В те же дни дошли до нас известия о том, что этот самый Мориц задумал построить дамбу у Севенберга — это в двух часах пути от Бреды — дабы направить на нас воды Мерка, затопить наш лагерь и траншеи и на баркасах и лодках доставить в город подкрепление и продовольствие. Сей замысел сильно заботил нашего генерала Спинолу, который искал и не находил действенное средство воспрепятствовать тому, чтобы в один прекрасный день проснулись мы все в воде по шейку. По этому поводу зубоскалили следующим образом: надо, мол, отрядить на диверсию людей из немецких полков — они-то уж справятся:
 
   … Колбасников созвать и объявить им,
   Что если тотчас не взорвать плотину,
   То все мы в водах Мерка захлебнемся.
   И я вас честью уверяю — мигом
   Они покончат с Морицевой дамбой,
   Поскольку век простой водой гнушались
   И впредь ее не пожелают пить.
 
   И примерно в те же дни капитана Алатристе вызвали в шатер дона Педро. Дело было к вечеру, солнце уже клонилось к западу, заливая розовым кромку плотин, за которыми виднелись силуэты ветряных мельниц и тянулись на северо-восток рощи. Для такого случая Алатристе привел себя по возможности в порядок: прикрыл нагрудником из буйволовой кожи драную сорочку, с особым тщанием вычистил оружие, насалил портупею и прочую ременную сбрую. Он ступил под откинутый полог шатра: в одной руке — потрепанная шляпа, другая придерживает шпагу — и стал навытяжку, не произнося ни слова и ожидая, когда дон Педро де ла Амба, беседовавший со своими офицерами, среди которых был и капитан Брагадо, соблаговолит обратить на него внимание.
   — Ага, вот он самый и есть, — сказал полковник.
   Алатристе не выказал при столь странном приеме ни тревоги, ни любопытства, хотя его приметливый взгляд не оставил без внимания успокаивающую улыбку Брагадо, посланную ему из-за плеча дона Педро. В палатке было еще четверо офицеров, и всех он знал, по крайней мере, в лицо: дон Эрнан Торральба, командовавший одной из рот; начальник штаба Идьякес и еще двое молодых людей — гусманов, как именовали в ту пору юных аристократов или родовитых дворян, жалованья не получавших и служивших ради славы или — что чаще случалось — чтобы завоевать репутацию перед возвращением в Испанию, где благодаря дружеским или семейным связям ожидало их теплое и покойное место. На столе, рядом с книгами и картами, стояло несколько бутылок: присутствующие пили вино — причем из хрустальных бокалов. Со дня взятия Аудкерка Алатристе не держал в руках такой посуды. «Пастухам — ужин, да и не всухомятку, а овечке — вертел», — кстати вспомнилось ему любимое присловье.
   — Хотите глоточек?
   Петлеплёт, скривив губы, что долженствовало означать любезную улыбку, изящным движением указал на бутылки и бокалы.
   — Только что доставили из Малаги. Выдержанный «Педро Хименес».
   Алатристе сглотнул, постаравшись, чтобы это осталось незамеченным. В полдень он, как и весь взвод, ел хлеб, сдабривая его маслом, надавленным не то из репы, не то еще из каких корнеплодов, и запивая грязноватой водицей, — обычное окопное угощение. Каждый сверчок знай свой шесток, вздохнул он про себя. Вышестоящие тебя сторонятся, ну и ты к ним не тянись.
   — Если позволите, господин полковник, как-нибудь в другой раз.
   Он постарался, не теряя почтительности, произнести эти слова так, чтобы ясна была причина отказа.
   И дон Педро изогнул бровь и через мгновение повернулся к Алатристе спиной, сделав вид, будто углубился в изучение расстеленных на столе карт. Гусманы, не скрывая любопытства, разглядывали дерзкого солдата сверху донизу. А улыбка на устах Кармело Брагадо, который вместе с капитаном Торральбой был здесь фигурой второстепенной, обозначилась яснее, однако исчезла, как только заговорил Рамиро Идьякес — старый служака с седеющими усами и совсем уже белой, коротко остриженной головой. Шрам, аккуратно деливший кончик его носа пополам, был памятью о том, как на исходе прошлого века, в царствование славного нашего государя Филиппа Второго взяли приступом и разграбили Кале.
   — Прислали вызов. — Привычный к командам голос его и вне строя звучал грубовато и отрывисто. — Завтра утром. Пять на пять. У ворот Больдуке.
