Ну ладно, русские клопы маркизу не понравились — это как раз понятно, но из чего можно было вывести несостоятельность и бесперспективность нашего искусства, — этого не понять. В середине XIX-го столетия, когда де Кюстин приехал к нам погостить, в России уже были Бортнянский и Глинка, Пушкин и Гоголь, Брюллов и Иванов, Баженов и Казаков, и гений Лобачевский уже вывел свою теорию о пересекаемости миров. То есть удивительно, даже странно, как, живучи в России, можно было про них не знать… У нас в это время Белинский взахлеб писал о Жорж Санд, молодые люди стрелялись из-за розного понимания гегелевского «мирового духа», а они о нас не то что ничего не знали, а просто-напросто ничего не хотели знать. Такая французистость тем более нелепа, что, например, вся галльская литература до Марселя Пруста — относительно детская литература, даже относительно повестей Гоголя и зрелых поэм Пушкина, но нашего Павлушу Трубецкого в Европе никто не знает, а их карамельного Родена там знают все. Нет, дорогой Александр Сергеевич, это не мы «ленивы и нелюбопытны», это они ленивы и нелюбопытны, нам-то как раз ихнее любопытнее, чем свое.
   А ленивы и нелюбопытны они оттого, что самодовольны, не знают комплексов, пресерьезно считают себя избранниками небес, если они французы, и в конечном итоге сравнительно несложны, как табурет. При таких достатках, разумеется, трудно предвидеть, что русское искусство со временем станет из первых на всей земле.
   В том-то все и дело, что русский культурный человек — это прежде всего до крайности сложно, и искусство у него такое же, то есть такое, которое не может заинтересовать никого, кроме культурного русака.
   Ниже де Кюстин пишет: «Пустые развлечения — единственные, дозволенные в России. При таком порядке вещей жизнь слишком тяжела, чтобы могла создаться серьезная литература». Редкая чепуха.
   Жизнь у нас испокон веков точно тяжела, но, как показывает практика, именно из такой жизни, скудной и жестокой, бедной внешними событиями, рождается предельно серьезная литература, можно сказать, евангелического письма. Оттого-то из нашей земли вышло «Преступление и наказание», что нам дано вымещать злобу против тиранов на старушках-процентщицах, а не на начальниках тюрем, вроде несчастного Делоне. [1] Оттого-то столп нашей литературы «Мертвые души», что предприимчивой персоне у нас развернуться не дают, и это он в Европе был бы вторым человеком после премьер-министра, а у нас он жулик и обормот. Оттого-то первый рассказчик в мировой литературе — Чехов, который прожил тяжелую, неинтересную жизнь, душевно бедствовал и болел.
   Вот если бы мы существовали под сенью пиний, три раза в день налегали бы на разбавленное вино, раз в десять лет устраивали бы театрализованные революции, вот тогда у нас в литературе была бы «Дама с камелиями» и нудные сказители наподобие Бальзака. То-то и оно, что если твоя жизнь беспросветна и цензор не дает тебе вывести в рассказе лишнего дурака, то тогда такая утонченная получается литература, что она насущна, как «Отче наш». Недаром Бог Любви родился не под сенью пиний и не при Марке Аврелии, а в каменной пустыне, при царе Ироде, у племени, которое существовало скудно и тяжело. Словом, потому у нас и самая серьезная литература в мире, что хуже, чем нам, мало кому приходилось и страшнее нашей трудно найти страну.
   Вот если бы де Кюстин посетил нас при первых Романовых, когда во Франции отличался Мольер, а в России жгли в срубах за анатомию, — тогда да. Все-таки к тому времени французы во всем опережали нас примерно на четыреста лет, которые отделяли короля Хлодвига от Вещего Олега, — теперь не то. Теперь мы цивилизованной Европе, что называется, дышим в спину, зачитываемся дамскими бреднями, живем телевизором, слыхом не слыхивали про Мольера, только о кредитах и разговор. Так что еще немного, и совершенно сравняемся, господа.
   Маркиз де Кюстин не все клевещет на Россию в своих записках, но иногда изрекает и горькую правду, которая по сию пору глаза колет, потому что далеко не все меняется на Руси. Вот маркиз пишет: «Русский во фраке кажется мне иностранцем у себя на родине…» Разве не обидно, что изящно одетый русский — это аномалия в своем роде, что, может быть, русскому вообще европейское не идет.
