципные негодяи, способные на любую гадость, чтобы завладеть сопредельными территориями, погубить соперника, укрепить свою власть, и всегда готовые запустить руку в чужой карман [7]. Вот тверские князья — это были русские лорды, рыцари, которые пеклись главным образом о том, чтобы свалить татар, а поскольку благородство, как правило, беспомощно перед подлостью, первенство Москвы было предрешено.
   С тысячу лет прошло, и костей не осталось от первостроите-лей нашего мегаполиса, а Москве всё сносу нет, и даже она время от времени впадает во вторую молодость, как это было после пожара 1812 года, в пору экономического бума в начале XX столетия, при большевиках, по следам Августовской буржуазной революции, которая навеяла Москве нечто такое, что следует определить как смесь ламаизма и Риджент-стрит.
   В итоге чудной получился город: имперский в полном смысле этого слова, но что-то глубоко заштатное чувствуется в его закоулках и по дворам, одновременно и европейский, и неухоженный, выдающий принадлежность к нации поэтической и беспутной, всемирный и резко русский, теплый и душевный, но страшный по вечерам.
   Царь Иоанн IV Грозный был государственный озорник. Бог не обидел его умом и литературным талантом, и превосходное по своему времени образование он получил, и реформами занимался, и страдал маниакальным психозом, двадцать пять лет отвоевывал у немцев выходы в Балтийское море, но прежде всего царь Иван был озорник в государственном масштабе, какого не знает история всех времен. Даже большевики так не измывались из мизантропии над народом, как Иван IV в зависимости от состояния желчного пузыря: то он поделит Россию на два суверенные государства, то назначит царем выкреста из татар, касимовского хана Семеона Бекбулатовича, то возьмет приступом деревню, разграбит дворы и поголовно обесчестит тамошний женский род. При этом он постоянно путал семейное и государственное начала и оттого подвергал опале своих жен, из пустого подозрения заживо варил родственников, собственноручно лишил страну законного наследника престола, убив сына Ивана, и ходил походами на собственные города. В конце концов он так забезобразничался, что на всякий случай решил бежать в Англию со всей государственной казной, но королева Елизавета подумала-подумала и отказалась его принять.
   Вот что замечательно: безмолвствовал народ-то во всё время царствования Ивана Грозного, ни одного заговора, ни одного смятения не отмечают наши хронисты, точно на троне тогда обретался русский Марк Аврелий, а не кровожадный мерзавец и психопат. Но стоило сесть на царство Борису Годунову, человеку нехищному и благоразумному, который завел государственные хлебные запасы на случай неурожая и посылал молодежь учиться за рубеж, как такая на Руси пошла буча, что чудом выжила сама русская государственность и один Бог не попустил польскому королевичу Владиславу занять Мономахов трон. А стоило прийти к власти душевному человеку и добрейшему государю Алексею I Тишайшему, как разразились два подряд народных восстания и одна крестьянская война, охватившая полстраны. Правда, на жизнь деспота Николая I в теории покушались декабристы, но в действительности уходили-то Александра II Освободителя, который упразднил крепостное право, ввел европейское судопроизводство и собрался было внедрить в России конституционные начала, да не успел.
   Отсюда извлекаем такой урок: озлобленность мятежного меньшинства против существующего режима — величина постоянная, поскольку не бывает таких режимов, которые функционировали бы в интересах этого меньшинства; коли французы терпели всех своих Людовиков, за исключением Людовика XVI Бьянамэ, больше всего на свете любившего слесарное дело, то, видимо, всплески народного негодования подчиняются законам гидродинамики и не так зависят от исторической насущности, как от солнечной активности и перепадов атмосферного давления, которое выдумал Блез Паскаль.
   Не надо торопиться с выводами; торопиться с выводами — это, как гневливость и уныние, смертный грех.