   В те времена подобное было в ходу. Не довольствуясь обычными и общими для всех приливами и отливами военного противостояния, удальцы из обоих станов устраивали этакие вот единоборства, памятуя, однако, что по их личной отваге и задору судить будут если не обо всей стране, то уж о полку — точно.
   Еще блаженной памяти император Карл для умиротворения Европы приглашал сразиться один на один своего врага Франциска Первого, но тот после долгих экивоков и уверток вызов не принял. История, тем не менее, выписала лягушатнику счет: в битве при Павии довелось ему увидеть войско свое разгромленным, цвет своей аристократии — перебитым, а у собственного своего августейшего горла — острие шпаги Хуана де Урбьеты, известного еще под именем Эрнани.
   Наступила тишина. Алатристе невозмутимо ждал, что еще хорошенького ему скажут. Это взял на себя один из гусманов.
   — Вчера нам объявили о поединке двое очень самовлюбленных таких фламандских дворянчиков… Вероятно, наш аркебузир ухлопал кого-то из их друзей, не вовремя высунувшего нос из траншеи. Встреча в чистом поле — час времени, по пять с каждой стороны, оружие — два пистолета и шпага… Разумеется, если мы поднимем перчатку.
   — Нет вопроса, — откликнулся второй.
   — Вызвались идти итальянцы из Латарского полка, однако есть мнение, что выставить с нашей стороны следует только испанцев.
   — Само собой, — добавил второй.
   Алатристе медленно обвел их взглядом. Первому было, вероятно, лет тридцать — о знатном происхождении красноречиво свидетельствовали покрой и доброта его платья, да и шпага висела на сафьяновой, шитой золотом портупее. Война войной, однако же время холить и завивать усы у него находилось.
   Он был высокомерен и неприветлив. Второй — пошире в плечах, пониже ростом, помоложе годами — был одет на итальянский манер: короткий бархатный колет с разрезными рукавами, отделанная брюссельскими кружевами пелерина. Красные перевязи у обоих украшены золочеными кистями, сапоги со шпорами — хорошей кожи, не чета тем, которые так внятно просили каши на ногах у Алатристе. Ясное дело: эти двое пользуются милостями дона Педро, а тот в свою очередь через них упрочивает свое влияние в Брюсселе и в Мадриде; как ласковы, учтивы и обходительны они друг с другом: еще бы — эти псы из одной своры. Первого звали, кажется, дон Карлос дель Арко, родом из Бургоса, сын маркиза или кого-то в этом роде. Говорят, не трус. Он и нарушил молчание:
   — Дон Луис де Бобадилья. И я. Это — двое. Нужны еще трое бойцов не робкого десятка.
   — Один, — вмешался Идьякес. — Я решил отрядить с вами Педро Мартина из роты Гомеса Коломы. Четвертым будет Эгилус из роты капитана Торральбы.
   — Отличная компания собирается. Накормим голландцев до отвала! — вновь подал голос первый гусман.
   Алатристе снес эту похвальбу не поморщившись. Он знал и Мартина, и Эгилуса — оба старые солдаты, не подведут, когда придется схлестнуться с голландцами или кого там выставит противник. Не подведут, не подкачают, лицом в грязь не ударят.
   — Пойдете пятым, — бросил ему дон Карлос.
   Алатристе, оставаясь неподвижным — левая рука сжимает навершие эфеса, правая держит шляпу, — сдвинул брови. Ему не понравился тон, которым этот дворянчик говорил о его участии в дуэли как о деле решенном, тем паче что это был не офицер, а так, не пришей кобыле хвост, одно слово — гусман.
   В равной степени не нравились ему и золоченые кисточки на красной перевязи, и самодовольная нагловатость, столь присущая тем, у кого в кармане не переводятся золотые кружочки с Филипповым профилем, а в Бургосе остался папаша-маркиз. Еще не нравилось, что непосредственный его начальник капитан Брагадо как воды в рот набрал. Ротный, обладая всеми качествами доблестного воина, непостижимым образом умел сочетать их с тонкой дипломатичностью, благодаря чему и поднялся по служебной лестнице. Но Диего Алатристе и Тенорио не желал получать приказы от высокомерных вертопрахов, даже если те на словах — а хоть бы и на деле! — настоящие сорвиголовы, даже если они пьют вино из хрустальных бокалов в полковничьем шатре. Всего этого хватило, чтобы помедлить с утвердительным ответом, и промедление это было замечено доном Карлосом и истолковано превратно:
   — Но, конечно, если кишка тонка, — сказал он с оттенком пренебрежения, — тогда…
   И с намерением оборвал речь, победно оглядывая присутствующих. На лице у его товарища заиграла улыбка. Не обращая внимания на предостерегающие взгляды капитана Брагадо, Алатристе выпустил эфес и принялся поглаживать усы: это был способ — и не хуже любого другого — унять и сдержать заклокотавшую ярость, горячей волной плеснувшую из живота в грудь и заставившую кровь в висках застучать медленно и ритмично. Ледяной взгляд он упер в лицо дона Карлоса, а потом — в лицо дона Луиса. Молчание затянулось настолько, что дон Педро, все это время стоявший спиной, как если бы его ничего не касалось, обернулся к Алатристе.