   Хотя не исключено, что нам точно европейское не идет. Не исключено, что складу нашего национального характера ближе смазные сапоги, картуз с лаковым козырьком, косоворотка навыпуск, жилет из шотландки и плисовые штаны. Но уж если мы окончательно остановились на европейском платье, то этому выбору нужно как-то соответствовать, отвечать. То-то и колет глаза, что сто семьдесят лет прошло, как французский путешественник сделал нам обидное замечание, а мы по сию пору одеваемся абы как.
   И ведь не сказать, чтобы в нас было не развито чувство прекрасного, даже наоборот. То есть русский человек по достоинству ценит изящное, тонко чувствует музыку, способен отличить настоящую живопись от забавы и он произвел одну из самых утонченных литератур. Но нарочно посмотрите, как мы одеты — чуть опрятнее, чем американские бездомные, и чуть богаче, чем Диоген. У нас на прием прийти в свитере — в порядке вещей, туфли не чистить — норма, и это уже будет государственная измена, если на тебе галстук бабочкой от Жанэ. И это при том, что никого нет в мире культурнее культурного русака.
   В общем, неудивительно, что элегантно одетый русский кажется иностранцем у себя на родине, поскольку мы не знаем такой культуры, как платье носить, давно пренебрежительно относимся к одежде и поскольку у нас не по ней провожают, а по уму. Но главная причина — жизнь в России уж больно головная, замученная, беспорядочная, одним словом, неэлегантная, так что изящная одежда ей претит, как обязательность и канкан. Выйди на московскую улицу в галстуке бабочкой от Жанэ и сразу выпадешь из ансамбля, ибо кругом сугробы, старушки с авоськами, злые алкоголики в бушлатах и прекрасные женщины, одетые абы как. Правда, за иностранца тебя все равно не примут, затем что русского всегда выдадут какие-то заинтересованные глаза.
   Одно утешение, единственная отрада, что у нас провожают не по одежке, а по уму.
   Далее де Кюстин пишет: «Россия, думается мне, единственная страна, где люди не имеют понятия об истинном счастье. Во Франции мы тоже не чувствуем себя счастливыми, но мы знаем, что счастье зависит от нас самих».
   Маркиз де Кюстин не то чтобы был человек неумный — умный-то он умный, — но неглубокий, и даже можно так сформулировать: простоват. Это уже был француз новейшей модификации, ибо, например, старина Паскаль глубже Герцена и Чернышевского вместе взятых, даром что он француз. Иначе чего бы де Кюстин сводил понятие о счастье к демократическим свободам, между тем он так и пишет: «Где нет свободы, там нет души и правды, там нет счастья, которым может воспользоваться гражданин».
   Может быть, в теории так и есть, но практика нам показывает, что человеческое счастье никак не пересекается с парламентской республикой, что оно вообще обретается в иных измерениях и незаданных плоскостях. Вот у нас в России давно господствует безбрежная свобода слова, и через нее уже выросло целое поколение, которое матерно изъясняется, а счастья как не было, так и нет. Давно уже у нас любой дурак может выйти в законодатели, любой жулик сделаться вождем, любой бездельник превратиться в губернатора через волеизъявление народное, а мыслители по-прежнему перебиваются с петельки на пуговку, а нищих больше, чем пожарных, а настоящих христиан можно счетом пересчитать.
   Другое дело, что мы в России никак не постигнем ту простую истину, что счастье зависит от нас самих. Оно у нас издревле зависит от кого угодно: от цивилизованного самодержца, от Политбюро, от начальника ЖЭКа, расположения звезд, — и только оно не зависит от нас самих. Между тем счастье — это самодельно, просто и общедоступно, причем расположение звезд тут решительно ни при чем. Вот как у поэта:
 
Затоплю камин, сяду пить.
Хорошо бы собаку купить…
 
   Вообще французы горазды на предсказания. Например, знаменитый Нострадамус всю новую и новейшую историю предвозвестил вплоть до того, что якобинцы перельют на пушки памятник Жанне д’Арк. Вот и маркиз де Кюстин туда же: «Представьте себе республиканские страсти, клокочущие в безмолвии деспотизма. Это сочетание сулит миру страшное будущее. Россия — котел с кипящей водой, котел крепко закрытый, но поставленный на огонь, разгорающийся все сильнее и сильнее. Я боюсь взрыва».
