Оттого у нас с князя Мала порядка нет, что мы говорим на разных языках, что нам трудно договориться и понять друг друга вплоть до заключительного «прости». Вот как в чеховском рассказе «Новая дача»: инженер говорит крестьянам, что он их презирает за безобразное поведение, а крестьяне настырно понимают букву «е» в первом слоге глагола «презирать» как букву «и», и у них выходит, будто инженер планирует взять деревню на пансион.
   И, видимо, никогда у нас порядка не будет, ибо понятия о порядке-то у всех разные: горожанин видит корень зла в повальном взяточничестве, крестьянин в том, что колхозам долги не прощают, шахтеру не нравится живая экономика, пермяку Сталина дай сюда.
   Одна надежда на нашего интеллигента, который, кажется, способен стать собирателем земли Русской хотя бы потому, что он и на Таймыре интеллигент. Эта надежда еще основывается на том, что нет существа более беззащитного, а между тем практика показывает: интеллигент есть самый живучий, неистребимый — даром что малочисленный — элемент.
   Де Кюстин считал русских необыкновенно обаятельными людьми. «Выразить словами, в чем именно заключается их обаяние, — пишет он в своей знаменитой книге, — невозможно. Могу только сказать, что это таинственное «нечто» является врожденным у славян и что оно присуще в высокой степени манерам и беседе истинно культурных представителей русского народа. Такая обаятельность одаряет русских могучей властью над сердцами людей».
   Ничего не скажешь, приятная характеристика, тем более что она исходит от человека, которому все не нравилось на Руси. Но не в этом дело, а дело в том, что, в сущности, обаяние русскости — это и есть Россия, во всяком случае, оно отличает все путное, что в ней есть. Природа наша невзрачна, но обаятельна, и дооктябрьская архитектура наша скромна, но обаятельна, и обаятельна наша речь, бесцветная в фонетическом отношении, и безмерно обаятельно лицо природного русака. Но главное — чем-то обаятельна наша жизнь. И тяжела-то она, и бестолкова, и беспросветна, но вместе с тем есть в ней некая необъяснимая прелесть, которая, например, проявляется, как только два человека сойдутся попить чайку.
   По этой причине трудно понять нашего соотечественника, который уезжает на жительство за рубеж. Русский человек так скроен, что он неспособен сосредоточиться на разнице между оптовыми и розничными ценами, а подавай ему сколько-нибудь возвышенный материал. И работать, как слон индийский, он не любит и не умеет, и привязанности у него беспочвенные, и есть душа, которая притом постоянно напряжена…
   И вот сидит такой русачок, положим, на бульваре Капуцинов, а на три тысячи километров в округе ему не с кем попить чайку.
   Нет, жалко наших эмигрантов; может быть, они отвыкли от стрельбы среди бела дня, может быть, у них денег куры не клюют, — и все же их почему-то жаль…
   Может быть, одна из самых грустных сторон русского способа бытия заключается в том, что слово у нас много важнее дела, что оно, с другой стороны, представляет собой самостоятельную монаду и не соответствует вещи, которую ему положено отражать. Например, мы говорим — «Ленин», подразумеваем — «партия», говорим — «партия», подразумеваем диктатуру злодея и дурака.
   Из-за этого разнобоя мы забрели мыслью в такие дебри, до того запутались, что уж давно не понимаем: кто мы, что мы, зачем живем?.. Оттого и редко оправдываются наши чаянья, что мы воспринимаем три источника, три составные части марксизма как ключи от земного рая, а потом в лучшем случае получаем реформу календаря.
   В Европе этой дистанции между словом и делом нет. Там если «деньги», так это деньги, а не мировое зло; если «глава администрации», так глава администрации, а не вор. Поэтому европеец адекватно оценивает настоящее и более или менее точно провидит будущее, даже если оно, так сказать, чужое, а не его. Вот сто пятьдесят лет тому назад маркиз де Кюстин писал: «Когда солнце гласности взойдет наконец над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется… но не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует».
   Как в воду глядел француз. Всего-то пятнадцать лет мы живем при гражданских свободах, а такое чувство, будто мы жили при них всегда. Вернее сказать, мы настолько охладели к демократическим формам, что нас давно не ужасает большевистская тирания, и нам так же безразлично всеобщее избирательное право, как погода на Соломоновых островах.
