Для этого придется еще раз вернуться к той минуте, когда генерал Нейдгардт сообщил Николаю Павловичу о том, что восставший Московский полк движется на Сенат и что заводила всего возмущенья какой-то Горсткин.

[43]

Александре Федоровне стало дурно.

Тем временем Николай Павлович, одетый в измайловский мундир с голубой Андреевской лентой через плечо, уже спускался по лестнице, ведущей на дворцовую гауптвахту, и, не зная хорошенько, что именно сейчас следует предпринять, отдавал пестрой свите неотчетливые и немного панические распоряжения.

В караул заступала девятая егерская рота лейб-гвардии Финляндского полка, которая только-только построилась во дворе.

– Здорово, ребята! – крикнул Николай Павлович на зыбкой, несмелой ноте.

– Здравия желаем, ваше императорское величество! – грянули финляндцы, выдохнув большое облако пара.

– Присягали?!

Унтер-офицер, стоявший на правом фланге, сделал каменное лицо и сказал:

– Так точно, ваше императорское величество, присягали!

– Хорошо! А теперь, ребята, надо показать верность на самом деле. Московские шалят! Не перенимать у них, а делать свое дело молодцами!

– Рады стараться, ваше императорское величество! – грянули финляндцы и напустили еще одно облако пара.

Николай Павлович бодро заломил треуголку с белым петушиным султаном и повел егерей к главным воротам дворца, дабы прежде всего обезопасить собственную резиденцию; по дороге ему встретился раненый полковник Хвощинский, которому было велено немедленно удалиться, чтобы не наводить паники своим видом. Блокировав входы в Зимний дворец, Николай Павлович послал по полкам с приказом явиться на Сенатскую площадь, затем велел на случай бегства подать к заднему крыльцу экипажи, затем командировал гонца в Миллионную за преображенцами, наказав им сосредоточиться у дворца, вообще в первые же минуты продемонстрировал много больше решительности и проворства, чем вожди разгоравшегося восстания. В конце концов Николай Павлович даже решился выйти к народу, столпившемуся примерно в том месте, где семь лет спустя была воздвигнута Александровская колонна; подойдя к толпе, состоявшей из нескольких десятков мещан, Николай Павлович строго глянул на передовых и сказал:

– Господа!..

На том он осекся, так как другие слова не шли. Наступила неприятная пауза, и, чтобы как-то выйти из положения, Николай Павлович выхватил у скорняка Ветродуева экземпляр манифеста о восшествии на престол и начал его читать. Дойдя примерно до середины, он углядел уголками глаз подходивших преображенцев и, крепко поцеловав Черниговской губернии Суражского уезда села Клинцова обывателя Луку Чеснокова, ринулся им навстречу. С Сенатской площади уже долетало «ура» московцев и нестройные выстрелы, похожие на скупые аплодисменты.

Появился генерал-губернатор Милорадович при полном параде, то есть при ленте, шарфе с кистями и орденах; от губернатора тонко потягивало спиртным, поскольку, несмотря на смятение в подведомственной столице, он не смог отказать себе в удовольствии забежать к молоденькой балерине Екатерине Телешовой на кулебяку.

– Селя ва маль, сир! – сказал Милорадович, прикладывая два пальца к заломленной треуголке. – Иль з антур ле монюман. Же вэ ле парле. Вотр мажесте, а тут азар пермете муа д’эксприме ма волонте дерниер[44]: ежели я умру, завещаю волю всем моим крепостным!

Николаю Павловичу не понравился этот неуместный либерализм, равно как и тонкий запах спиртного, и в ответ он немного нахмурил брови. Милорадович принял эту мимику за «добро» и пошел навстречу смерти, криво, но прочно ставя ботфорты, из-под которых вылетали грязные комья снега, смахивающие на пену, какая образуется у стоков после дождя.

Некоторое время спустя Николай Павлович отважился посетить Сенатскую площадь, так как и положение обязывало его быть, что называется, в гуще событий, и донесения о происходящем на площади отличались сбивчивостью, разноречивостью и акцентом на мелочах. Выдвинув вперед фузилерные роты преображенцев, молодой император вскочил в седло и шагом тронулся в сторону Адмиралтейского бульвара, то и дело придерживая коня. С легкой руки генерал-губернатора Милорадовича на него вдруг напало предчувствие смерти, и он подвигался навстречу Сенатской площади крайне медленно, неохотно, как говорится, через душу, и оттого несколько раз останавливал преображенцев на пятиминутном пути то затем, чтобы приказать зарядить ружья боевыми патронами, то затем, чтобы пожаловать полку александровский вензель на эполеты, то затем, чтобы обратиться к народу с речью; речь Николаю Павловичу, впрочем, не удалась, поскольку не успел он сказать и двух слов, как кто-то крикнул ему из толпы, вознеся над головой, как знамя, матерые кулаки:

– Поди сюда, самозванец, немецкая морда, мы тебе покажем, как замахиваться на чужое!