   Вот четыре с лишним века тому назад, когда от родной руки погиб царевич Иван, выдались подряд три неурожайных года, нечаянно наложил на себя руки царевич Дмитрий Углический, а царь Федор Иоаннович всё бегал по московским колокольням и трезвонил в колокола, когда уже отравили единственную надежу нашей государственности, воеводу Скопина-Шуйского, и царя Бориса Годунова отравили, задушили юного государя Федора Борисовича, царя Василия Шуйского вместе с патриархом московским полонили поляки, забили ногами царя-самозванца, польстившегося на опыт португальского лжекороля Педро, повесили на воротах пятилетнего «воренка», сына Отрепьева и Марины Мнишек, когда в Кремле сидели ляхи гетмана Гонсевского, разбойников на Руси было больше, чем пахарей, матери продавали своих детей на съеденье, — тогда казалось, что России всенепременно пришел конец.
   Не тут-то было: долго ли, коротко ли, а и поляки убрались восвояси, и разбойники рассеялись, и отечественная государственность восстановилась в своих правах. Французы, те наверняка не перенесли бы таких испытаний (изнеженная нация, они и двух недель войны с немцами не снесли), даже бессмертный китайский этнос, поди, приказал бы долго жить, а мы таки возродились из пепла, как птица Феникс, по той простой причине, что есть такое понятие — русский Бог.
   Что он есть, мы не знаем, однако нам вполне достаточно того знания, что он есть. Как же ему не быть, если наша захудалость с лихвой компенсирована великой художественной культурой, если, по логике вещей, мы отнюдь не должны были победить в Великой Отечественной войне, если нам давно суждено спиться, а мы все никак не сопьемся, если большевистскому царству было отмерено пятьсот лет, покуда нефти хватит, а оно просуществовало только одну человеко-жизнь.
   Тем не менее мы постоянно торопимся с выводами; стоит какому-нибудь нижнетагильскому дельцу из бывших урок захватить проволочный завод, как мы уже предрекаем конец России и подумываем о заграничном паспорте сквозь удушающую внутреннюю слезу. А всё, глядишь, «образуется», как говорит у Толстого лакей князя Стивы Облонского, и жизнь мало-помалу войдет в заветную колею.
   Беглый монах Чудова монастыря Григорий Отрепьев, объявивший себя царевичем Дмитрием, обладал такой силой самовнушения, что он и ступал, и говорил, и жестикулировал, и мыслил как природный Рюрикович, разве что он не спал после обеда и пил постом топленое молоко. За это его и убили, поскольку Москва может простить государственную измену, но если человек не спит после обеда, то он точно нерусский и еретик.
   Сила самовнушения — это наша отличительная черта. Другой человек всю жизнь считает себя революционером, кровно связавшим свою судьбу с национально-освободительным движением или диктатурой пролетариата, а на поверку он просто неудачник, никчемная фигура, бедняга, не приспособленный к положительному труду. Иной человек всю жизнь считает себя писателем, а на самом деле он краснодеревщик, который не подозревает о своем истинном призвании и по молодости ступил на неправильную стезю. Однако ни у кого так не развита сила самовнушения, как у нынешних русских политиков, которые и ступают, и говорят, и жестикулируют, и стараются мыслить как настоящие политики, с пользой толкущиеся у государственного руля. Но мы-то знаем, что они — просто несчастные люди, не нашедшие своего места в жизни, у которых слабо развита вторая сигнальная система, и они постоянно путают действительность и слова.
   Следовательно, из неумения относиться к этой братии с культурной иронией вытекают только лишнее стеснение и беда.
   Нация — это еще и общность людей, сплоченных единой моралью, то есть системой понятий о пользе, добре и зле.
   Как раз наше семнадцатое столетие показало, что русское общество так в этом смысле разобщено, точно мы во время оно принадлежали к различным этическим конгрегациям — это в лучшем случае, а в худшем — к разным народам, между которыми не было точек соприкосновения, за исключением языка. Действительно, почти тысяча лет прошла, как сложился русский нобилитет, моральный оплот нации, семьсот лет минуло, как Русь приняла Христов закон о непротивлении и любви, — и вдруг обнаружилась такая бездна негодяев, столько открылось вероломства, подлости, обыкновенной человеческой непорядочности, словно наравне с христианами нашу страну сплошь населяли зароастрийцы, халдеи, людоеды и наглецы. Пятерых царей подряд Москва предала, которым по очереди крест целовала, юницу царевну без зазрения совести отдали на поругание самозванцу, половина дворянского корпуса взяла сторону тушинского проходимца, разбой сделался промыслом, вроде битья баклуш [8], бояр из потомственных Рюриковичей уличали в фальшивомонетничестве, младенцев ели, целыми кланами за границу бегали, наконец, уголовник Разин легко взбунтовал страну.
