Так или иначе, контратака моя была ошибкой, ибо все увидели, что беззащитный малолетка-бедолажка может за себя постоять, и теперь уж вмешиваться в этот, с позволения сказать, поединок и выручать меня не собирался никто, не исключая товарища моего, Хайме Корреаса, который лишь подбадривал меня одобрительными и восхищенными возгласами. Скверно было и то, что в голове у валенсианца прояснело, и теперь на ногах он держался твердо, а еще тверже преисполнен был намерения заколоть меня во что бы то ни стало. И я, ужаснувшись близкой смерти без покаяния и не располагая никакими иными средствами отсрочить переезд на тот свет, решил во второй — и, без сомнения, последний раз — подобраться вплотную к валенсианскому брюху и тыкать в него своим кинжалом, покуда кто-нибудь из нас двоих не отправится, как говорится, в гости к богу, причем я, поскольку не причастился святых тайн, уже придумывал уместные объяснения и уважительные причины. И вот что забавно: когда по прошествии многих лет вычитал я где-то фразочку насчет того, что, мол, «испанец, принявший решение, — испанец вдвойне», мне подумалось, что никто лучше не объяснил тогдашних моих действий. Так что я вздохнул поглубже, стиснул зубы, дождался, когда клинок валенсианца, завершив очередной финт, придет в точку наибольшего удаления — и собрался предпринять вторую атаку. И предпринял бы, будьте покойны, если бы в этот миг кто-то не удержал меня, ухватив одной рукой за шиворот, а другой — за локоть. А сам этот «кто-то» оказался между мной и моим противником. Вскинув голову, я с изумлением взглянул в прозрачные, цвета морской воды, глаза капитана Алатристе.
— Такому храбрецу, как ты, не пристало связываться с мальчишкой.
К той минуте, когда прозвучали эти слова, место действия сменилось, причем публики значительно поубавилось: Диего Алатристе и валенсианец отошли шагов на пятьдесят, так что высокая насыпь дамбы скрывала их от посторонних глаз. А товарищи моего хозяина, забравшись наверх — высота же была локтей восемьдесят, — удерживали на почтительном расстоянии зевак, образовав нечто вроде живого барьера, пройти за который не удавалось никому. Здесь были Льоп, Ривас, Мендьета и кое-кто еще, включая Себастьяна Копонса, чьи железные руки изъяли меня, так сказать, из обращения. Теперь я стоял рядом с ним и смотрел, какие события разворачиваются на берегу канала. Солдаты с напускной, однако убедительной суровостью поглядывали по сторонам, решительным выражением лиц, грозным покручиванием усов и бряцанием шпаг пресекая попытки любопытствующих хоть одним глазком взглянуть на происходящее внизу. Для того чтобы придать делу, как сказал поэт, законный вид и толк, позвали двух приятелей валенсианца — на тот случай, если потребуются свидетели, которые расскажут о поединке во всех подробностях.
— Ты же не захочешь прослыть Иродом, — добавил Алатристе.
При этих словах, произнесенных с ледяной насмешкой, валенсианец выругался так громко, что даже наверху было слышно. Винные пары рассеялись бесследно; левой рукой он беспрестанно ерошил свои и без того не больно-то ухоженные усы и бородку, в правой по-прежнему сжимал шпагу, которую так и не спрятал в ножны. Однако несмотря на его угрожающий вид и обнаженный клинок, и внятно произнесенную брань, можно было понять, что драться ему вовсе не хочется, — в противном случае он давно бы уж бросился на капитана, исходя из старинного правила, что нападение всегда предпочтительней обороны. Гонор, конечно, гонором, да и репутацию надо было поддержать после неудачной стычки с таким щенком, как я, и все же взгляды, которые мой обидчик время от времени бросал на плотину, свидетельствовали — он ждет что кто-нибудь вмешается и остановит дело, покуда оно не зашло слишком далеко. Впрочем, чаще поглядывал он на Диего Алатристе, который так неторопливо и обстоятельно, словно в запасе у него была вечность, снимал шляпу, стаскивал через голову патронташ с двенадцатью пороховницами «апостолами», раскладывал все это на земле рядом с аркебузой, а проделавши это, все с той же медлительностью принялся расстегивать крючки колета.
— Такой храбрец, как ты… — повторил он, не сводя пристального взгляда с валенсианца.
Услышав это «ты», произнесенное трижды да еще с такой холодной насмешливостью, тот яростно засопел, сделал шаг вперед и другой — в сторону, справа налево прочертив воздух клинком. Надо сказать, что «ты», обращенное не к родственникам, близким друзьям или к людям, занимающим совсем иное, несравненно более низкое положение, звучит очень неучтиво, и болезненно щепетильными испанцами воспринимается едва ли не как намеренное оскорбление. Вспомните, к примеру, случай в Неаполе, когда граф Лемос и дон Хуан де Суньига, а равно и вся их свита, не исключая и слуг, обнажили клинки — общим числом полтораста — потому только, что один назвал другого «сиятельством», а не «светлостью», а тот его — не «ваша милость», а просто «сударь». Всякий понимал, что валенсианец не стерпит подобного поношения и, преодолев колебания — он, ясное дело, узнал человека, стоявшего перед ним, и наверняка был о нем наслышан, — драться будет непременно, ибо, трижды услышав «ты» от равного по званию, вложить в ножны шпагу, которой махал с геройским видом, значило бы нанести своей репутации ущерб непоправимый. А на испанском языке слово «репутация» означает многое. Даром, что ли, мы полтора столетия корячимся по всей Европе, разоряя собственную державу ради защиты истинной веры и пресловутой репутации, в то время как лютеране, кальвинисты, англикане и другие навеки проклятые еретики, ссылаясь при всяком случае на Священное Писание, затверженное едва ли не наизусть, и объявив свободу совести, дали своим купцам возможность загребать деньгу, какая нам не снилась — и плевать они хотели на всякую репутацию, если она не приносит барыша да выгоды. Нуда что там говорить — спокон века практическая польза значила для нас несравненно меньше, чем религиозный пыл и страх молвы: что, дескать, подумают, что скажут. Нам Европа не указ: у них — так, а у нас — эдак.
— Тебя забыли спросить, — неприветливо буркнул валенсианец. — Чего лезешь?