Когда император появился на углу Адмиралтейского бульвара и Сенатской площади, он застал еще довольно отчетливую картину: посреди площади, левым флангом примыкая к заиндевевшему памятнику Петру I, который бледнел вдалеке как конное привидение, стояла красно-зеленая стена московцев, тут и там волновались толпы заинтригованных горожан, дававших серое с черным, справа шинельно темнела императорская пехота; несмотря на относительное безветрие, совсем низко над площадью резво бежали сизые облака; было зябко, немного сыро, и воздух стоял такой ясно-прозрачный, что глаза смотрели пронзительно, как насквозь. Но часа полтора спустя, когда на площади прогоркло запахло пороховым дымом, когда подвалило народа, перемешавшегося с войсками, неизвестно зачем явился чуть ли не весь дипломатический корпус, когда конногвардейцы встали напротив московцев со стороны Адмиралтейства, в том месте, где теперь разбита детская площадка, и Петровской набережной, кавалергарды у дома князя Лобанова, семеновцы построились возле манежа, павловцы заняли Галерную улицу, а финляндцы под командой генерала Головина, который все потерянно вопрошал: «Да что же это такое происходит?! Да какого мы ожидаем неприятеля?!» – блокировали Исаакиевский мост, и, таким образом, полностью завершилось окружение одиноких московцев, картина переменилась в сторону усложнения: площадь и окрестности наполнились всеми мыслимыми цветами, колонны войск путались и толкались, отовсюду слышались команды, отдаваемые надрывными голосами, снежки, летевшие из толпы, глухо стукались о кирасы, то и дело раздавались выстрелы, улюлюканье и «ура»; между тем дело шло к сумеркам, и заметно похолодало.

Около трех часов пополудни, после того, как на Сенатской площади и в округе сосредоточилось более чем достаточное количество войск, Николай Павлович перекрестился на петропавловский шпиль и приказал конногвардейцам атаковать.

– За Бога и царя марш-марш! – закричал генерал Алексей Орлов, которого много лет спустя постигло мудреное психическое заболевание: генерал вообразил себя какой-то домашней скотиной и до конца своих дней передвигался на четвереньках.

Конногвардейцы, как бы мы сейчас выразились, без огонька тронулись в атаку, но по той причине, что московцы встретили их прицельной пальбой, оттого, что палаши были не отпущены и, следовательно, бесполезны, а лошади по недосмотру не подкованы на шипы, скоро смешались и повернули назад.

После первой неудачной атаки Алексей Орлов подъехал к Николаю Павловичу и приложил пальцы к каске.

– В чем дело, генерал? – спросил его император.

– Отбиты, государь!

– Вижу, что отбиты; я спрашиваю, почему?

– Лошади подкованы не по-зимнему.

– Ну конечно! – с досадой сказал Николай Павлович. – На охоту ехать – собак кормить!

Так как толку от кавалерии не предвиделось, император послал за орудиями начальника гвардейской артиллерии генерала Ивана Онуфриевича Сухозанета. Генерал прихватил первую попавшуюся легкую батарею и галопом повел ее через Литейную, Цепной мост, мимо дома Апраксиной, Павловских казарм и так далее. Неподалеку от Мраморного переулка батарея столкнулась с лейб-гренадерами, которые куда-то бежали за поручиком Николаем Пановым, и, перепугавшись, генерал подал команду остановиться. Батарея встала, артиллеристы начали оправляться, но лейб-гренадеры, не обращая на них внимания, бежали своей дорогой, и Сухозанет быстро пришел в себя: он указал рукой на Панова и закричал:

– Страмитесь, ребята, идете за этой рожей!

Команда Панова пропустила эти слова, как говорится, мимо ушей, и только один из лейб-гренадеров, немного призадержавшись, ответил Сухозанету таким кровожадным взглядом, что генеральская лошадь дернулась и попятилась в сторону Мраморного переулка.