   Это, наверное, потому, что на Руси существует фундаментальная разница между существительным «свобода» и свободой как таковой. Вот мы с самого Радищева, Александра Николаевича, лелеяли мечту о крушении самовластья и гражданских правах как решении всех проблем. Все нам казалось: перережем Романовых, упраздним цензуру, введем какую-никакую избирательную систему, и счастливый быт наладится сам собой. Сколько с тех пор крови пролилось, сколько жизней было отравлено, а в итоге что оказалось: что слово «свобода» мы неправильно понимали, что между воображаемым и действительным на самом деле такая же пропасть, как между однокоренными существительными «губернатор» и «гувернер».
   Вот мы почему-то думали, что стоит освободить из-под надзора литературу, как закономерно вырвутся на волю новое «Преступление и наказание», другая «Война и мир». Не тут-то было. Нa поверку ничего особенного не выпорхнуло из писательских столов, так… обличения, запоздалые претензии, собрания матерных частушек и прочий филологический неликвид. Дальше — пуще: грамотную книгу стало невозможно издать, серьезные писатели постепенно перешли на положение городских сумасшедших, а их место на всероссийском Олимпе заняли сочинители злой и малограмотной чепухи. И квалифицированный читатель куда-то подевался, судя по тиражам, — не исключено, что с горя ударился он в бега. Сидит себе сейчас в городе Бостоне и думает: свобода на литературном фронте есть прежде всего потачка дурному вкусу, то есть мещанину, то есть любителю клубнички и банальному дураку.
   Вот мы почему-то думали, что стоит развязать руки журналистике, и под огнем нелицеприятной критики расточатся злоупотребления в центре и на местах. Не тут-то было. Оказалось, что злоупотребления сами по себе, а журналистика сама по себе. Оказалось, что еще никогда не замечалось на Руси такой вакханалии воровства, как при наших либералах, а журналистика в свободном виде предпочитает повествовать про гнусности и беду.
   Вот мы почему-то думали, что стоит приобрести свободу шествий, собраний и организаций, как общество сразу нальется здоровьем и полнокровно, как-то грамотно заживет. Не тут-то было. Свобода организаций вылилась у нас в легализацию фашистов, сатанистов и желающих похудеть; свобода собраний — в карнавальные бдения совершенно по заветам профессора Ганнушкина; свобода шествий — в уличные бои. Но главное, счастья-то как не было, так и нет. Вот мы, наконец, думаем, как заблагорассудится, говорим, что хотим, поехать можем хоть к черту на кулички, хоть в город Бостон, а счастья как не было, так и нет.
   Иной возразит: свобода — это не панацея от общественного нестроения и не средство от несчастий на личном фронте, свобода — исключительно инструмент. Мы на это замечание: никак нет! В том-то и дело, что свобода — не панацея, не средство, не инструмент. Свобода есть следствие; именно следствие известной житейской культуры, хозяйственного развития, определенных традиций, системы ценностей, морального багажа. Следовательно, свобода не завоевывается и не даруется, она — вытекает, как Нева из Ладожского озера, лето из весны, вообще следствия из причин.
   Проездился маркиз де Кюстин по России и вот собрался восвояси, к себе в Париж. Переправился он через Неман, вступил на землю Прусского королевства, и что же? — те же самые чувства его обуяли, которые так знакомы русскому человеку, когда он выбирается за рубеж.
   Это поразительно, до чего подчиняет себе человека русскость, даже и диаметрального чужака. Ведь только полгода пожил с нами француз, а уже и думает, и чувствует как русак. Мы, бывало, как пересечем границу сопредельного государства, так сразу нас зло берет и восхищение распирает, потому что в сопредельном государстве все — так, а у нас не так. Вот и маркиз де Кюстин туда же: «Никогда не забуду я чувства, охватившего меня после переправы через Неман. Прекрасные дороги, отличные гостиницы, чистые комнаты и постели, образцовый порядок в хозяйстве, которым заведуют женщины, — все казалось мне чудесным и необыкновенным». А ведь, повторимся, всего с полгода он с нами жил…
   Де Кюстин и сам не понимал, как он успел до такой степени русифицироваться за полгода, что если не встречал по городам пьяных, ему было не по себе. Видимо, есть у России какая-то тайна, коли иностранца так способна околдовать беспутная и неопрятная наша жизнь. Может быть, тайна эта заключается в некоторых уникальных свойствах русского человека, как-то: в прямодушии, ничем не стесненной откровенности, в братской расположенности к первому встречному, выпуклости души… Иными словами, в том очаровании человечности, которое довлеет над нами наравне с пьянством и склонностью к витанию в облаках.