— Вот именно, забыли, — согласился Алатристе. — А мне думается, что такому бравому молодцу, как ты, нужен более достойный противник. За неимением лучшего и я сгожусь. А?
Он уже снял колет: ни во многих местах заштопанная рубаха, ни штаны в заплатах, ни старые сапоги, перехваченные под коленями аркебузными фитилями, не делали вид его менее внушительным. В воде канала отразился блеск обнаженной шпаги.
— Назовись, сделай милость.
Валенсианец, который расстегивал свой колет — столь же изношенный и потрепанный, как и одежда его противника, — мотнул головой, не сводя глаз с капитановой шпаги.
— Меня зовут Гарсия де Кандау.
— Очень приятно — Мой хозяин завел левую руку за спину, и на солнце вспыхнул клинок бискайца — А я…
— Да знаю я, кто ты! — прервал его валенсианец. — Самозванный капитан Диего Алатристе.
Солдаты, стоявшие наверху, переглянулись. Вино явно придало валенсианцу отваги больше, чем требовалось. Зная, с кем придется скрестить оружие, и имея возможность легко отделаться — эко дело: проваляться сколько-то недель в лазарете, — он все-таки лез на рожон, нарывался и играл с огнем. И все мы замерли в ожидании, боясь пропустить хоть самомалейшую подробность предстоящего поединка.
Тут я увидел, как Диего Алатристе улыбнулся.
Слава богу, достаточно было прожито бок о бок с ним, чтобы не узнать эту слегка топорщившую усы гримасу — недобрый знак, оскал усталого волка, которому вновь приходится убивать. Не для пропитания, не по злобе. А просто — такая уж его волчья планида.
Тело валенсианца, по пояс погрузившееся в красную от крови, тихую воду канала, вытащили на берег. Что ж, все прошло в соответствии с правилами дуэлей и приличий — противники наносили и парировали удары, обманывали друг друга финтами и ложными замахами, пока, наконец, клинок капитана Алатристе не попал туда, куда был направлен. И когда начнется дознание по поводу гибели валенсианца — а это, между прочим, был четвертый смертельный случай за день: я ж говорил, картёж без поножовщины не обходится, — то все свидетели, как солдаты нашего государя и люди чести, подтвердят: тот, напившись до беспамятства, поранился своим же оружием и свалился в канал, — а профос сочтет случай ясным и расследованию не подлежащим. Помимо всего прочего, в ту же ночь голландцы предпримут вылазку. Так что и профосу, и полковнику, и солдатам, и капитану Алатристе, и мне самому будет — ох, и как еще будет! — не до того.
V. Верная пехота
— Такому храбрецу, как ты, не пристало связываться с мальчишкой.
К той минуте, когда прозвучали эти слова, место действия сменилось, причем публики значительно поубавилось: Диего Алатристе и валенсианец отошли шагов на пятьдесят, так что высокая насыпь дамбы скрывала их от посторонних глаз. А товарищи моего хозяина, забравшись наверх — высота же была локтей восемьдесят, — удерживали на почтительном расстоянии зевак, образовав нечто вроде живого барьера, пройти за который не удавалось никому. Здесь были Льоп, Ривас, Мендьета и кое-кто еще, включая Себастьяна Копонса, чьи железные руки изъяли меня, так сказать, из обращения. Теперь я стоял рядом с ним и смотрел, какие события разворачиваются на берегу канала. Солдаты с напускной, однако убедительной суровостью поглядывали по сторонам, решительным выражением лиц, грозным покручиванием усов и бряцанием шпаг пресекая попытки любопытствующих хоть одним глазком взглянуть на происходящее внизу. Для того чтобы придать делу, как сказал поэт, законный вид и толк, позвали двух приятелей валенсианца — на тот случай, если потребуются свидетели, которые расскажут о поединке во всех подробностях.
— Ты же не захочешь прослыть Иродом, — добавил Алатристе.
При этих словах, произнесенных с ледяной насмешкой, валенсианец выругался так громко, что даже наверху было слышно. Винные пары рассеялись бесследно; левой рукой он беспрестанно ерошил свои и без того не больно-то ухоженные усы и бородку, в правой по-прежнему сжимал шпагу, которую так и не спрятал в ножны. Однако несмотря на его угрожающий вид и обнаженный клинок, и внятно произнесенную брань, можно было понять, что драться ему вовсе не хочется, — в противном случае он давно бы уж бросился на капитана, исходя из старинного правила, что нападение всегда предпочтительней обороны. Гонор, конечно, гонором, да и репутацию надо было поддержать после неудачной стычки с таким щенком, как я, и все же взгляды, которые мой обидчик время от времени бросал на плотину, свидетельствовали — он ждет что кто-нибудь вмешается и остановит дело, покуда оно не зашло слишком далеко. Впрочем, чаще поглядывал он на Диего Алатристе, который так неторопливо и обстоятельно, словно в запасе у него была вечность, снимал шляпу, стаскивал через голову патронташ с двенадцатью пороховницами «апостолами», раскладывал все это на земле рядом с аркебузой, а проделавши это, все с той же медлительностью принялся расстегивать крючки колета.
— Такой храбрец, как ты… — повторил он, не сводя пристального взгляда с валенсианца.
Услышав это «ты», произнесенное трижды да еще с такой холодной насмешливостью, тот яростно засопел, сделал шаг вперед и другой — в сторону, справа налево прочертив воздух клинком. Надо сказать, что «ты», обращенное не к родственникам, близким друзьям или к людям, занимающим совсем иное, несравненно более низкое положение, звучит очень неучтиво, и болезненно щепетильными испанцами воспринимается едва ли не как намеренное оскорбление. Вспомните, к примеру, случай в Неаполе, когда граф Лемос и дон Хуан де Суньига, а равно и вся их свита, не исключая и слуг, обнажили клинки — общим числом полтораста — потому только, что один назвал другого «сиятельством», а не «светлостью», а тот его — не «ваша милость», а просто «сударь». Всякий понимал, что валенсианец не стерпит подобного поношения и, преодолев колебания — он, ясное дело, узнал человека, стоявшего перед ним, и наверняка был о нем наслышан, — драться будет непременно, ибо, трижды услышав «ты» от равного по званию, вложить в ножны шпагу, которой махал с геройским видом, значило бы нанести своей репутации ущерб непоправимый. А на испанском языке слово «репутация» означает многое. Даром, что ли, мы полтора столетия корячимся по всей Европе, разоряя собственную державу ради защиты истинной веры и пресловутой репутации, в то время как лютеране, кальвинисты, англикане и другие навеки проклятые еретики, ссылаясь при всяком случае на Священное Писание, затверженное едва ли не наизусть, и объявив свободу совести, дали своим купцам возможность загребать деньгу, какая нам не снилась — и плевать они хотели на всякую репутацию, если она не приносит барыша да выгоды. Нуда что там говорить — спокон века практическая польза значила для нас несравненно меньше, чем религиозный пыл и страх молвы: что, дескать, подумают, что скажут. Нам Европа не указ: у них — так, а у нас — эдак.