Когда батарея подошла на Сенатскую площадь, орудия были сняты с передков и повернуты против восставших – одно у конногвардейского манежа, а три перед Преображенским полком, наискосок от дома князя Лобанова, – то оказалось, что нет боевых зарядов. Пришлось послать за ними в артиллерийскую лабораторию поручика Философова; Философов прискакал туда минут через пять, однако начальник лаборатории полковник Челяев наотрез отказался выдать ему боевые заряды без письменного приказа, и только после того, как поручик пригрозил взломать двери склада, ему был выдан боекомплект. Но тут оказалось, что его не на чем довезти. В конце концов Философов вынужден был частным образом подрядить три извозчика, и в результате почти часовой мороки заряды прибыли в батарею, когда силы восставших уже учетверились за счет лейб-гренадерского полка и гвардейского флотского экипажа.

Командир батареи штабс-капитан Бакунин приказал зарядить пушки картечью и вопросительно посмотрел на императора, который монументально сидел в седле поблизости от второго батальона преображенцев.

– Пальба орудиями по порядку, – тихо, задумчиво скомандовал Николай Павлович. – С правого фланга… первая: пали!

Фейерверкер, стоявший у первого орудия, побледнел, но не шелохнулся…

До той минуты, когда на Сенатской площади загрохотали орудия и картечь, поднявшая фонтанчики снежной пыли, рикошетом застучала в стены Сената, по нашу сторону баррикад события развивались следующим порядком: московцы пришли и встали; Рылеев некоторое время маячил возле каре, а потом исчез и уже больше не появлялся; Александр Бестужев в отлично вычищенном мундире и в кивере, надвинутом на глаза, демонстративно точил свою саблю о постамент «медного всадника»; московцы из третьей роты, стоявшие в оцеплении, побили прикладами полковника Бибикова; в начале одиннадцатого часа, когда возле каре собралась уже порядочная толпа, на площадь завернул артиллерийский офицер граф Граббе-Горский, основательно подвыпивший по случаю присяги, и отчасти из-за артиллерийской удали, отчасти под воздействием винных паров начал отдавать московцам невразумительные команды, вследствие чего он был потом сослан в каторжные работы, а утром четырнадцатого числа под прозванием «какого-то Горсткина» прослыл главным зачинщиком мятежа; унтер-офицер Александр Луцкий в ответ на вопрос генерал-губернатора Милорадовича: «А ты, мальчишка, что тут делаешь?» – назвал его «изменником», был за это приговорен к двенадцати годам каторги, единственный из всех декабристов пошел в Сибирь с уголовниками, этапом, дважды бежал, попал на Нерчинские рудники, где его нещадно били кнутом и приковали цепями к тачке, но благополучно дожил до 1882 года, продержавшись много дольше своих мучителей, нарожал детей и дождался внуков, один из которых, именно Алексей, примкнул к большевикам и вместе с Лазо был сожжен белобандитами в паровозной топке; Якубович, который потом в Сибири открыл мыловаренный завод, бродил поперек площади от восставших к благонамеренным и выдавал себя за своего по обе стороны баррикад; коллежский секретарь Михаил Глебов, возвращавшийся из присутствия, пожалел продрогших московцев и пожертвовал им десять рублей на водку, за что впоследствии тоже дорого поплатился; за полдень Петр Каховский, явившийся на площадь в лиловом сюртуке и цилиндре, усеченном под цветочный горшок, застрелил из пистолета генерал-губернатора Милорадовича, который усердно убеждал солдат сдаться. По одним сведениям, Милорадович сказал перед смертью пошлость, а именно: «Смерть – неприятная необходимость», а по другим: «Страм какой, от родной руки помирать», то есть какие-то притягательные слова; тем временем диктатор князь Трубецкой, который около полудня выглядывал на площадь из-за угла конногвардейского манежа, возбужденный и потерянный, ездил из дома в дом, везде производя такое странное впечатление, что графиня Салтыкова сказала о нем: «А князь-то, кажется, с винтиком»; актер Борецкий, по амплуа «благородный отец», запустил поленом в рейткнехта Лондыря и высадил ему глаз. Около двух часов к восставшим присоединился Лев Сергеевич Пушкин, беспутный брат великого Александра, примерил палаш, отбитый у полицейского, и ушел; между ефрейтором третьей роты Любимовым и Михаилом Бестужевым произошел следующий разговор:

– Что, Любимов, – сказал Бестужев, – мечтаешь о своей молодой жене?