   Или, может быть, дело в гипертрофированной силе духа (гипертрофированной именно за счет нашей материальной слабости), из которой вышли великая литература, музыка и театр.
   А то эта самая тайна состоит в том, что русскость — это прежде всего художественность, которая у нас распространяется на все, от агротехники до судьбы. Ведь русский человек именно что художественно существует, сюжетно, по законам драмы и романтической повести, с коллизией и развязкой, точно он прозу сочиняет, а не живет. Возьмите хоть отца родного, хоть соседа по этажу: если он не горел, не сидел на нарах, не допивался до чертиков, не бегал от бандитов, не помышлял о самоубийстве из-за безответной любви, не мыкался по стране, не терял старой веры и не впадал в новую, не изобретал велосипед, не ночевал в стогу, никогда не рыдал на плече у случайной любовницы, — то нужно проверить его анкету, именно так называемый «пятый пункт»…
   Неудивительно, что иноземца, который программно, незатейливо живет от первого «агу» до последнего «прости», поражает, очаровывает, исподволь покоряет этот бытийный стиль. Недаром, например, в Германии русской колонии не сложилось, а в России немцев было не перечесть. И все потому, что донельзя увлекателен русский человек в его художественной ипостаси, даром что в остальном он безобразник, бестолочь и вандал. Положим, завоюй мы, не приведи господи, какое-нибудь сопредельное государство, там через месяц выйдет из строя канализация, начнут проваливаться дороги, примерные газоны вдруг схватятся лебедой.
   То есть в остальном нас не за что уважать. Вот мы в другой раз удивляемся, что Америка и Европа, чего ни коснись, априорно и заранее против нас. А что бы мы сами сказали о государстве, где бесследно исчезает каждый второй казенный рубль, автомобили не заводятся, спички не горят, милиция, в частности, есть товар, дороги непроезжие, продолжительность жизни приближается к среднеафриканской, взятки не берут только клинические сумасшедшие, государственные должности занимают уголовники, хлеб без молитвы не родится и все социально-экономические проблемы решаются при помощи топора? Мы бы сказали, что с таким государством дела иметь нельзя.
   Тем более удивительно, что, наверное, нет на Земле народа более преданного своему отечеству, чем русские, которые к тому же принимают его всяким: и монархическим, и социалистическим, и демократически-воровским. Так еще относятся к родным людям: хоть ты алкоголик и скупщик краденого, а родной…
   Разумеется, для культурного иноземца мы и любопытны, и непонятны, но чужие прежде всего до полного неприятия русского способа бытия. Вот де Кюстин пишет: «Когда ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый, близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране».
   Это точно, что в России жить нельзя, это еще Иван Сергеевич Тургенев вывел и записал. Зато интересно, остро интересно, как скрываться, противоборствовать и любить. Это точно, что «каждый, близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране», потому что по-европейски жить — значит отсуществовать программно и незатейливо от первого «агу» до последнего «прости», а по-русски жизнь — всегда преодоление и страда.
   Оттого-то нам бессмысленно, непродуктивно равняться на Европу, что наша жизнь — это что-то совсем другое, как бывают другими планеты, измерения, времена.
 

Открытие России

   К странному заключению приходишь на склоне лет: целая жизнь прожита в России, а что это за страна такая и что за народ ее населяет — в точности мы не знаем; вернее, знаем, но как-то отрывочно и скорее всего превратно, во всяком случае, было время, когда подрастающее поколение знало как дважды два, что это большое счастье — родиться в стране Советов, даже если ты проживаешь в Спас-Клепиках и кушаешь масло не каждый день. Видимо, нервно-патриотически настроенное государство, семья и школа нарочно искажали истину о России, полагая, что стоит русскому человеку своим ходом сообразить, что «король-то голый», как он, черт такой, сразу возьмется за дробовик. Так вот на склоне лет приходится открывать для себя Россию, как Христофор Колумб далекую Америку открывал, с ее картофелем, табаком и одной непристойной хворью. Занятие это неблагодарное, даже опасное, чреватое многими неприятностями — недаром Колумб кончил свои дни в болезнях и нищете — тем более что «Тьмы низких истин нам дороже / Нас возвышающий обман», тем более что за правдоискательство на Руси бьют, и пребольно бьют, — да уж очень заманчиво выяснить наконец, где и в какой компании мы живем, а там хоть на улицу без выходного пособия, хоть в клинику к Ганнушкину, хоть в Матросскую Тишину.