— Тебя забыли спросить, — неприветливо буркнул валенсианец. — Чего лезешь?
— Вот именно, забыли, — согласился Алатристе. — А мне думается, что такому бравому молодцу, как ты, нужен более достойный противник. За неимением лучшего и я сгожусь. А?
Он уже снял колет: ни во многих местах заштопанная рубаха, ни штаны в заплатах, ни старые сапоги, перехваченные под коленями аркебузными фитилями, не делали вид его менее внушительным. В воде канала отразился блеск обнаженной шпаги.
— Назовись, сделай милость.
Валенсианец, который расстегивал свой колет — столь же изношенный и потрепанный, как и одежда его противника, — мотнул головой, не сводя глаз с капитановой шпаги.
— Меня зовут Гарсия де Кандау.
— Очень приятно — Мой хозяин завел левую руку за спину, и на солнце вспыхнул клинок бискайца — А я…
— Да знаю я, кто ты! — прервал его валенсианец. — Самозванный капитан Диего Алатристе.
Солдаты, стоявшие наверху, переглянулись. Вино явно придало валенсианцу отваги больше, чем требовалось. Зная, с кем придется скрестить оружие, и имея возможность легко отделаться — эко дело: проваляться сколько-то недель в лазарете, — он все-таки лез на рожон, нарывался и играл с огнем. И все мы замерли в ожидании, боясь пропустить хоть самомалейшую подробность предстоящего поединка.
Тут я увидел, как Диего Алатристе улыбнулся.
Слава богу, достаточно было прожито бок о бок с ним, чтобы не узнать эту слегка топорщившую усы гримасу — недобрый знак, оскал усталого волка, которому вновь приходится убивать. Не для пропитания, не по злобе. А просто — такая уж его волчья планида.
Тело валенсианца, по пояс погрузившееся в красную от крови, тихую воду канала, вытащили на берег. Что ж, все прошло в соответствии с правилами дуэлей и приличий — противники наносили и парировали удары, обманывали друг друга финтами и ложными замахами, пока, наконец, клинок капитана Алатристе не попал туда, куда был направлен. И когда начнется дознание по поводу гибели валенсианца — а это, между прочим, был четвертый смертельный случай за день: я ж говорил, картёж без поножовщины не обходится, — то все свидетели, как солдаты нашего государя и люди чести, подтвердят: тот, напившись до беспамятства, поранился своим же оружием и свалился в канал, — а профос сочтет случай ясным и расследованию не подлежащим. Помимо всего прочего, в ту же ночь голландцы предпримут вылазку. Так что и профосу, и полковнику, и солдатам, и капитану Алатристе, и мне самому будет — ох, и как еще будет! — не до того.
V. Верная пехота
Неприятель атаковал глубокой ночью, беззвучно, ножами, сняв передовое охранение. Мориц Оранский решил, фигурально выражаясь, половить рыбку в мутной, взбаламученной воде мятежа и ударил на Аудкерк с севера, надеясь перебросить под Бреду подкрепление — своих голландцев да англичан, прорву пехоты и кавалерии, которая и смяла наши заслоны. Картахенскому полку вкупе с валлонами, оказавшимися в окрестностях, приказано было заступить путь противнику и сдерживать его натиск, пока генерал Спинола не организует контрнаступление. Так что в самую ночь-полночь проснулись мы от барабанной дроби, визга флейт и криков «В ружье!». Тому, кто сам не испытал подобного, нечего и описывать эту суматоху — все равно не поймет, как сворачивается лагерь: в свете факелов мечутся, спотыкаясь и друг на друга натыкаясь, люди; вразнобой звучат команды капитанов и сержантов, торопливо строящих своих солдат, еще не проснувшихся толком, полуодетых, торопливо прилаживающих на себе боевую сбрую; оглушительно гремят барабаны; ржут и бьют копытами кони, охваченные лихорадочным ожиданием неминуемого и близкого боя. Взблескивает сталь, сверкают наконечники копий, шлемы и кирасы. В пляшущем красноватом свете факелов и фонарей мелькают на доставаемых из чехлов знаменах то андреевский крест, то желтые на красном фоне полосы арагонского герба, то геральдические зубчатые башни, львы и цепи.
Рота капитана Брагадо, выступив в числе первых, оставила за спиной огни города и лагеря и двинулась во тьму вдоль плотины по торфяникам и низким, заливаемым приливом берегам. Разнесся слух, будто идем к мельнице Руйтер — голландцы, направляясь к Бреде, никак не могли миновать ее, ибо в ином месте перейти реку вброд было нельзя. Я шел вместе с другими мочилеро, таща на горбу запас пороха и пуль, аркебузы своего хозяина и Себастьяна Копонса, равно как и часть их скарба, то есть исполнял по обыкновению должность вьючного мула, и благодаря сей сомнительной чести мышцы мои крепли день ото дня, так что можно было приговаривать, что нет худа без добра, и, как нам, испанцам, свойственно, этим утешаться. Впрочем, справедливо и обратное.
Ох, сеньоры, вот вещица,
Вот какая штука, братцы:
Чтобы к славе приобщиться,
Надо сильно постараться.