– До жены ли теперь, ваше благородие! Я вот все развожу умом, для чего мы стоим на одном месте? Поглядите: солнце на закате, ноги застыли от стоянки, руки окоченели, а мы все ни «тпру», ни «ну».

– Как ты, Любимов, не понимаешь: прежде сил надобно накопить!

– Нет, ваше благородие, проку тут не предвидится. Вот и связывайся после этого с господами!

У толпы выискался собственный предводитель, по справкам, Василий Давидович Патрикеев, крепостной человек князя Гагарина, который провозгласил себя законным сыном императора Павла I и, влезши на груду камней, сваленных неподалеку от Исаакиевского моста, начал призывать к истреблению белой кости; митрополита Серафима, тщедушного старичка, посланного уговорить московцев не проливать братской крови, прогнали со словами:

– Полно, батюшка, чепуху-то молоть, не прежняя пора нас дурачить в угоду барам!

Прапорщик Дашкевич, юноша с лицом восточной красавицы, отбил у мастеровых секретаря прусского представительства, когда того уже было начали раздевать, и впоследствии через него как раз и вышел на красавицу Лолиту Монтес – вот уж действительно, кому война, а кому мать родна; ближе к сумеркам на Сенатскую площадь под громовое «ура» московцев пришла третья фузилерная рота лейб-гренадеров, ведомая поручиком Александром Сутгофом, который после возвращения из Сибири заведовал в Москве фехтовальной школой, то есть кончил тем, с чего начинал Спартак, – а за ними основные силы лейб-гренадеров, гвардейские моряки, и вот уже около трех тысяч вооруженных мужчин образовали два огромных, темных, слегка шевелящихся прямоугольника, время от времени вспыхивавших оранжевыми искрами выстрелов, похожих на электрические разряды; Вильгельм Кюхельбекер со стеклышком в глазу – в ту пору была мода на близорукость – говорил мичману Александру Беляеву, который после амнистии пятьдесят шестого года стал агентом пароходного общества «Кавказ и Меркурий»:

– Мне ужасно не нравятся русские грамматические термины. Ну почему именно «существительное», «прилагательное», «местоимение»? Про «падеж» я уже не говорю. Что тут падает? Есть ли тут какая-нибудь хоть слабая идея о падении чего бы то ни было?..

Александр Бестужев, стоявший неподалеку, послушал его, послушал и ссыпал в снег порох с полки кюхельбекерского пистолета, чтобы он по рассеянности не пристрелил кого-нибудь из своих. Поскольку Трубецкой безнадежно пропал, диктатором выбрали Оболенского, который к концу жизни сделался безоговорочным монархистом; тем временем продолжались кавалерийские атаки, и на снегу, кое-где уже запятнанном кровью, темнели разбросавшиеся тела, в частности тело бухарского артиллериста Егора Казимировича Мейендорфа; наконец, в стане восставших увидели, как к углу дома князя Лобанова подкатила легкая батарея…

– Ну, держись, православные, – сказал унтер-офицер Пивоваров, стоявший у знамени лейб-гренадерского полка, и хмуро подмигнул роте. – Сейчас они нам покажут, где раки зимуют!

Но орудия бездействовали еще долго, и только после того, как поручик Философов привез заряды, Николай Павлович отдал свою тихую, задумчивую команду:

– Пальба орудиями по порядку. С правого фланга… первая: пали!

Фейерверкер, стоявший у первого орудия, побледнел, но не шелохнулся.

– Первая: пали! – закричал штабс-капитан Бакунин. – Ты что не стреляешь, морда?!

– Свои, ваше благородие, как можно! – спокойно сказал ему фейерверкер.

Бакунин вырвал у него из руки фитиль и приложил тлеющий огонек к отверстию казенной части: орудие грохнуло. Звук выстрела, тяжело ударившись о громадные здания, вырвался на невский простор, картечь, поднявшая фонтанчики снежной пыли, рикошетом застучала в стены Сената, зазвенело выбитое стекло.

– Ничего, – сказал Николай Павлович, – артиллерия заставит их раскаяться в дерзости!..

Ударили остальные орудия, и когда грохот выстрелов, вызвавший долгое эхо, смолк, со стороны восставших долетел пронзительный крик:

– Sauve qui peut!..[45]

И с той стороны все бросились врассыпную, хотя солдаты не ведали французского языка.