 
   Итак…
   О том, что Россия — исключительная страна и что быть русским, во всяком случае, интересно, мы слышим, наверное, лет пятьсот. И ведь, действительно, ничего нет выше нашей литературы; русская женщина — существо точно богоданное, неземное; стиль человеческого общения у нас высокодуховен, как литургия, и утончен, как субъективный идеализм; российский интеллигент, будь он хоть скотником по профессии, есть безусловно человек будущего… да вот, пожалуй, и все, только и благостыни нам от Бога, что литература, женщины, стиль человеческого общения да российский интеллигент. Не то что мало, но и не скажешь, что чересчур.
   Какие возражения на этот уклончивый дифирамб может привести, положим, гражданин Швейцарской конфедерации… А в Швейцарии, предположительно скажет он, изготовляются восхитительные сыры; часы повсюду показывают одно время; автомобили уступают дорогу пешеходам, а те, в свою очередь, переходят улицу в назначенных местах и лишь на зеленый свет; денег от аванса до получки, как правило, хватает, потому что швейцарцы ведут домашнюю бухгалтерию и ни за что не купят просто так ручного медведя, то есть только на тот предмет, что все же занятно держать у себя медведя; редко когда можно получить по физиономии от постороннего человека, которому не приглянулись твои ботинки; улицы подметаются, и оттого они приютны, как собственная квартира; таксисты обходительны и больше похожи на педиатров, ну разве что с ними не потолкуешь о смысле жизни; наконец, правительство как-то так грациозно управляет страной, что будто его и нет. Единственно то в нашей державе неладно, может быть, заключит швейцарец, что вкалывать приходится не за страх, а за совесть, просто все восемь часов трудового дня работаем, как волы. А мы ему на это: то-то мы все думаем, чего вы, ребята, скромничаете, не заикаетесь про великую Швейцарию, оплот мира и надежду прогрессивного человечества, — оказывается, у вас там все работают, как волы…
   Швейцарец нас, наверное, не поймет, и это как раз понятно, точнее, понятно, но не совсем. В частности, не понятно, почему в зажиточной, благоустроенной и расцивилизованной Швейцарии люди не бредят манией национального величия, и буде какой политик невзначай обмолвился бы про великую Швейцарию, которой исходя из заветов Вильгельма Телля следует держать в струне окрестные государства, народ через референдум велел бы ему показаться у хорошего психиатра. Между тем эту страну и вправду отличает богатая история, высочайший уровень жизни, фантастические, с нашей точки зрения, урожаи и такая бытовая культура, о которой нам приходится только грезить.