   Но тот смотрел на Кармело Брагадо.
   — Если я правильно понял, это ваш приказ, господин капитан?
   Брагадо, ничего не отвечая, стал чесать в затылке и перевел глаза на Идьякеса, который был готов испепелить обоих гусманов яростным взглядом. В этот миг заговорил — причем с нескрываемой досадой — сам полковник:
   — В делах чести приказов не отдают. В делах чести каждый поступает так, как велит ему совесть и забота о добром имени.
   При этих словах Алатристе побледнел и, отдернув руку от усов, медленно положил ее на рукоять шпаги. Взгляд Брагадо принял выражение умоляющее: вытянуть клинок из ножен хотя бы на дюйм значило в самом буквальном смысле сунуть голову в петлю. Алатристе, однако, дюйма казалось мало — с полнейшим хладнокровием он прикидывал, хватит ли ему времени, проткнув выпадом дона Педро, обернуться к гусманам. И выходило, что прежде чем Идьякес и Брагадо прикончат его самого, как собаку, он успевает разделаться с доном Луисом или с доном Карлосом, желательно бы, конечно, — со вторым.
   Идьякес, явно огорченный, прочистил горло кашлем. По чину и положению только он мог противоречить Петлеплёту. Его знакомство с Алатристе началось двадцать с чемто лет назад, в Амьене, когда они — мальчик и юноша с едва пробивающимися усами — в составе роты капитана Диего де Вильялобоса ворвались на бастион Монтрекур и дрались там четыре часа, захватив неприятельские пушки и перебив до последнего человека восьмисотенный французский гарнизон. Ну и своих положили там человек семьдесят. Черт возьми, недурной расклад — взять за свою жизнь одиннадцать вражеских, да еще тридцать, если арифметика не врет, получить в придачу бесплатно.
   — При всем моем уважении… — начал он. — Я обязан сказать, что Диего Алатристе — старый солдат… Все знают, что репутация у него незапятнанная… И я уверен, что…
   Дон Педро прервал его резким взмахом руки:
   — Репутация — это не бессрочная аренда!
   — Диего Алатристе — отважный солдат… — устыдясь долгого молчания, подал наконец голос капитан Брагадо.
   Полковник и ему не дал договорить:
   — Отважный солдат, а в моем полку таких — хоть отбавляй, дал бы отрубить себе руку, чтобы завтра быть у ворот Больдуке.
   Алатристе взглянул ему прямо в глаза и ответил медленно и тихо — тоном, который был холоден и сух, как подрагивавший под пальцами клинок:
   — Мне нужны обе руки, чтобы исполнять свой долг перед королем, который мне за это платит… время от времени. — Он помолчал, и молчание это показалось бесконечным. — Что же касается чести моей, совести, доброго имени, то пусть они вас больше не тревожат. Потому что я сам о них позабочусь, и для этого мне подобные поединки, равно как и нравоучения, — без надобности.
   Дон Педро смотрел на Алатристе так, словно хотел запомнить его на всю жизнь. Было ясно, что он мысленно перебирает в голове все, что сейчас прозвучало, ища слово, оттенок смысла, интонацию, любую зацепку, которая позволила бы ему отдать распоряжение о казни. Замысел был до того очевиден, что Алатристе осторожно, скрывая это движение шляпой, повел левую руку за спину, поближе к рукояти кинжала. «Чуть что, — думал он с невозмутимой покорностью судьбе, — клинок ему в глотку, потом — за шпагу, а уж там — как Бог захочет. Или дьявол».
   — Пусть отправляется в свой окоп, — вымолвил наконец Петлеплёт.