Идти в темноте было нелегко — луна на ущербе из-за туч выныривала лишь изредка — и солдаты то и дело оступались, спотыкались, налетали друг на друга, так что по-над плотиной слышалась непрестанная, хоть и приглушенная брань. Мой хозяин хранил по своему обыкновению безмолвие, и тенью тени я следовал за ним, обуреваемый разнообразными чувствами: с одной стороны, близость боя и приключений грела мою юную душу, с другой — томил ее, усугубленный этим мраком, страх неведомого, и смущала скорая встреча на бранном поле с многочисленным врагом. Невольно вспоминалось, как еще в Аудкерке, когда выстроившийся в свете факелов полк был готов к выходу, даже те, кто, казалось бы, не верил ни в бога, ни в черта, преклонили колени и обнажили голову, а капеллан Салануэва обходил шеренги, скопом и чохом отпуская грехи.
Нужды нет, что был сей пастырь груб, глуп и вечно полупьян, — другого более-менее святого у нас под рукой не оказалось, и наши солдаты в преддверии опасности неизменно предпочитали услышать «ego te absolvo» [20] из грешных уст, нежели отправляться в самую что ни на есть дальнюю даль без такого напутствия.
Еще одно обстоятельство тревожило меня, да — если судить по разговорам наших ветеранов — и не меня одного. Вступив на ближайший к дамбе мост, мы тотчас увидели команду саперов с фонарями, кирками и ломами, которая намеревалась мост этот обрушить, едва лишь рота окажется на другом берегу, для того, разумеется, чтобы остановить голландцев. Однако это означало, что и нам, во-первых, не стоит ждать никакого подкрепления, а во-вторых, что в случае чего можно не кричать: «Спасайся, кто может!» — спасаться будет некому и некуда.
Короче говоря, с мостом за спиной или без моста, к рассвету добрались мы до мельницы. Оттуда уже ясно слышалась отдаленная трескотня — это остатки наших аванпостов вели перестрелку с голландцами. При свете большого костра я увидел мельника с женой и четырьмя малолетними детьми — все были в исподнем и с беспомощным испугом глядели, как солдаты, выгнавшие их вон из дому, крушат двери и окна, укрепляют второй этаж и грудой наваливают обломки мебели, возводя из них подобие бруствера.
Пламя играло на кирасах и касках, дети рыдали от ужаса перед этими закованными в сталь чужеземцами, а мельник в буквальном смысле хватался за голову при виде того, как уничтожается все его достояние, и никого это не трогает, ибо на войне любая трагедия очень скоро превращается в зауряднейшее дело, а сердце солдата, очерствев, столь же мало отзывается на чужую беду, как и на свою собственную.
Мельница была выбрана доном Педро в качестве командного и наблюдательного пунктов, и наш полковник совещался с командиром валлонцев под сенью знамен и в окружении штабных. Время от времени оба поглядывали на отдаленное зарево — примерно в полулиге от нас горела деревня, где, судя по всему, накапливался для атаки неприятель.
Нас выдвинули еще немного вперед: роты во мраке двинулись под деревьями, шагая по высокой росистой траве, так что ноги у нас вымокли до колен. Приказ был — ждать и костров не жечь, стоять «вольно», но уж какая тут воля, когда человек в страхе и напряжении: время от времени, когда звуки боя приближались, в шеренгах начиналось шевеление, тревожные выкрики «стой, кто идет? » и тому подобное. Передовые запалили фитили аркебуз, и во мраке светлячками загорелись красные точки. Старослужащие все же опустились на влажную землю, используя каждую минутку затишья перед боем, а остальные не смогли или не захотели и зорко всматривались, чутко вслушивались в предрассветную темь, где-то и дело вспыхивала близкая стрельба.
Алатристе и прочие разлеглись возле изгороди, и я, на ощупь пробираясь к ним, в кровь расцарапал себе лицо и руки о какие-то колючки. Хозяин раза два окликал меня, чтобы убедиться — я рядом. Затем они с Себастьяном Копонсом взяли у меня свои аркебузы и велели запалить с обоих концов длинный фитиль на тот случай, если вдруг понадобится. Достав из мешка кресало и кремень, я под прикрытием изгороди добыл огня, хорошенько раздул его, запалил и осторожно опустил фитиль на какую-то деревяшку, с тем чтобы не промок, не погас и все бы могли им воспользоваться в случае необходимости. Потом присоединился к остальным, мечтая отдохнуть после перехода, а проще говоря — поспать. Мечте моей не суждено было исполниться. Холод страшенный, на мокрой траве, да и вообще в предрассветной сырости не больно-то поспишь. Пытаясь согреться, я, сам того не замечая, подполз к Диего Алатристе, который, скорчившись, сидел на земле с аркебузой на коленях, притулился к нему, почувствовал запах волглой грязной одежды, перемешанный с запахом кожи и металла — и капитан не отодвинулся, не оттолкнул меня, остался сидеть как сидел, и лишь потом, когда небо начало светлеть, а я — дрожать от озноба, повернулся ко мне и, не говоря ни слова, укрыл меня своей ветхой солдатской епанчой.
А едва рассвело, пожаловали голландцы. Их кавалерийские разъезды разметали наши полевые караулы, а через непродолжительное время двинулись сомкнутыми рядами и основные силы, явно намереваясь отбить мельницу, а стало быть, и дорогу, которая через Аудкерк вела на Бреду. Капитану Брагадо приказали поставить его роту рядом с другими на обширном лугу, окруженном деревьями и изгородями: с одной стороны — низкий берег канала, с другой — дорога, на обочине которой заняли позицию солдаты дона Карла ван Сойста; его полк целиком состоял из фламандцев, сохранивших католическую веру и верность нашему королю. Так что вместе мы покрывали пространство в четверть лиги по фронту, и разминуться с нами неприятель не мог никак. И, скажу вам по совести, зрелище было грандиозное — два замерших в строю полка, лес копий и развернутые знамена посреди, аркебузиры и мушкетеры на флангах, а по плавным всхолмлениям равнины движутся неприятельские колонны. В тот день на каждого из наших пришлось по пять голландцев, и, наверное, Морицу Оранскому, чтоб создать такой численный перевес, пришлось опустошить все свои мятежные провинции. Я слышал, как капитан Брагадо говорит:
— Клянусь жизнью нашего государя, жаркое будет дело, — а прапорщик Кото ему отвечает:
— Хорошо хоть, не подтянули артиллерию.
— Всему свой черед.