   Но вот какое дело: в то же самое время медленно умирала за старую веру боярыня Морозова, и народ нес единственную выходную рубаху, последнее серебряное колечко в казну народного ополчения, которое собирали один купец, торговавший говядиной, и один захудалый князь. Или это был какой-то другой народ…
   С тех пор мы имеем неотчетливое представление о добре и зле и не всегда твердо отвечаем на вопрос: воровство — это преступление или нормальное занятие, ремесло… Наверное, есть у нас порядочные мужики в дорожной милиции, которые выходят на большую дорогу не мздоимствовать, но четко исполнять свои служебные обязанности, однако и того нельзя сбрасывать со счетов, что в дорожной милиции широко распространено следующее убеждение: мзда с проезжающих — это такая как бы премия, добавка к жалованию, а не мзда.
   Одно у нас утешение: как нация мы моложе романогерманцев примерно на четыреста лет, и христианство практикуем с таким же запозданием, так вот есть надежда, что через четыреста лет наши потомки не затруднятся правильно квалифицировать воровство.
   Что другое, а Реформация постигла греко-российскую православную церковь только со столетним запозданием против Лютера, и неожиданно разбудила такие страсти, какие в нашем несколько вялом и хладнокровном соотечественнике трудно было предугадать. Главное, нововведения в ритуал были настолько миниатюрными и, следовательно, повод для разгула страстей настолько ничтожным, что невольно приходишь к выводу: события раскола обличают одну из самых звучных струн того причудливого инструмента, который называется русской душой, — именно готовность и стремление пострадать.
   Иначе нельзя объяснить, как это из-за сугубой «аллилуйи» и хождения «посолонь» нечеловеческие муки претерпели и протопоп Аввакум Петров, и сестры Соковнины, многие годы держал осаду Соловецкий монастырь, и тысячи людей приняли смерть в огне… Стало быть, тихие-то мы тихие, но не приведи Бог изъять из русского алфавита какую-нибудь второстепенную буковку, как нежданно-негаданно такая затеется всероссийская склока, что мы из нее выйдем через двести лет, изранены, наги и резко разобщены.
   Страшный народ. То есть вообще пугают такие человеческие сообщества, которые не просто свыклись со страданием, но для которых оно представляет собой род потребности, как для алкоголиков — алкоголь. Только по неведению осмеливались воевать с нами наши соседи, и знай они наперед, что эта нация способна четыре года резаться, с одной стороны, за осуществление неосуществимой и кабинетнейшей из идей, а с другой стороны, за то, чтобы за окошком родового гнезда по-прежнему цвели белые хризантемы, — эти самые соседи нас боялись бы как огня.
   Давно замечено, что все несчастья общественно-политического характера — от малорослых, как если бы в них заключался и был запечатлен какой-то особенно злой порок. Мужчины из дома Романовых все были великаны и богатыри, за исключением Петра III, его сына Павла, последнего царя Николая II, и все они кончили плохо, потому что плохо себя вели. Государь же Александр III Миротворец был человек-гора, и — уникальный случай — в его царствование не произошло ни одной войны.
   Что до преемников Романовых из большевиков, то Хрущев был почти карлик, Сталин немногим выше, Ленин, когда сидел, не всегда доставал ногами до пола; из этого феномена мы извлекаем такой урок: необходимо ввести дополнительный ценз для претендентов на высшую государственную должность — если кто ростом ниже метра семидесяти пяти сантиметров, такого на всякий случай из списков вон.