   Это все-таки удивительно, что задолго до Карла Маркса француз указал на Россию как на источник социально-экономических катастроф. Ведь действительно, и пятидесяти лет не прошло, как наше отечество потряс первый взрыв — народовольцы уходили государя Александра II Освободителя за то, что он крестьян превратно освободил. После настала эпоха распространения марксизма, эсеры пропасть народу поубивали, грянули целых три революции, густозамешенные на крови, и в результате на смену образованному деспоту явился деспот, которого выгнали из третьего класса семинарии за курение табака. Последний, как известно, распространил краснознаменную веру на полмира и разве что до Франции не дошел.
   Но «республиканские страсти» тут решительно ни при чем. Видимо, дело в том, что русский народ не так плотно занят в сельскохозяйственном и промышленном производстве, как положительные европейские народы, которые живут трудом и знают, чего хотят. Ведь ежели ты любишь свое дело и желаешь обеспечить себе хлеб насущный, то тебе не до социально-экономических катастроф.
   С другой стороны, в России всегда было критически много «лишних людей», то есть в прямом смысле лишних — без профессии, настоящего образования, но беспокойных и с претензиями на роль. Повсюду эти люди составляют замкнутую касту — они себе готовят очередную катастрофу, а чиновник пишет, крестьянин пашет, кузнец кует. Не то в нашем отечестве: в силу неполной занятости русский человек простодушно открыт и неизменно чуток к любой сказке про Китеж-град.
   В том-то, наверное, и беда, что нигде нет столько радетелей о благе народном, как на Руси. От них все наши несчастья, поскольку радеют-то эти несчастные люди непрофессионально, в сущности, от нечем себя занять.
   Далее де Кюстин делает заочное наставление русскому царю: «Прежде чем искать популярность в народе, следовало бы создать самый народ». Это удивительно, как в другой раз чужой человек может проникнуть в суть.
   То есть, разумеется, народ создать нельзя, но вместе с тем не подлежит сомнению, что русского народа не существует, что русские, по крайней мере, не монолит. Вот француз — он везде француз. И на Елисейских Полях, и в глухой провинции, и в расфасовочном цехе, и на балу. А русские уж очень разные, из чего мы заключаем, что скорее мы симбиоз народов, нежели единая нация, и вот, собственно, почему…
   Во-первых, потому что у нас нет общенациональной житейской культуры, а есть только общие акультурные проявления, например, русские как один переходят магистрали «на красный свет».
   Во-вторых, мы говорим на разных языках, и еще сто лет тому назад, по замечанию писателя Энгельгардта, русский крестьянин не понимал фразы, если в ней было больше четырех слов.
   В-третьих, в России нет общенациональной морали, и в частности поэтому дело воспитания юношества у нас происходит по воле волн. Немудрено, что у наших выдающихся педагогов дети часто уголовные преступники, и неизлечимо больные — у выдающихся докторов. По сути дела, в каждом социальном пласте русского народа существует своя мораль. Для сельского жителя мешок цемента украсть — в порядке вещей. Среди поселковой молодежи в тюрьме отсидеть — как в армии отслужить. Горожанин, из начитавшихся, способен пойти на эшафот за учение о монадах. Интеллигент, по Бальмонту, стоит на том, что «Мир должен быть оправдан весь, / Чтоб можно было жить». Следовательно, в этическом плане мы даже не симбиоз народов, а злостный интернационал.
   В-четвертых, сама общность территории под вопросом, ибо Сибирь — не Россия, из прибалтийских республик наших не выпрешь, и мы настолько склонны к эмиграции, что в Израиле через одного по-нашему говорят.
   Но это по-своему и хорошо, что как нация мы еще не сложились, и, значит, у нас еще многое впереди. Сдается, что третье тысячелетие от рождения Христова будет тысячелетием России, поскольку все наши беды от молодости, а молодость — это сначала дурь.
   Мы, русские, народ точно не европейский, даром что голубоглазы, светловолосы и моемся через день. Словно чужие мы в Европе, хотя, по крайней мере, сорок тысяч лет населяем сей положительный континент. Или можно так сказать: русские и романо-германцы до такой степени непохожи, как будто они не соседи, а разнопланетяне, которые не сойдутся ни на какой платформе и никогда. Не то чтобы они лучше, а мы хуже, или наоборот, а просто мы слишком долго, до самого Алексея Михайловича Тишайшего варились в своем соку.