Из-под полей шляп, сощурясь, наметанным глазом глядели они, как все пространство перед фронтом Картахенского полка заполняется блеском кирас, наконечников копий, шлемов. Выдвинутый вперед взвод Диего Алатристе должен был прикрывать левое крыло полка огнем своих аркебуз и мушкетов: солдаты положили за щеку пули, обмотали вокруг левого запястья зажженные с обоих концов фитили.
За стрелками тесно — не далее локтя друг от друга — стояли копейщики и тяжеловооруженные, закованные в сталь от макушки до колен латники: первые держали оружие на плече, вторые покамест уперли в землю древки своих длиннющих — пядей двадцать пять будет — копий. Я расположился так, чтобы по первому зову хозяина подоспеть к нему и подать, что потребуется — пороха ли, свинцовых ли, весом в одну унцию, пуль или воды — и вертел головой, переводя взгляд с наступающих плотными рядами голландцев на бесстрастно-невозмутимые лица Алатристе и прочих: каждый стоял на своем месте, крутя усы, проводя языком по пересохшим губам, прикидывая, сколько шагов остается до противника, вполголоса бросая соседу ничего не значащее замечание или бормоча сквозь зубы молитву. Мне, взбудораженному ожиданием неминуемой схватки, ужасно хотелось быть полезным, и я подошел к Алатристе осведомиться, не надо ли чего, но он едва удостоил меня взглядом. Крепко уперев в землю приклад своей аркебузы, сложив на раструбе дула руки — вокруг левого запястья был обмотан фитиль, тлеющий с концов, — капитан внимательно всматривался в неприятельские колонны. Опущенные поля шляпы затеняли его лицо, поверх нагрудника из буйволовой кожи перекрещивались патронташ и красная, порядком вылинявшая и потускневшая перевязь со шпагой и бискайцем. Торчащие усы, орлиный профиль, обветренное загорелое лицо, которое от двухдневной щетины, покрывавшей впалые щеки, казалось еще более худым.
— Гляди налево! — предупредил капитан Брагадо, вскидывая на плечо свой эспонтон.
И в самом деле: слева между торфяниками и рощицей показались кавалерийские разъезды — высланная вперед разведка. Гарроте, Льоп и четверо-пятеро других без приказа шагнули вперед, приложились, прицелились и дали залп по еретикам, которые тотчас развернули коней и ускакали. По другую сторону дороги неприятель уже начал тревожить огнем наших соседей, а те весьма оживленно ему отвечали. Мне хорошо было видно, как многочисленный отряд голландских кирасир скачет в атаку — им навстречу, блеснув на солнце стальными наконечниками, склонились, будто спелая рожь под ветром, длинные пики валлонов.
— Идут, — сказал Брагадо.
Прапорщик Кото, весь закованный в сталь: латы нагрудные, наспинные, да еще и кольчужные рукава — когда несешь знамя, всякий норовит достать тебя пулей или клинком, — принял ясеневое древко из рук своего помощника и двинулся туда, где уже развевались прочие знамена Картахенского полка. Со стороны рощицы, четко выделяясь на фоне деревьев — горизонтальные лучи невысокого еще солнца светили им в спину, — появилась чертова уйма голландцев: вступая на луг, они заходили правым плечом вперед и подбадривали себя громкими криками, из чего я заключил, что среди них есть и англичане в немалом числе: те вечно горланят в бою и на пирушке. Таким вот манером, не прекращая движения, шагов за двести до нас перестроились они в боевой порядок, а кое-кто из аркебузиров, наступавших рассыпным строем, уже послал нам пулю, пока еще не достигшую цели. Я, помнится, говорил вам, что кое-какие виды во Фландрии повидал, но в большом сражении участие принимал впервые и впервые, стало быть, наблюдал, как неколебимо ожидает испанская пехота атаку противника. Более всего поразило меня, что ожидание это происходило в полнейшем безмолвии и совершеннейшей неподвижности — в преддверии встречи с неприятелем обросшие, обветренные пришельцы из самой недисциплинированной на свете страны не произносили ни звука, не производили ни единого движения, не значившихся в уставах и наставлениях.
Именно в этот день, в бою за Руйтерскую мельницу, понял я, почему не было и долго еще не будет в Европе силы более грозной, нежели наша пехота — безупречно отлаженная военная машина, в которой всякий знал свое место, в том находя для себя гордость и обретая силу. Возможность доблестно сражаться за католического государя и истинную веру одаривала всех этих безземельных дворян, искателей приключений, всякого рода проходимцев и прочую недостойную публику достоинством, которого нигде больше не было и быть не могло.
Не подлежит разделу майорат:
Все старшему должно достаться сыну —
Избыв досаду, безземельный брат
Отправится сражаться на чужбину, —
как удачно и вполне в тему высказался некий плодовитый толедский монах по имени Габриэль Тельес, более известный как Тирсо де Молина. Ибо в лучах славы, осенявшей непобедимые испанские легионы, мог погреться даже самый завалящий оборванец, получавший право и возможность зваться идальго:
Гордый род мой начат мной.
Славно, гром меня срази,
Первым в роде отличиться.
Худо знатностью кичиться,
Имя вываляв в грязи. [21]
Ну а голландцы плевать хотели на любые родословцы и на всю подобную чушь — в то утро они бодро и весело перли прямо на Бреду и явно были расположены сократить себе путь, устранив досадную помеху в нашем лице. Грянуло уже несколько мушкетных выстрелов, но пули, чуть-чуть не дотянув до неприятеля, бессильно упали в траву. Я увидел, как дон Педро де ла Амба, в своих миланских доспехах высившийся на коне под знаменами, одной рукой опустил забрало шлема, а другой вскинул свой жезл.
В ту же минуту зарокотал полковой барабан, а ротные стали вторить ему. От нескончаемой дроби кровь стыла в жилах, мертвая тишина воцарилась вокруг. Даже голландцы, подошедшие уже так близко, что мы могли различить их лица, одежду, оружие, как-то замялись, смущенные барабанным боем, доносившимся из неподвижных рядов тех, кто преграждал им путь. Но вот, подбадриваемые своими капралами и офицерами, вновь загорланили, двинулись вперед. Они были уже шагах этак в шестидесяти-семидесяти: аркебузиры взяли к прицелу, латники опустили копья. Видно было даже, как горят фитили.