   Накануне нового времени, когда в Европе уже вовсю работала философская мысль, идейная жизнь России отличалась крайней бедностью и, по сути дела, вся сосредотачивалась в идее, сформулированной схимонахом Елиазарова монастыря Филофеем: Москва — прямая наследница славы цезарей, Третий Рим, столица мира, хранительница духовных ценностей во Христе. Откуда взялись такие неуемные претензии у народа, который еще недавно платил дань диким степнякам, не знал искусства и науки, едва добывал хлеб насущный на своих супесях, — это довольно трудно осмыслить и объяснить. Может быть, дело в том, что русский человек того времени загодя постиг свое всемирно-историческое значение, спроецированное на будущие века, как-то предугадал исполинский вклад России в строительство духовной цивилизации человечества, который, впрочем, и в наше время осознан не вполне. Во всяком случае, культурный русак ощущает если не превосходство, то что-то очень похожее на превосходство перед европейцем, коснеющим в меркантилизме и простоте, хотя бы этот русак щеголял в латаных штанах и пил горькую натощак. Ведь чванились же японцы, не знавшие даже огнестрельного оружия, перед голландцами, уже открывшими оптику и основные законы капитала, как если бы они провидели свою мощь…
   Но вот что положительно не понять: отчего «нестяжатели» не одолели «иосифлян» [9]? Потому что всенепременно должны были взять верх сторонники Нила Сорского, ибо у бедных народов всегда торжествует идеалист. У нас оттого и родилась идея Третьего Рима, последней столицы мира, как у индийцев идея кармы и реинкарнации, что мы были наги, босы, жили в лачугах и каждый третий год сидели на лебеде. В России оттого и большевистская революция произошла, — великий, нелепый, трогательный, трагический опыт строительства царствия Божия на земле, — что мы европействовали и бедствовали, как никто. То есть произошла она потому, что мы идеалисты, а идеалисты мы потому, что бедны, а бедны мы потому… Бог знает, отчего мы в действительности бедны. Просто-напросто давно замечено, что «земля наша велика и обильна», а мы бедны.
   Европейские народы, как раз в то время, когда у нас препирались «нестяжатели» с «иосифлянами», уже всецело отдались коммерции и техническому прогрессу и в конце концов выдумали интернет, имеющий то гуманистическое значение, что по нему можно передавать разные разности, кабы только не та загвоздка, что по-настоящему давно уже нечего передавать. Посему Спиноза, Паскаль, Сервантес суть явления случайные для Европы, даже противоестественные, поскольку они возникли вразрез магистрально избранному пути.
   То ли дело в России: Нил Сорский — своё, Иосиф Волоцкий — своё, а вокруг «от колоса до колоса не слыхать бабьего голоса», воронье кружит над чахлыми деревеньками в пять дворов, татары едут жнивьем на мохнатых своих лошадках, далеко слышится песня русачка, сидящего на завалинке, жалкая и безнадежная, как объявление на разъезд.
   Накануне воссоединения России с Европой, то есть в последние допетровские десятилетия, хозяйство, вооруженные силы, администрация и общественные институты нашей страны находились в таком бедственном положении, что она уже не входила в число цивилизованных государств. Из реформ же Петра Великого мы извлекаем в частности тот урок, что у нас «поздно» равняется «никогда».
   Действительно, воссоединиться-то мы воссоединились, но европейцами от этого не сделались, и по-прежнему основным законом у нас было беззаконие, грабливали на больших дорогах, обирали по казенным местам, и до того крепка оказалась московская закваска, что сам просветитель Петр сажал своих противников на кол, а после долго еще рвали ноздри и резали языки. Этот государь и награждать умел, но, кажется, напрасны были усилия строгости и любви: ближайший его сподвижник, светлейший князь и генералиссимус Александр Меншиков, наворовал столько казенных денег, что его состояние значительно превышало государственный бюджет, а безмерно любимая жена, императрица Екатерина Алексеевна, изменила ему с полковником Монсом, — случай первый, последний и немыслимый при статусе русских императриц. Генерал-прокурор Ягужинский прямо заявлял в Сенате, что на Руси казнокрадствуют все, только не все попадаются, и конца этому занятию не видать.
   Видимо, еще при Иване Грозном, а то в Смутное время, что-то сломалось в нашем генетическом аппарате, и мы никак не починимся по сей день. Между тем из-за этой внутренней неполадки и все реформы новейшего времени обречены в лучшем случае на половинчатость, в худшем случае — на провал. Вот восстановили у нас было мировые суды, но, говорят, деньги, отпущенные на это дело из казны, по пути растаяли без следа.