   Недаром в середине позапрошлого столетия де Кюстин писал о нас: «Нравы русских, вопреки всем претензиям этого полуварварского племени, еще очень жестоки и надолго останутся жестокими. Ведь немногим больше ста лет тому назад они были настоящими татарами. И под внешним лоском европейской элегантности большинство этих выскочек цивилизации сохранило медвежью шкуру — но лишь надело ее мехом внутрь».
   Что до жестокости наших нравов, то тут де Кюстин не прав. Устроить побоище «стенка на стенку» — это мы могли, и поскандалить в очереди за водкой — это было у нас свободно, и вот в настоящий исторический момент у нас выборочно, через нищего, подают. Но лишних едоков на Руси никогда не топили в реках, как в революционной Франции, и смертная казнь в России была отменена за пятьдесят лет до того, как французы пустили в ход гильотину (высота конструкции два метра двадцать сантиметров, вес ножа шестьдесят килограммов) и в одном Париже казнили с тысячу человек.
   Что до происхождения нашего племени, то мы те же индоевропейцы, что и французы, и монголоидности в нас сравнительно ерунда. Ну, города наши чем-то похожи на стойбища, ну, не законопослушны мы, как охотники за морским зверем, ну, простодушны и нерасчетливы, как амазонцы, ну, ездим за рулем напропалую, безответственно, — как живем.
   А вот француз, напротив, почитает закон наравне со святой Магдалиной, обитает в благоустроенных городах, умеет считать деньги, за рулем ездит, точно перед начальством отчитывается, и наперед знает свою судьбу. Кроме того, он по девственной своей неосведомленности путает татар с разбойниками и считает варварами всех, кто не ведет приходно-расходных книг. Отсюда резолюция: мы, русские, точно не европейцы, даром что голубоглазы, светловолосы и моемся через день.
   А впрочем, что такое европеец? Каковы в действительности его характернейшие черты? И, может статься, это мы на самом деле европейцы, а не они…
   Если образцовый обитатель нашего континента — это такой узко образованный и строго ориентированный господин, который превыше всего ставит здоровье, семейный принцип и материальное благополучие, который не выходит из дома без носового платка, больше всего интересуется котировками и не читает ничего, кроме газет, то мы нисколько не европейцы, а бог весть что. Но, кажется, Европа прежде всего считалась светочем широкого знания, источником гуманистической мысли, цитаделью благородства, свободы и гражданских добродетелей, если, конечно, мы не заблуждались на этот счет. Если не заблуждались, то вот какое дело: русские — последние европейцы на сей земле.
   Спору нет, мы вороваты, не умеем работать, безобразно содержим свои города и веси, но все-таки слишком многое говорит за то, что мы суть последние европейцы на сей земле. Во-первых, мы ориентированы широко, даже всемирно, и нас остро интересует движение французской литературы, здоровье американского президента, погода на Соломоновых островах. Во-вторых, мы больше живем духом, чем физически, как, например, Лейбниц и Блез Паскаль. В-третьих, русский человек не прочь пострадать за выношенную идею, как Овидий и Галилей. Наконец, у нас еще местами читают книги, по-прежнему существует такая вздорная профессия, как поэт, и, отправляясь от иной гуманистической идеи, мы способны обменять жилплощадь на хроническую болезнь. Правда, нам неведомы гражданские добродетели, но зато свободны мы, как никто. Однако и нам недолго оставаться европейцами, поскольку успехи цивилизации налицо. Александр Иванович Герцен еще в середине позапрошлого века писал: «…пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство — окончательная форма западной цивилизации». Мы только добавим: цивилизации не западной, а вообще. Как-то так сложилось, что чем благоустроеннее общество, чем мощнее его производительные силы, тем проще, пошлее, ограниченней человек. Трудно сказать, по какой причине, но что-то происходит с культурой в исконно-европейском смысле этого слова, когда прогресс достигает известной точки, то есть угасает культура, что называется, на глазах. Только один пример: при большевистской деспотии у нас было не пробиться на вечер поэзии в Политехническом музее; в свободной России писатель считается полусумасшедшим, настоящего читателя поискать. Вот и подумаешь в другой раз: видимо, было бы лучше, если бы мы подольше варились в своем соку.