И тогда над полком от шеренги к шеренге пронесся резкий, вызывающий крик и, подхваченный сотнями глоток, усилился, заглушил барабанные раскаты:
— Испания! Испания! Испания идет!
Это был старинный боевой клич, издавна означавший только одно: «Берегись! Сторонись! Дорогу Испании!» Я затаил дыхание, услышав его, взглянул на хозяина, однако так и не понял, кричит ли он со всеми вместе. Снова стали слышны барабаны, и вот первые шеренги испанцев пошли вперед, и Диего Алатристе, ясное дело, тоже: с аркебузой наперевес, локоть к локтю с товарищами — слева Себастьян Копонс, справа — Мендьета, чуть впереди — капитан Брагадо. Плотным, сомкнутым строем двигались они медленно и величаво, как на смотру в высочайшем присутствии. Те самые люди, что несколько дней назад бунтовали из-за жалованья, а теперь, стиснув зубы, выставив торчащие усы, выпятив небритые подбородки, шли в атаку, и лоснящаяся кожа амуниции вкупе со сверкающим оружием закрывала их лохмотья. Шли неустрашимо и грозно, оставляя за собой дым тлеющих фитилей. Я со всех ног поспевал за строем, и пули жужжали вокруг уже не на шутку, ибо совсем недалеко были от нас голландские латники и аркебузиры. Я запыхался, я оглох от грохочущей в ушах крови, которую гнало по жилам бешено колотящееся сердце, само стучавшее не хуже полкового барабана.
Первый неприятельский залп свалил кого-то из наших, заволок наш строй облаком густого черного дыма. Когда же он рассеялся, я увидел — капитан Брагадо воздел свой эспонтон, Алатристе же и прочие, остановясь, с полным спокойствием дуют на фитили, вскидывают аркебузы, приникают к прикладу щекой. Так, за тридцать шагов до голландцев, Картахенский полк вступил в дело.
— Сомкнись! Сомкнись!
Солнце висело в небе уже два часа, а бой начался на рассвете. Испанские аркебузиры держали фронт, нанося большой урон голландцам, покуда под градом пуль, под ударами пик, под натиском кавалерии не пришлось им в полном порядке отойти и присоединиться к основным силам, вместе с латниками выстроив неодолимую стену. После каждого залпа, после каждой атаки неприятельской кавалерии образовывались в ней бреши, мгновенно заполнявшиеся теми, кто уцелел, и уже дважды откатывались голландцы — наткнувшись на наши пики и огонь наших мушкетов.
Рота капитана Брагадо, выступив в числе первых, оставила за спиной огни города и лагеря и двинулась во тьму вдоль плотины по торфяникам и низким, заливаемым приливом берегам. Разнесся слух, будто идем к мельнице Руйтер — голландцы, направляясь к Бреде, никак не могли миновать ее, ибо в ином месте перейти реку вброд было нельзя. Я шел вместе с другими мочилеро, таща на горбу запас пороха и пуль, аркебузы своего хозяина и Себастьяна Копонса, равно как и часть их скарба, то есть исполнял по обыкновению должность вьючного мула, и благодаря сей сомнительной чести мышцы мои крепли день ото дня, так что можно было приговаривать, что нет худа без добра, и, как нам, испанцам, свойственно, этим утешаться. Впрочем, справедливо и обратное.
Ох, сеньоры, вот вещица,
Вот какая штука, братцы:
Чтобы к славе приобщиться,
Надо сильно постараться.
Идти в темноте было нелегко — луна на ущербе из-за туч выныривала лишь изредка — и солдаты то и дело оступались, спотыкались, налетали друг на друга, так что по-над плотиной слышалась непрестанная, хоть и приглушенная брань. Мой хозяин хранил по своему обыкновению безмолвие, и тенью тени я следовал за ним, обуреваемый разнообразными чувствами: с одной стороны, близость боя и приключений грела мою юную душу, с другой — томил ее, усугубленный этим мраком, страх неведомого, и смущала скорая встреча на бранном поле с многочисленным врагом. Невольно вспоминалось, как еще в Аудкерке, когда выстроившийся в свете факелов полк был готов к выходу, даже те, кто, казалось бы, не верил ни в бога, ни в черта, преклонили колени и обнажили голову, а капеллан Салануэва обходил шеренги, скопом и чохом отпуская грехи.
Нужды нет, что был сей пастырь груб, глуп и вечно полупьян, — другого более-менее святого у нас под рукой не оказалось, и наши солдаты в преддверии опасности неизменно предпочитали услышать «ego te absolvo» [20] из грешных уст, нежели отправляться в самую что ни на есть дальнюю даль без такого напутствия.
Еще одно обстоятельство тревожило меня, да — если судить по разговорам наших ветеранов — и не меня одного. Вступив на ближайший к дамбе мост, мы тотчас увидели команду саперов с фонарями, кирками и ломами, которая намеревалась мост этот обрушить, едва лишь рота окажется на другом берегу, для того, разумеется, чтобы остановить голландцев. Однако это означало, что и нам, во-первых, не стоит ждать никакого подкрепления, а во-вторых, что в случае чего можно не кричать: «Спасайся, кто может!» — спасаться будет некому и некуда.
Короче говоря, с мостом за спиной или без моста, к рассвету добрались мы до мельницы. Оттуда уже ясно слышалась отдаленная трескотня — это остатки наших аванпостов вели перестрелку с голландцами. При свете большого костра я увидел мельника с женой и четырьмя малолетними детьми — все были в исподнем и с беспомощным испугом глядели, как солдаты, выгнавшие их вон из дому, крушат двери и окна, укрепляют второй этаж и грудой наваливают обломки мебели, возводя из них подобие бруствера.
Пламя играло на кирасах и касках, дети рыдали от ужаса перед этими закованными в сталь чужеземцами, а мельник в буквальном смысле хватался за голову при виде того, как уничтожается все его достояние, и никого это не трогает, ибо на войне любая трагедия очень скоро превращается в зауряднейшее дело, а сердце солдата, очерствев, столь же мало отзывается на чужую беду, как и на свою собственную.