   Можно было не сомневаться, что еще свежее воспоминание о недавнем мятеже смиряло его природное пристрастие к хорошо намыленной пеньке.
   Идьякес и Брагадо, от которых не укрылись эволюции Алатристе, вздохнули с явным и немалым облегчением. Сам же он, стараясь не показать, что и ему это чувство отнюдь не чуждо, почтительно склонил голову, сделал полуоборот налево и вышел из шатра на свежий воздух. Караул несли немцы-алебардщики, которые, сложись все иначе, могли бы вести его сейчас к ближайшему дереву. Он остановился и на мгновение застыл, с особенной отрадой взирая на солнце, уже почти коснувшееся линии горизонта, ибо знал, что наутро увидит и восход. Потом надел шляпу и двинулся к траншеям, наползавшим на бастион «Кладбище».
 
   В ту ночь капитан Алатристе, покуда вокруг похрапывали товарищи, бодрствовал до зари, завернувшись в плащ и глядя на звезды. Нет, не гнев полковника, но угроза бесчестья лишали его сна — ни малейшего дела не было ему до того, что по Картахенскому полк) пойдет гулять сплетня: Идьякес и Брагадо хорошо знают его и расскажут, как все было на самом деле. И потом, он ведь не зря сказал дону Педро, что сумеет внушить и равным, и совсем даже не равным уважение к себе. Другое вызывало бессонницу — Алатристе мечтал, чтобы, по крайней мере, один из гусманов невредимым вышел из схватки у ворот Больдуке. Хорошо бы уцелеть дону Карлосу. Потому что, сказал себе капитан, не сводя глаз с темного купола небес, время идет, жизнь богата на разного рода курбеты-камуфлеты, нипочем не угадаешь, кто из давних твоих знакомцев вдруг преградит тебе путь в каком-нибудь переулке, будто нарочно созданном для такой встречи, — тихом, темном и безлюдном, где никто из окрестных жителей не поднимет переполох, услышав звон шпаг.
 
   Наутро, провожаемые взглядами из траншей и с крепостной стены, сошлись у Больдукских ворот пятеро наших с пятью не нашими. Неведомо как, но всему лагерю стало известно, что противник отрядил троих голландцев, одного шотландца и одного француза. Что же касается наших, то пятым капитан Брагадо отправил подпрапорщика Минайю — уроженца Сории тридцати с небольшим лет, человека испытанного и надежного, тяжелого на руку, зато легкого на ногу. Вооружены все десятеро были одинаково — пистолет за поясом, шпага на боку, и передавали за верное, что непременным условием поединка «истцы» поставили отсутствие кинжалов, ибо не понаслышке знали, какую опасность являют они собой в ближнем бою и в умелых испанских руках.
   А я, лишь накануне вернувшийся в расположение после трехдневной фуражировки — вместе с другими мочилеро добрался вплоть до верховий Мааса, — стоял сейчас рядом с другом моим Хайме Корреасом, забравшись на корзины с землей, которые прикрывали бруствер траншеи. Это был тот редкий случай, когда можно было не опасаться мушкетной пули меж глаз, и сотни солдат высыпали наружу для дарового развлечения. Говорили, будто сам маркиз Бальбасский, наш генерал Спинола, равно как и дон Педро де ла Амба и прочие командиры и начальники, наблюдает за поединком. Что же касается Диего Алатристе, то он находился в одной из траншей вместе с Копонсом, Гарроте и прочими, не говоря ни слова, не шевелясь и неотрывно глядя на происходящее. Рано утром подпрапорщик Минайя, которого капитан Брагадо, без сомнения, ввел в курс дела, показал себя настоящим товарищем: явился к Алатристе с просьбой одолжить пистолет — его собственный якобы оказался неисправен.
   Подобная просьба многое говорила в пользу Минайи, свидетельствуя одновременно, что претензий к моему хозяину в роте нет. Прибавлю, раз уж зашла об этом речь, что спустя много лет, когда дрались при Рокруа, мне — после бесчисленных финтов и фортелей Фортуны сделавшемуся офицером королевской гвардии — представился случай оказать покровительство одному юному новобранцу по фамилии Минайя. Что я и сделал не задумываясь — в память того дня, когда его отец вышел на пятерной поединок под стенами Бреды, имея за поясом пистолет капитана Алатристе.
   Нежаркое апрельское солнце поднялось уже высоко, и тысячи глаз были устремлены на этих десятерых. Они стояли на ничейной земле — на пустыре, плавно спускающемся к воротам Больдуке.