   Порох выдумали не мы. Эту сатанинскую смесь выдумали китайцы, у китайцев ее позаимствовали арабы, у арабов — испанцы в эпоху Реконкисты, а у испанцев — весь европейский мир. С тех пор войны перестали быть массовой поножовщиной и превратились в науку убийства издалека.
   Нет ни одного европейского народа, который не использовал бы китайское изобретение, как правило, злонамеренно, бесшабашно и широко. Россия, разумеется, не исключение, но и только, между тем Западная Европа издревле и серьезно горюет на тот предмет, что русские тоже знают порох и на беду всему цивилизованному человечеству владеют наукой убийства издалека. Маркиз де Кюстин так и пишет: «Я уже говорил и повторяю еще раз: русские не столько хотят стать действительно цивилизованными, сколько стараются нам казаться таковыми. В основе они остаются варварами. К несчастью, эти варвары знакомы с огнестрельным оружием…»
   Понятно, что парижанин имел в виду: дескать, Россия настолько громадна, дика, неуравновешенна и страшна, что Запад на всякий случай должен иметь над ней какой-то качественный перевес. Например, было бы отлично, если бы Франция знала порох, Россия — нет.
   Непонятно только, чем мы так напугали Западную Европу, вроде бы и далеко мы, и ружья у нас, по Лескову, кирпичом чистят, и до того мы заняты внутренними безобразиями, что нам нет дела ни до чего. И то правда, что за свою тысячелетнюю историю Россия вела около трехсот пятидесяти войн, и лишь с десяток из них были оборонительными, однако русская экспансия была обращена исключительно на восток. По-настоящему мы только однажды Европу насторожили, при Петре Великом, а так мы сравнительно тихо сидели в медвежьем своем углу. Разве что русские навсегда напугали французов, когда разгромили шестисоттысячную армию Наполеона, который всю Европу прижал к ногтю, освободили Германию, взяли Париж и внедрили в галльский обиход существительное «бистро».
   Следовательно, и в этом смысле порох выдумали не мы. То есть Россия никогда не нападала на Францию, в то время как французы дважды вторгались в наши пределы, так почему же, спрашивается, не мы напуганы, а они?
   Маркиз де Кюстин так отвечает на этот вопрос: потому что «русский народ ни на что не способен, кроме покорения мира». И, откровенно говоря, в этой резолюции что-то есть.
   Действительно, русский народ не вполне способен себя кормить. У него не задалась своя индустрия и вся техника в России у нас была завозная вплоть до Великого Октября. Мы не смогли реализовать социалистическую идею, вернее, извратили ее до такой степени, что Маркс неоднократно перевернулся в своем гробу. Мы не смогли построить и демократическое общество, по крайней мере, на первых порах у нас вышла смесь балагана, «малины» и нищеты. Наконец, наши автомобили без молитвы не заводятся, телевизоры показывают нерегулярно, самолеты падают почем зря.
   Правда, автомат системы Калашникова стреляет при любой погоде, и даже если натолкать в дуло битого кирпича. Исходя из этого феномена действительно подумаешь, что все наши настоящие способности направлены на войну. Не тут-то было: покорить мир мы тоже не в состоянии, вернее, у нас и мысли никогда такой не было, затем что просто-напросто невоинственный мы народ. Агрессии в нас хватает только на давку в метро и очередь за продуктами питания, а в остальном русак безобиден, как «хорошист». Ну, хана Кучума мы разгромить можем, но одолеть правильное войско русские способны, если их только очень, до крайности разозлить.
   Иное дело, что в таких случаях функцию армии берет на себя народ, поскольку армия-то у нас, говоря по-немецки, — швах. И берет она преимущественно числом, так что в среднем у русских приходилось с десяток убиенных солдатиков на одного поверженного врага. И главное, она испокон веков содержится кое-как. Вот маркиз де Кюстин пишет: «Серый, нездоровый цвет лица солдат говорит о голоде и лишениях, ибо интенданты безбожно обкрадывают несчастных…» — возьмем в предмет, что это было написано полтора века тому назад. Таким образом, и в этом смысле порох выдумали не мы. То есть Россия никогда не покушалась на мировое господство, ибо покушаться на таковое она и не хотела, и не могла.