Мельница была выбрана доном Педро в качестве командного и наблюдательного пунктов, и наш полковник совещался с командиром валлонцев под сенью знамен и в окружении штабных. Время от времени оба поглядывали на отдаленное зарево — примерно в полулиге от нас горела деревня, где, судя по всему, накапливался для атаки неприятель.
Нас выдвинули еще немного вперед: роты во мраке двинулись под деревьями, шагая по высокой росистой траве, так что ноги у нас вымокли до колен. Приказ был — ждать и костров не жечь, стоять «вольно», но уж какая тут воля, когда человек в страхе и напряжении: время от времени, когда звуки боя приближались, в шеренгах начиналось шевеление, тревожные выкрики «стой, кто идет? » и тому подобное. Передовые запалили фитили аркебуз, и во мраке светлячками загорелись красные точки. Старослужащие все же опустились на влажную землю, используя каждую минутку затишья перед боем, а остальные не смогли или не захотели и зорко всматривались, чутко вслушивались в предрассветную темь, где-то и дело вспыхивала близкая стрельба.
Алатристе и прочие разлеглись возле изгороди, и я, на ощупь пробираясь к ним, в кровь расцарапал себе лицо и руки о какие-то колючки. Хозяин раза два окликал меня, чтобы убедиться — я рядом. Затем они с Себастьяном Копонсом взяли у меня свои аркебузы и велели запалить с обоих концов длинный фитиль на тот случай, если вдруг понадобится. Достав из мешка кресало и кремень, я под прикрытием изгороди добыл огня, хорошенько раздул его, запалил и осторожно опустил фитиль на какую-то деревяшку, с тем чтобы не промок, не погас и все бы могли им воспользоваться в случае необходимости. Потом присоединился к остальным, мечтая отдохнуть после перехода, а проще говоря — поспать. Мечте моей не суждено было исполниться. Холод страшенный, на мокрой траве, да и вообще в предрассветной сырости не больно-то поспишь. Пытаясь согреться, я, сам того не замечая, подполз к Диего Алатристе, который, скорчившись, сидел на земле с аркебузой на коленях, притулился к нему, почувствовал запах волглой грязной одежды, перемешанный с запахом кожи и металла — и капитан не отодвинулся, не оттолкнул меня, остался сидеть как сидел, и лишь потом, когда небо начало светлеть, а я — дрожать от озноба, повернулся ко мне и, не говоря ни слова, укрыл меня своей ветхой солдатской епанчой.
А едва рассвело, пожаловали голландцы. Их кавалерийские разъезды разметали наши полевые караулы, а через непродолжительное время двинулись сомкнутыми рядами и основные силы, явно намереваясь отбить мельницу, а стало быть, и дорогу, которая через Аудкерк вела на Бреду. Капитану Брагадо приказали поставить его роту рядом с другими на обширном лугу, окруженном деревьями и изгородями: с одной стороны — низкий берег канала, с другой — дорога, на обочине которой заняли позицию солдаты дона Карла ван Сойста; его полк целиком состоял из фламандцев, сохранивших католическую веру и верность нашему королю. Так что вместе мы покрывали пространство в четверть лиги по фронту, и разминуться с нами неприятель не мог никак. И, скажу вам по совести, зрелище было грандиозное — два замерших в строю полка, лес копий и развернутые знамена посреди, аркебузиры и мушкетеры на флангах, а по плавным всхолмлениям равнины движутся неприятельские колонны. В тот день на каждого из наших пришлось по пять голландцев, и, наверное, Морицу Оранскому, чтоб создать такой численный перевес, пришлось опустошить все свои мятежные провинции. Я слышал, как капитан Брагадо говорит:
— Клянусь жизнью нашего государя, жаркое будет дело, — а прапорщик Кото ему отвечает:
— Хорошо хоть, не подтянули артиллерию.
— Всему свой черед.
Из-под полей шляп, сощурясь, наметанным глазом глядели они, как все пространство перед фронтом Картахенского полка заполняется блеском кирас, наконечников копий, шлемов. Выдвинутый вперед взвод Диего Алатристе должен был прикрывать левое крыло полка огнем своих аркебуз и мушкетов: солдаты положили за щеку пули, обмотали вокруг левого запястья зажженные с обоих концов фитили.
За стрелками тесно — не далее локтя друг от друга — стояли копейщики и тяжеловооруженные, закованные в сталь от макушки до колен латники: первые держали оружие на плече, вторые покамест уперли в землю древки своих длиннющих — пядей двадцать пять будет — копий. Я расположился так, чтобы по первому зову хозяина подоспеть к нему и подать, что потребуется — пороха ли, свинцовых ли, весом в одну унцию, пуль или воды — и вертел головой, переводя взгляд с наступающих плотными рядами голландцев на бесстрастно-невозмутимые лица Алатристе и прочих: каждый стоял на своем месте, крутя усы, проводя языком по пересохшим губам, прикидывая, сколько шагов остается до противника, вполголоса бросая соседу ничего не значащее замечание или бормоча сквозь зубы молитву. Мне, взбудораженному ожиданием неминуемой схватки, ужасно хотелось быть полезным, и я подошел к Алатристе осведомиться, не надо ли чего, но он едва удостоил меня взглядом. Крепко уперев в землю приклад своей аркебузы, сложив на раструбе дула руки — вокруг левого запястья был обмотан фитиль, тлеющий с концов, — капитан внимательно всматривался в неприятельские колонны. Опущенные поля шляпы затеняли его лицо, поверх нагрудника из буйволовой кожи перекрещивались патронташ и красная, порядком вылинявшая и потускневшая перевязь со шпагой и бискайцем. Торчащие усы, орлиный профиль, обветренное загорелое лицо, которое от двухдневной щетины, покрывавшей впалые щеки, казалось еще более худым.
— Гляди налево! — предупредил капитан Брагадо, вскидывая на плечо свой эспонтон.
И в самом деле: слева между торфяниками и рощицей показались кавалерийские разъезды — высланная вперед разведка. Гарроте, Льоп и четверо-пятеро других без приказа шагнули вперед, приложились, прицелились и дали залп по еретикам, которые тотчас развернули коней и ускакали. По другую сторону дороги неприятель уже начал тревожить огнем наших соседей, а те весьма оживленно ему отвечали. Мне хорошо было видно, как многочисленный отряд голландских кирасир скачет в атаку — им навстречу, блеснув на солнце стальными наконечниками, склонились, будто спелая рожь под ветром, длинные пики валлонов.