   Впрочем, еще неясно, какой именно человеческий тип благоприятствует истинному прогрессу: то ли они, которые не берут взяток, узки и скучноваты; то ли мы, которые без царя в голове, вороваты и широки.
   Наш первый профессиональный литератор Михаил Васильевич Ломоносов, открывший историю новой русской словесности «Одой на взятие Хотина», вообще считал себя ученым, а свое стихотворчество — баловством. Однако граф Кирилла Разумовский, тогдашний президент Академии наук, ему говорил:
   — Брось ты, Михайла Васильевич, свои дурацкие опыты! Ты же великий российский сочинитель — пиши стихи!
   — Все-таки дозвольте, граф, также и наукой заниматься, — отвечал ему Ломоносов, — хотя бы на досуге, заместо больярду…
   Президент на это, бывало, накуксится и молчит.
   В науке Михаил Васильевич особых высот не достиг, из стихов его достойны замечания только строки: «Открылась бездна, звезд полна,/ Звездам числа нет, бездне дна», — всю свою жизнь жестоко воевал с русскими и немецкими оппонентами, пил горькую, умер пятидесяти четырех лет от роду и остался в родной истории первым русским ученым-естествоиспытателем, который на досуге писал стихи.
   Это не удивительно, что викинги, придя господствовать в восточные славянские земли, уже через поколение обрусели; их было так немного, что они скоропалительно растворились среди на редкость плодовитых полян, древлян, кривичей и прочая, и ничего-то от них не осталось, кроме самоназвания нашего государства — Русь. На самом деле то удивительно, что после воссоединения России с Европой, последовавшего в начале XVIII столетия, мы как нация, как феномен не исчезли с лица земли.
   Это потому удивительно, что вольные и невольные сподвижники Петра развели на Руси губительную пропасть иноземных понятий, обычаев, учреждений, слов, непосредственно иноземцев, которые до неузнаваемости изменили физиономию нашей государственности и старомосковскую нашу жизнь. Уже цвет нации говорил и писал исключительно по-французски, природную одежду носило одно податное сословие, то есть простонародье, топонимика пошла сплошь немецкая (это среди великорусских-то пажитей и болот, хотя и у французов есть свой Шербург, а у немцев Сансуси), явились еретические музыка и театр, хлеб насущный пошел в уплату за кёльнскую воду и фламандские кружева. Но то-то и поразительно, что в конце концов не русские онемечились, а наши немцы обрусели, и вот даже не петербургские балерины танцевали а-ля франсэ, а парижские — а-ля рюс. И уж на что евреи — блюстители своей крови, и те понабрали себе русских фамилий и до того прониклись отечественной культурой, что каждый третий великий русский поэт — еврей.
   Надо полагать, нашему национальному духу свойственна редкостная, исключительная живучесть, а наша жизнь отличается каким-то невнятным, но настоятельным обаянием, способным вносить коррективы в кровь. Характер этого обаяния действительно трудно поддается анализу, но среди очевидных его векторов — высокий стиль человеческого общения, литература, идеализм, конструктивная леность как особая благодать.
   Впрочем, все равно обидно: со времен Владимира Мономаха ведущие европейские народы ушли от нас так далеко вперед, что подавляющее число понятий из современной жизни обозначается у нас словом, имеющим иноязычный корень и вчуже звучащим дико, как у юкагиров наше «среднеарифметическое» или «шкаф». Да еще нынешние купчики из бывших урок и комсомольских работников перенасытили наш язык нелепыми англо-саксонизмами, так что не всегда поймешь, на каком-таком языке газета пишет, на каком радио говорит. А ведь над этой поселковой паракультурой еще Гоголь издевался сто пятьдесят лет тому назад, да вот беда: урка и комсомольский работник про Гоголя максимум что слыхал.
   Одна надежда остается на неискоренимую нашу русскость, которая пережила и хана Бату, и петровские реформы, и немецкий социализм; Бог даст, и нынешних купчиков она как-то переживет.
   Есть такое суеверие, будто бы наш соотечественник — существо несвободное по своей природе, поскольку он вечно раболепствует перед властями предержащими и его многотерпению нет конца. Это совсем не так.