   У нас же политики — от Ивана Грозного до Столыпина и от Столыпина до нынешних недотеп — талдычат про великую Россию даже в кругу семьи. И при этом никто не знает, что, собственно, в ней великого, разве что неистовые размеры, да вот Гренландия тоже громадный остров, в сущности, континент, и это только у французов «большой» и «великий» обозначаются одним словом, а в русском языке это, слава богу, понятия разные, и от «большого» до «великого» у нас считается далеко. Тогда, может быть, как-то по-настоящему величественной была история нашего государства?.. Действительно, три раза Берлин брали, во времена Екатерины II «ни одна пушка в Европе не смела выстрелить без соизволения Петербурга», так ловко подавили восстание китайских «боксеров», что у нас в Белокаменной даже составился свой музей Восточных искусств, изобрели множество полезных вещей и устроили у себя «диктатуру пролетариата». Да только, как всмотришься хорошенько во мглу веков, так сразу и станет ясно: довольно обычная история у России, не замечательнее датской или австрийской, знала она и победы, знала и поражения, а все началось с того, что отдаленные наши предки позвали к себе на княжение скандинавов, поскольку «земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет», как сообщает летописец первоначального времени, то есть поскольку наши предки сами с собою были не в состоянии совладать. Что же относится до побед, то какие-то они все больше подозрительные победы: разгромили на Куликовом поле темника Мамая, но на другой год татары в отместку выгнали из столицы Дмитрия Донского и дотла спалили Москву, о чем не любят упоминать учебники истории; ордынцев перестояли на Угре при Иване III и в результате свалили-таки трехсотлетнее иго примитивного и сравнительно немногочисленного народа; небольшой отряд поляков учинил нам продолжительное Смутное время; со шведами двадцать два года воевали за отеческое болото; нашествие Наполеона действительно одолели, однако не одержав ни одной победы, а взяли французов несговорчивостью и мрачным своим упорством; турок побили при царе Освободителе, но поморозив бесцельно целые корпуса, да еще по Берлинскому трактату оставила нас с носом сообразительная Европа; в так называемую «белую войну» оттягали у маленькой Финляндии город Выборг, правда, ценой неслыханной в мировой истории, положив пятнадцать родных душ за одну чужую; наконец, в Великую Отечественную войну немцы разгромили Красную Армию за две недели. Впрочем, так сложились наши геополитические обстоятельства, что мы стали хозяевами восточной части материка, едва заселенной тихими дикарями; впрочем, мы первыми прорвались в космическое пространство, но для этого пришлось разуть и раздеть народ, устроив ему среднеафриканский уровень жизни, благо другого он отродясь не знал; впрочем, мы охотно подавляли восстания у соседей, — восстания, собственно к России не относящиеся никак, и в результате на ближнем краю ойкумены нет более ненавидимого государства, чем наша святая Русь; впрочем, мы поставили величественный исторический опыт, с тем чтобы к восьмидесятому году XX столетия ввалиться в коммунистическую систему, как мышь в крупу, однако ничего похожего не случилось; впрочем, мы половину мира обратили в свою горячечную религию, но, как потом оказалось, это была несчастная половина. Одним словом, если наша история и вправду величественна, по крайней мере, необыкновенна, так единственно тем, что она трагична, причем нелепо трагична, ибо она представляет собой цепь бессмысленных несчастий, испытаний и неудач.
   (Вольно?, кстати сказать, англичанам, пригревшимся на своем острове, кичиться достижениями цивилизации и культуры, когда они со времен Вильгельма Завоевателя не ведали сколько-нибудь серьезной исторической передряги, а у нас то хазары с печенегами как снег на голову, то монголы с ливонцами, то Иван Грозный вырежет под корень аристократию, то бандит Стенька Разин опустошит пол-России, прикинувшись радетелем народным, то засуха, то мор, то экспроприация экспроприаторов, то химизация всей страны.) И ладно, если бы в этой трагической последовательности подразумевался какой-то смысл, таилась бы какая-то продуктивная сверхзадача, а то, сдается, налицо просто-напросто цепь несчастий, которая опутала нас по рукам, по ногам бог весть за какие грехи, и непонятно, с какой такой трансцендентной целью. Разве что это историческое наваждение дало следующий, прямо скажем, неожиданный результат: русские живут так, как если бы они были богаты, а люди Запада живут так, как если бы они были бедны; впрочем, это — вторично, первично то, что русский и, скажем, западноевропеец соотносятся меж собой, как тертый мужик и прагматик из малолетних, но вовсе не потому, что мы утонченнее и мудрей, а потому что сказано у Проперция: «Благ процветания следует желать, благами же бед следует восхищаться». То есть русский человек — более человек, чем необходимо для того, чтобы оправдать звание «хомо сапиенс», но от этого нам не легче.