— Идут, — сказал Брагадо.
Прапорщик Кото, весь закованный в сталь: латы нагрудные, наспинные, да еще и кольчужные рукава — когда несешь знамя, всякий норовит достать тебя пулей или клинком, — принял ясеневое древко из рук своего помощника и двинулся туда, где уже развевались прочие знамена Картахенского полка. Со стороны рощицы, четко выделяясь на фоне деревьев — горизонтальные лучи невысокого еще солнца светили им в спину, — появилась чертова уйма голландцев: вступая на луг, они заходили правым плечом вперед и подбадривали себя громкими криками, из чего я заключил, что среди них есть и англичане в немалом числе: те вечно горланят в бою и на пирушке. Таким вот манером, не прекращая движения, шагов за двести до нас перестроились они в боевой порядок, а кое-кто из аркебузиров, наступавших рассыпным строем, уже послал нам пулю, пока еще не достигшую цели. Я, помнится, говорил вам, что кое-какие виды во Фландрии повидал, но в большом сражении участие принимал впервые и впервые, стало быть, наблюдал, как неколебимо ожидает испанская пехота атаку противника. Более всего поразило меня, что ожидание это происходило в полнейшем безмолвии и совершеннейшей неподвижности — в преддверии встречи с неприятелем обросшие, обветренные пришельцы из самой недисциплинированной на свете страны не произносили ни звука, не производили ни единого движения, не значившихся в уставах и наставлениях.
Именно в этот день, в бою за Руйтерскую мельницу, понял я, почему не было и долго еще не будет в Европе силы более грозной, нежели наша пехота — безупречно отлаженная военная машина, в которой всякий знал свое место, в том находя для себя гордость и обретая силу. Возможность доблестно сражаться за католического государя и истинную веру одаривала всех этих безземельных дворян, искателей приключений, всякого рода проходимцев и прочую недостойную публику достоинством, которого нигде больше не было и быть не могло.
Не подлежит разделу майорат:
Все старшему должно достаться сыну —
Избыв досаду, безземельный брат
Отправится сражаться на чужбину, —
как удачно и вполне в тему высказался некий плодовитый толедский монах по имени Габриэль Тельес, более известный как Тирсо де Молина. Ибо в лучах славы, осенявшей непобедимые испанские легионы, мог погреться даже самый завалящий оборванец, получавший право и возможность зваться идальго:
Гордый род мой начат мной.
Славно, гром меня срази,
Первым в роде отличиться.
Худо знатностью кичиться,
Имя вываляв в грязи. [21]
Ну а голландцы плевать хотели на любые родословцы и на всю подобную чушь — в то утро они бодро и весело перли прямо на Бреду и явно были расположены сократить себе путь, устранив досадную помеху в нашем лице. Грянуло уже несколько мушкетных выстрелов, но пули, чуть-чуть не дотянув до неприятеля, бессильно упали в траву. Я увидел, как дон Педро де ла Амба, в своих миланских доспехах высившийся на коне под знаменами, одной рукой опустил забрало шлема, а другой вскинул свой жезл.
В ту же минуту зарокотал полковой барабан, а ротные стали вторить ему. От нескончаемой дроби кровь стыла в жилах, мертвая тишина воцарилась вокруг. Даже голландцы, подошедшие уже так близко, что мы могли различить их лица, одежду, оружие, как-то замялись, смущенные барабанным боем, доносившимся из неподвижных рядов тех, кто преграждал им путь. Но вот, подбадриваемые своими капралами и офицерами, вновь загорланили, двинулись вперед. Они были уже шагах этак в шестидесяти-семидесяти: аркебузиры взяли к прицелу, латники опустили копья. Видно было даже, как горят фитили.
И тогда над полком от шеренги к шеренге пронесся резкий, вызывающий крик и, подхваченный сотнями глоток, усилился, заглушил барабанные раскаты:
— Испания! Испания! Испания идет!
Это был старинный боевой клич, издавна означавший только одно: «Берегись! Сторонись! Дорогу Испании!» Я затаил дыхание, услышав его, взглянул на хозяина, однако так и не понял, кричит ли он со всеми вместе. Снова стали слышны барабаны, и вот первые шеренги испанцев пошли вперед, и Диего Алатристе, ясное дело, тоже: с аркебузой наперевес, локоть к локтю с товарищами — слева Себастьян Копонс, справа — Мендьета, чуть впереди — капитан Брагадо. Плотным, сомкнутым строем двигались они медленно и величаво, как на смотру в высочайшем присутствии. Те самые люди, что несколько дней назад бунтовали из-за жалованья, а теперь, стиснув зубы, выставив торчащие усы, выпятив небритые подбородки, шли в атаку, и лоснящаяся кожа амуниции вкупе со сверкающим оружием закрывала их лохмотья. Шли неустрашимо и грозно, оставляя за собой дым тлеющих фитилей. Я со всех ног поспевал за строем, и пули жужжали вокруг уже не на шутку, ибо совсем недалеко были от нас голландские латники и аркебузиры. Я запыхался, я оглох от грохочущей в ушах крови, которую гнало по жилам бешено колотящееся сердце, само стучавшее не хуже полкового барабана.
Первый неприятельский залп свалил кого-то из наших, заволок наш строй облаком густого черного дыма. Когда же он рассеялся, я увидел — капитан Брагадо воздел свой эспонтон, Алатристе же и прочие, остановясь, с полным спокойствием дуют на фитили, вскидывают аркебузы, приникают к прикладу щекой. Так, за тридцать шагов до голландцев, Картахенский полк вступил в дело.
— Сомкнись! Сомкнись!
Солнце висело в небе уже два часа, а бой начался на рассвете. Испанские аркебузиры держали фронт, нанося большой урон голландцам, покуда под градом пуль, под ударами пик, под натиском кавалерии не пришлось им в полном порядке отойти и присоединиться к основным силам, вместе с латниками выстроив неодолимую стену. После каждого залпа, после каждой атаки неприятельской кавалерии образовывались в ней бреши, мгновенно заполнявшиеся теми, кто уцелел, и уже дважды откатывались голландцы — наткнувшись на наши пики и огонь наших мушкетов.