   Но тогда возникает законный вопрос: почему романогерманцам, по природе склонным к гегемонии в мировом масштабе, не дает покоя наше огнестрельное оружие вплоть до знаменитого «калаша»? А вот почему: потому что мы народ нецивилизованный, и если воюем, то до логического конца. Французы вон в сороковом году две недели повоевали с немцами — и хорош. Национальная государственность приказала долго жить, но зато и города целы, и французы в основном целы, как будто и не было ничего. А мы искони ратоборствуем до последнего солдата, последнего хлебного колоса, последнего шалаша.
   Понятное дело, что с таким народом можно воевать только в том случае, если иметь над ним резкий качественный перевес, например, если бы во Франции знали порох, в России — нет.
   Занятно, что огромное большинство людей, живущих органичной жизнью, как, например, живет дерево или волк, безошибочно соизмеряют действие с его следствием, поскольку природа берет свое. И дерево никогда не пустит лист на Крещенье, и волк без крайней нужды не полезет в колхозную овчарню, и автомеханик по субботам пьет водку, а не тосол.
   Другое дело человек, который больше живет головной жизнью, будь он хоть русский демократ, хоть французский аристократ. Вот маркиз де Кюстин пишет аж в 1839 году: «Тягостное чувство, не покидающее меня с тех пор, как я живу в России, усиливается оттого, что все говорит мне о природных способностях угнетенного русского народа. Мысль о том, чего бы он достиг, если бы был свободен, приводит меня в бешенство».
   Положим, что это так. То есть, с одной стороны, русский народ точно талантлив, даже и чересчур. В том смысле чересчур, что если ему потребуется поднять сельскохозяйственное производство, он не ограничится передовыми агроприемами, а еще выдумает трудодень, статью «за колоски», потребкооперацию и кашу из топора. Но, с другой стороны, прикинем, чего русский народ достиг в условиях тирании и до чего он дошел, будучи свободным, как никогда…
   При деспотах, начиная с Николая I, русские дали миру: неэвклидову геометрию, электрическое освещение, периодический закон, великую литературу, радио, воздухоплавание, телевидение, «Броненосца “Потемкина»», две актерские школы, водородную бомбу, теорию космических сообщений, за которой последовала практика… — больше, кажется, ничего. В свою очередь, свободные французы за это же время дали миру: гильотину, консервы, оперетту, кинематограф… и еще множество других полезных вещей, из чего мы логически выводим, что никакая тирания человеческому гению не указ.
   Этот вывод тем более трудно оспорить, что в условиях демократических свобод мы не только ничего путного не выдумали, но за пятнадцать лет умудрились довести до крайности худо-бедно налаженную страну. Срок, правда, ничтожный, но результаты ошеломляют, и все думается: либо России свобода противопоказана, либо у нас все еще впереди.
   Но больше всего огорчает человек, живущий головной жизнью. Поскольку он готов пойти на эшафот ради всеобщего избирательного права, то есть поскольку он может поджечь собственный дом, чтобы согреться, постольку головной человек много опасней того автомеханика, который по субботам пьет водку, а не тосол.
   Как известно, записки маркиза де Кюстина сто пятьдесят лет не издавались в России, хотя у нас не было такого культурного человека, который эту книгу не прочитал. Не издавались они, во-первых, потому что француз обличает дикие ухватки наших властей предержащих не обинуясь и напролом. А во-вторых, потому что полтора века у нас оставалась неизменной метода отправления государственной власти: и самодержавие давило всякую самодеятельность, и три источника, три составные части марксизма суть романтика, пайка, кнут.
   Вот приводит де Кюстин такой случай: утонули, переправляясь через Неву, девять душ петербуржцев, но и полиция про это происшествие якобы ничего не знает, и газеты молчок, и в публике ни гу-гу. «Вы представляете себе, — восклицает маркиз, — сколько разговоров, споров, предположений, криков вызвала бы такая катастрофа в любой стране! Газеты бы писали, и тысячи голосов подхватывали хором, что полиция ни за чем не смотрит, что лодки никуда не годны, что власти ничего не делают для предотвращения таких несчастий. Здесь — ничего подобного. Молчание еще более страшное, чем сама катастрофа».