Синодо-сенатская сторона площади опустела, и на истоптанном пространстве осталось лежать 17 обер-офицеров, 282 нижних чина, 39 человек во фраках и шинелях – среди них, между прочим, синодский чиновник Ниточкин, который не во благовременье выглянул в окошко, был ранен картечной пулей и вывалился с четвертого этажа, – 9 женщин, 19 детей и 903 человека простонародья.

Ближе к ночи по Санкт-Петербургу пошли аресты. Первым взяли штабс-капитана лейб-гвардии Московского полка князя Щепина-Ростовского и со связанными руками доставили в Эрмитаж.

В Итальянском зале, напротив портрета папы Клемента IX, за ломберным столиком сидел генерал Левашов, предупредительно готовый записывать показания. Напротив него расположились Николай Павлович и великий князь Михаил, которому только что была подарена легкая батарея, решившая дело четырнадцатого числа. Уже скребли и отмывали Сенатскую площадь дворники, согнанные из ближайших кварталов, уже на перекрестках загорелись костры пикетов, и конные разъезды давно патрулировали главные улицы Петербурга, когда Щепина-Ростовского ввели в Итальянский зал.

– Как же ты осмелился, милостивый государь, пойти противу своего императора? – спросил его Николай Павлович, который в тот вечер был зол и весел, снисходителен и жесток, великодушен и мелочен, – словом, наэлектризован, как и полагается нечаянному победителю в том случае, когда он дюжинный человек.

– Нечистый попутал, ваше величество…

– Без доказательств полагаю сии слова ничтожными.

– А впрочем, государь, – оговорился Щепин-Ростовский, – не могу не заметить, что образ правления…

– Образ правления у нас самый настоящий, сходный с природою, – перебил его великий князь Михаил. – Оттого наш народ и умен. То есть он оттого умен, что тих, а тих оттого, что несвободен. Надивиться нельзя, откуда берутся такие безмозглые люди, которым нравятся заграничные учреждения и порядки!

– И ни с чем не сообразные права человека, – добавил генерал Левашов.

В эту минуту в зал ввели какого-то молоденького офицера с перевязанной головой и оборванным эполетом.

– Как фамилия? – строго спросил Николай Павлович.

– Шторх, ваше императорское величество, – ответил за пленного сопровождавший его павловский офицер.

– Где взят?

En flagrant dйlit![46]

– Обождать!

Шторха увели, великий князь Михаил высморкался, Николай Павлович уселся в кресло.

– Вы мне не дали договорить, – начал было Щепин-Ростовский, но Михаил опять его оборвал:

– Да чего тут говорить! Злодеи, изверги рода человеческого, распренеблагодарные канальи!

– Однако государственные формы…

– Господи, да разве дело в формах! – взмолился Николай Павлович, в некотором роде предвосхищая замечание Достоевского на тот счет, что-де человеческое счастье это гораздо сложнее, чем полагают господа социалисты.

– Нет-с! – вступил генерал Левашов. – Всех этих карбонариев, которые идут против народа, надо направлять в Сибирь законным путем, по этапу, как простолюдинов! Пусть до конца изопьют чашу позора!

– Да вы что, милостивый государь?! – сказал Николай Павлович. – Они мне всех каторжников взбунтуют да развратят!

После того как у Щепина-Ростовского отобрали предварительные показания, в зал ввели Шторха.

– Ну а ты что делал на площади, молодец? – спросил его великий князь Михаил.

Шторх пожал плечами и растерянно улыбнулся.

– А в злонамеренном обществе состоял?

Шторх снова пожал плечами: он действительно слыхом не слыхивал о таком. На все дальнейшие расспросы он также молчал, и даже когда ему пригрозили пыткой, он только испуганно шмыгнул носом.

– Может быть, он и вправду тут ни при чем? – предположил Левашов, когда Шторха отправили под замок.

– Нет, умен, – сказал великий князь Михаил. – Я его знаю: положительно умен и, значит, неблагонадежен.

Весь вечер и всю ночь во дворец свозили участников мятежа. В двенадцатом часу доставили князя Трубецкого, прятавшегося в доме австрийского посланника, свояка.

– И ты в комплекте?! – изумившись, сказал ему Николай Павлович.

Трубецкой сердито отвернулся, так как у него только что украли во дворце шубу.