   Еще поговаривают, будто бы историческое величие России особенно явственно прорезалось в предреволюционные годы, когда нашу державу охватил экономический бум, и, дескать, в том, что она запаршивела, виноваты большевики. Большевики, конечно, виноваты, да только и в пору бума Россия занимала сиротские места в цивилизованном мире по урожайности корнеплодов и зерновых, уровню благосостояния народного, грамотности, детской смертности — тут мы шли сразу за Мексикой, — продолжительности жизни и производительности труда. Русский капитализм и на взлете был настолько недальновидным, хищническим, прямолинейно бесчеловечным, что еще неизвестно, кто больше сделал для победы Октября — Терещенко с Путиловым или же Ленин с Троцким. Русская армия в начале XX века была небоеспособна, что доказывает несчастная японская война и особенно поражение Белой армии от сборного войска фабричных, безлошадных, неимущих, романтиков, китайцев и босяков. Сельское хозяйство по-прежнему велось у нас общинно-родовым способом, обеспечивающим каждый третий голодный год, и хлебный экспорт был возможен только благодаря ничтожной себестоимости труда и безбрежным посевным площадям, которые не могла себе позволить скученная Европа, тем не менее собиравшая на своих супесях впятеро больший урожай, нежели мы на своих сказочных черноземах. Самолеты у нас были французскими, бронетехника английская, трамваи бельгийские, но зато половина Москвы играла на бирже и торговала по мелочам. И это не при большевиках, а при последнем русском царе, в центре Первопрестольной, у Никитских ворот, в пространственной и никогда не просыхающей луже, пьяным делом утонул большой полицейский чин.
   Одним словом, похоже, что русская история прискорбно инвариантна в своем развитии от Гостомысла до наших дней, взять хотя бы такие примеры прошлого, которые больно перекликаются с настоящим: и во времена Герберштейна по Москве было «ни конному не проехать, ни пешему не пройти»; университеты, театры, журналистика, живопись, общественное мнение и регулярная медицина, как водится, появились у нас с запозданием лет в пятьсот; цвет русского общества два столетия разговаривал по-французски; межпланетные корабли от Кибальчича до Королева выдумывались в темницах; отечественная психиатрия отличилась задолго до очередного выдающегося нашего изобретения, вялотекущей шизофрении, еще при императоре Николае Павловиче, который высочайше объявил Чаадаева сумасшедшим и взял с него подписку ничего больше не сочинять. И где это видано — дело было весной семнадцатого года, — чтобы деревенские детишки, которых так нежно воспевал наш поэт Некрасов, разорили могилу Фета и таскались по селу с его офицерской саблей, которую затем их отцы пропили в кабаке.
   Таким образом, ни в стародавней нашей истории, ни в новейшей не наблюдается признаков особенного величия, если не брать в расчет, что Россия совершила беспримерную попытку хирургического вмешательства в естественный ход вещей, когда по осени семнадцатого года поторопилась ввалиться из грязи в князи, на каковую попытку не отважилась бы ни одна хладнокровная нация, чего ей только ни посули. Но тогда, может быть, народ наш — народ великий и что-то такое особенное у него написано на судьбе… Русский народ, точно, симпатичный: скромный, думающий, душевный, задорный, но — к отечеству своему он относится до того платонически, что нет такой дыры на земном шаре, где бы не проживали классические изгои: цыган, еврей, румын и, конечно, русский; на державные законы у нас плюют абсолютно все, даже сами законодатели, даже они первые и плюют; в какой еще стране, кроме нашей, невозможно обустроить трамвайную остановку, потому что пьяные обормоты аккуратно бьют в павильончиках стекла и выкорчевывают из асфальта металлические столбы; по деревням, как при Федоре Иоанновиче, топят печи, таскают воду на коромыслах, чуть ли не палкой-копалкой обрабатывают огороды, только с коллективизации знают культуру отхожих мест, пьют горькую до потери ориентации во времени и пространстве и, чуть что не так, хватаются за ножи; не в родных ли пределах политики и уголовники — примерно одно и то же, матери свободно оставляют младенцев в родильных домах, а первостатейные артисты, по которым сходит с ума народ, всегда готовы поменять Россию на Дагомею, если пообещать им порядочный пансион; жуликов у нас столько, что вот как при последнем царе Московская городская дума не отважилась начать строительство метрополитена исходя из того, что все равно разворуют средства, так и сейчас трудноисполнимо всякое дельное начинание, поскольку к нему немедленно присосется большая популяция прохиндеев; располагая богатейшими запасами природных ресурсов, мы умудряемся нищенствовать на удивление всей планете (кстати сказать, нищенство в России — народный промысел, что-то вроде культуры дымковской игрушки или подносов жостовского письма). А наши пословицы… — ведь это же чистый срам: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся», «Бедность не порок», «Баба с возу, кобыле легче». Так что весьма трудно определить, какие такие особенные письмена у нас написаны на судьбе, единственно настораживает, по-хорошему настораживает, тот грациозный факт, что мы никак не можем примириться с русскими безобразиями, точно вчера переехали в свои Спас-Клепики из Парижа.