   Обойдясь без предварительных любезностей и даже без приветствий, сражающиеся сблизились на пистолетный выстрел, каковой тотчас и произвели, а потом взялись за шпаги, и оба лагеря, до той минуты хранившие молчание, неистовыми криками принялись подбадривать своих. Знаю, что люди доброй воли предписывают мир и слово, насилие же — осуждают; знаю — причем получше многих, — во что превращает война тело и душу человеческие. И, несмотря на все это, вопреки врожденной и благоприобретенной с годами рассудительности, наперекор здравому смыслу, я не могу сдержать трепет восхищения при виде отваги тех, кто отвагу сию являет. И будь я проклят, если эти десять бойцов были ее лишены. Первый же выстрел свалил дона Луиса, а остальные с обнаженными клинками приступили друг к другу, исполненные боевого задора. Одному из голландцев пуля пробила шею, а его товарищу-шотландцу Педро Мартин распорол живот шпагой, однако извлечь ее назад не сумел и, оказавшись безоружным, с двумя разряженными пистолетами, получил удар в шею, а другой — в грудь, и свалился замертво прямо на того, кто пал от его руки мгновение назад. Что же касается дона Карлоса дель Арко, то он так сноровисто отбивался от француза, с которым выпало ему драться, что в скором времени сумел разнообразить свои выпады выстрелом в голову и остался победителем, хоть и ушел с поля боя хромая — шпага задела ему ляжку. Минайя своего француза застрелил из пистолета, одолженного ему Алатристе, а второго противника — из своего собственного, сам при этом не получив и царапины. Эгилус, которому пуля угодила в правую руку, держал шпагу левой и сумел поразить противника в плечо и под ложечку, так что тот, обнаружив, что остался один и к тому же ранен, решил, подобно Антигону [25] , не бегом, но медленным шагом покинуть ристалище. Те трое, что держались на ногах, отдали победителям шпаги и оранжевые перевязи, принятые в армии Генеральных Штатов, и, быть может, отнесли бы к нашим позициям тела дона Луиса де Бобадильи и Педро Мартина, если бы взбешенные голландцы не поспешили заесть горечь поражения шквальным огнем. Наши отступали в полном порядке, но кусок свинца угодил Эгилусу в почку, и он, хоть и сумел с помощью товарищей добраться до траншеи, через три дня после этого отдал богу душу. Семь трупов же оставались в поле почти целый день, пока наконец не объявили краткое перемирие, чтобы можно было забрать их и предать земле.
 
   В Картахенском полку никто не поставил под сомнение честь капитана Алатристе. Доказательством чему служит то, что спустя неделю, когда принято было решение отбить у неприятеля Севенбергскую дамбу, его включили в число сорока четырех человек, отобранных для этого. Они вышли из наших траншей на заходе солнца, чтобы двинуться под прикрытием темноты и тумана. Командовавшие отрядом капитаны Брагадо и Торральба приказали надеть белые рубахи поверх колетов — так можно будет отличить своих. Подобные уловки были у испанцев в большом ходу, и такого рода ночные поиски даже получили название «маскарад». Стало быть, используя природную воинственность и боевую сноровку нашей нации, не имеющей себе равных в рукопашной схватке, следовало незаметно проникнуть в лагерь еретиков и внезапно ударить на них, перебить как можно больше народу, поджечь палатки и бараки — однако не сразу, а лишь перед самым отступлением, чтобы свет пожара не выдал, ну а потом — отступать во весь дух. Как водится в отборных войсках, мы, испанцы, считали участие в рейде честью для себя, горячо оспаривали друг у друга это почетное право и горько обижались, если не попадали в список. Правила были строгие, и все понимали, что от неукоснительного их исполнения в сумятице ночного боя зависит жизнь. Из всех таких поисков самый знаменитый прошел под Монсом, когда перебили пятьсот немцев-наемников и дотла сожгли их лагерь. Или вот еще был случай — для дела требовалось только пятьдесят бойцов, но перед самой отправкой набежала откуда ни возьмись чертова уйма добровольцев, непременно желавших участвовать в операции, так что когда вышли, вместо подобающей случаю тишины начались ор, гвалт и гомон — и это в самую ночь-полночь, — и получилась прямо какая-то мавританская свадьба: триста человек неслись по дороге наперегонки, ибо каждый хотел быть первым, и разбуженный противник обомлел, увидав, как надвигается на него с оглушительными воплями толпа бесноватых, обряженных в белое — они пощады не знали и выхвалялись друг перед другом, кто зарежет больше да лучше.
   Что же касается Севенберга, то наш генерал Спинола придумал вот что: два долгих часа до плотины следовало идти с величайшими предосторожностями, то есть скрытно, а приблизившись вплотную — ударить, перебить охрану, разнести шлюзы в куски и все поджечь. Решено было также отправить с отрядом и пяток мочилеро, коим предназначено было тащить на своем горбу все необходимое для исполнения сего замысла, то есть порох, запальные шнуры и прочее. Так вот я и оказался в ту ночь на правом берегу Мерка в непроглядном тумане. Во тьме слышались только приглушенные шаги — мы обули сандалии-нальпаргаты или обмотали подошвы сапог тряпьем, — ибо под страхом немедленной смерти запрещено было говорить в полный голос, запаливать фитили, заряжать пистолет или аркебузу, и белые рубахи подобны были саванам, в коих являются обычно привидения. Мне давно уже пришлось продать мой славный золингеновский клинок, поскольку мочилеро носить оружие не полагалось, и остался при мне лишь славный мой кинжал, надежно прикрепленный к поясу. Однако не думайте, будто шел я налегке — черт возьми, как бы не так: за плечами тащил я суму с зарядами пороха и серы, петардами, смолой, чтоб веселей горело, и два остро отточенных топора, чтобы ломать шлюзовой механизм.
   Я дрожал от холода, несмотря на толстый суконный колет, надетый под рубаху, которую лишь в ночной тьме можно было счесть белой — а дыр на ней было больше, чем у флейты. В тумане все становилось каким-то призрачным, волосы и лицо влажнели, будто от мелкого дождичка, какие часто бывали в родном моем краю, и ноги скользили по мокрой траве, так что шел я очень осторожно, чтобы не оступиться — не хотелось бы загреметь прямо в холодные воды Мерка с шестьюдесятью фунтами груза за спиной. И в этой туманной пелене видел я, ей-богу, не больше того, что видит со своей сковородки жареная камбала: два-три белесых расплывающихся пятна впереди и столько же — позади. Ближе всех был обращенный ко мне тылом Алатристе, и я старался от него не отставать. Наш взвод подвигался в авангарде, имея в голове капитана Брагадо и проводников-валлонов из числа тех немногих, кто еще оставался в полку ван Ойста: помимо того, что они хорошо знали местность, им надлежало еще и ввести в заблуждение голландских часовых и снять их так, чтобы не успели поднять тревогу. Во исполнение этой задачи выбрали они тропинку, петлявшую меж болот и торфяников, и притом такую узкую, что идти по ней можно было только в затылок друг другу.
   …Белесое пятно маячило впереди — капитан Алатристе был, по обыкновению, молчалив. Мне вспомнилось, как на закате солнца он собирался в путь: под рубаху надел нагрудник из буйволовой кожи, перекинул через плечо перевязь со шпагой, кинжалом и пистолетом, который вернул ему, когда надобность минула, подпрапорщик Минайя, — полочку он обильно смазал салом для защиты от влаги и сырости. Приладил пояс с пороховницей и подсумком на десять пуль, где лежали также кремни, трут, огниво. Прежде чем спрятать порох, убедился, что он нужного цвета — не слишком черный, но и не очень бурый, — что зернышки его мелкие и твердые, и, бросив щепотку на кончик языка, проверил качество селитры. Затем попросил у Копонса точильный брусок и долго доводил до кондиции обоюдоострое лезвие бискайца. Капитан шел в передовой группе, которая не взяла с собой ни мушкетов, ни аркебуз, поскольку должна была завязать рукопашную схватку, а для этой задачи надо идти налегке и иметь свободу рук. Наш ротный каптенармус сказал, что требуются мочилеро помоложе и побойчее, и мы с Хайме Корреасом вызвались идти добровольцами, вспомнив, что кое-какой навык у нас имелся — вот хоть захват Аудкерка. Капитан, увидав, что я уже напялил рубаху поверх всего прочего, вооружился своим трехгранным «кинжалом милосердия» и готов к выходу, по своему обыкновению не похвалил меня и не выругал, а лишь кивнул и указал на один из заплечных мешков. И в расплывающемся свете факелов все мы после этого преклонили колени, и по рядам слитным гулом прошелестел «Отче наш»; потом перекрестились и двинулись на северо-восток.